bannerbanner
Девушки тяжёлого поведения
Девушки тяжёлого поведения

Полная версия

Девушки тяжёлого поведения

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Девушки тяжёлого поведения


Мара Ехлова

Редактор Дмитрий Волгин

Дизайнер обложки Яна Малыкина


© Мара Ехлова, 2025

© Яна Малыкина, дизайн обложки, 2025


ISBN 978-5-0065-8294-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

НА КЛАДБИЩЕ ХОРОШО

На кладбище хорошо. Мара давно не была. Её место – в самом верху погоста. Выше уже нянчат ветер рослые сосны – их Мара помнит крохами, её с одноклассниками водили ухаживать за саженцами на выжженной войной, которую они не застали, и впрямь лысой, Лысой горе.

Школа кварталом ниже кладбища. А кладбище сразу ниже этого соснового одеяла, которое время от времени поджигает какая-то шпана или просто ротозеи, не затоптавшие костра.

Ну, а дом Мары тремя кварталами ниже школы, четырьмя – ниже погоста. Вначале она пройдёт дом Идочки. Затем – Ленкин. И ниже – в самом начале улицы, кубарем катящейся с горы, – её, Мары, дом. Построенный прабабкой на месте снесённого бомбёжкой «жактовского». Здесь она родилась. Её детство такое солнечное, что слепит глаза. Как там, наверху, откуда она только что спустилась: если встать спиной к семейной оградке – глаза захлебнутся солнцем, плавящимся в перегретом небе. Увесистое, как советский «пятак», оно стекает латунью в бухту, заливает белый город на том берегу, растворяя свечи высоток в дрожащем воздухе. Корабли на рейде, танкеры, сухогрузы – всё парит над линией горизонта, подвешено в этом растаявшем от жары воздухе. Фата-моргана. Можно увидеть даже зимой. Снежных, из детства, зим совсем не стало. Можно весь январь проходить в кроссовках, вытащенных из шкафа в сыром ноябре.

Домой Мара бредёт пешком. Только наверх – на такси, сердце крутой подъём не тянет. Сейчас Мара свернёт на центральную аллею. Вот и Ленка. Смотрит воловьими глазами в густой щётке ресниц с чёрного мрамора. Полногубая, с копной кудрявых волос. Кто это придумал, что девочки, похожие на отцов, будут счастливы? Враньё.

Лучше бы и сама она, Мара, была похожа на мать. Ослепительную, как это солнце над бухтой. Женщину кинематографической красоты.

Мара проходит под купами большелистой катальпы, под соснами, отдающими сухому воздуху смоляную терпкость разогретой хвои, под лапами туи, унизанными голубоватыми перстнями молодых шишек, под обильно цветущей на кладбищенской жирной почве акацией. Но главная здесь – сирень. Она заполонила этот лоскут земли, нависла над ним огромным шатром – так, что пролетающим птицам погост, наверное, видится старым парком. В укромных куртинах сирени уютно располагаются столики для поминальных трапез, скамьи.

Сейчас Мара снова остановится. Здесь Ида. Безрадостно тянувшая своё молодое вдовство. Теперь она рядом с мужем. Два портрета на обшей плите, заготовленной «с запасом». Ида, наперсница, зачинщица детских проказ. С Идочкой они исследовали, с удивлением и испугом, свою сексуальность, пока их не спалила внезапно вернувшаяся Идкина бабушка. Да много тайн было в их жизни – недописанной Идочкиной и её, Мариной…

Вначале они потеряли Ленку, над которой вечно подтрунивали. Они с Идой стояли над гробом подруги растерянные, раздавленные скоростью печальных событий. Новость смяла их, как локомотив на не ограждённом переезде. Ленка ушла ошеломительно молодой.

К тому, что не станет Иды, Мара хотя бы была уже готова: год в больнице.

Они обе умерли от любви, заключила одноклассница Инка, вечно распоряжавшаяся на поминках.

К Маре никто не придёт. Нет уже и хлопотливой Инки. И Мара умрёт не от любви.

От гепатоза, например. Или от сердечной недостаточности. Да много от чего можно умереть сейчас. Вот пролетят опять над крышей с яростным мотоциклетным шумом безжалостные железные птицы…

Не от любви. Ей некого больше любить.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СОЛНЕЧНАЯ

Этот город тогда был залит светом. А может, это незаходящее солнце детства купает его в своих лучах.

Провинциальный, приморский. Трудолюбивый. Здесь делали вагоны, ремонтировали в доках большие океанические суда, добывали цемент, гнали нефть на танкера, ловили рыбу, растили виноград, давили вино, днём и ночью гремел трудяга-порт. Там, где сейчас новые микрорайоны человейников, расстилались просторы. Поросшие выгорающей к середине лета травой, жёлтыми мальвами и синим цикорием овраги сбегали вниз, к ультрамариновой линзе воды.

На набережной – заросли тамарикса, под розовыми облаками соцветий прячутся лавочки. Уходящие вдаль бесконечные клумбы роз. Липы, платаны, каштаны, гледичии, тополя – без труда можно найти тень.

После войны, оставившей на месте города груду камней, здесь сразу же с расчисткой завалов и строительством первых домов началось кропотливое озеленение. Уставшие за шестидневку люди, часто полуголодные, тратили свой единственный выходной, чтобы скорее всё наладилось и чтобы в их общую жизнь вошла красота.

Градостроители прошлого, люди со взглядом в будущее, не сегодняшние временщики, понимали – они возводят город, который можно будет полюбить, а не стойло для рабочего скота, которому нужно выспаться и удовлетворить прочие прозаические потребности.

Те, кто строил город Мариного детства, точно были поэты. Они сочинили и воплотили его таким, чтобы в детскую душу вошли и этот простор, и этот размах, и эта человечность, доброжелательность его окраинных улочек и центральных проспектов.

ПРА И ПРО…

Мара любит заглянуть в прошлое. Говорят, так бывает со всеми, кто уже потихоньку собирает вещички в последнее путешествие. Как говорила мама, мы на горку, а кто-то уже с горки. Вот Мара уже с горки. Как быстро – как в таймлапсе – промелькнула жизнь!

В Мариной памяти, как в шкафу (все знают, что Мара неряха, с этим безуспешно боролись мама и Женя, только мужу – золотая душа! – было наплевать, не за аккуратно сложенные стопки выглаженного белья любят человека) – всё ворохом, всё вперемешку. Что она выудит на этот раз, что станет разглядывать на свету, какие прорехи, штопки и катышки на своей почти прожитой жизни обнаружит? Память играет с ней в салочки. Тронет не с того плеча, с которого ждёшь: тебе, Мара, галить. Догоняй!

И Мара несётся вслед за светлым мячиком детства, прыгающим то туда, то сюда, выкатывающимся на одну тропинку и тут же ныряющим сквозь дебри времени на другую…

***

С Марой водилась её пра, сестра бабы Мани.

Вначале Мару оставляли соседке из дома напротив (по исполнении трёх месяцев ребёнку декретный отпуск матерей заканчивался). Вначале как-то управлялись поочерёдно две бабушки, но обе были больны, и тяжко. С ясельками не срослось. Девочку забирали от соседки охрипшую от крика, а после родители стали замечать синяки и ссадины на пухлых ручках девочки.

Кинулись к «тёте Тоне» – так звали пра в семье. Она уже вышла на пенсию, которой явно не хватало, потому что пра всё время кого-то нянчила на своей улице, а то и двух-трёх разновозрастных соседских детей сразу. И сдавала комнату жиличкам – приехавшим из станиц студенткам медучилища.

Пра согласилась не сразу: она жила «на буграх», в другой части города, и автобус, делая большой круг, курсировал между их районами раз в час.

Но когда ей предъявили зарёванного Маришика (так девочку звала семья), сердце пра дрогнуло.

Пра была заядлой книгочейкой, как и её сестра, мама родной Мариной бабушки. И посадила глаза. После, под старость, ей даже сделали операцию на оба глаза – ещё «в той стране», что было редкостью.

Когда Мара пошла в школу и выучилась писать, ей поручили переписывать для пра программу телевидения (два канала) из местной газеты. Программа печаталась на два дня, но убористым шрифтом, Мара переносила её на тетрадный лист крупным округлым, как в прописях, почерком.

Но, как всё и всегда, откладывала на последний момент, а после в играх забывала. И переписывала уже при бабушке, второпях, отчего буквы к концу строчек слипались и становились неразборчивыми.

– Как же так, – укоряли девчонку родители. – Ведь ты же любишь бабушку Тоню? Отчего же ты не стараешься ей помочь?

Мара любила. И ей было жаль свою пра. Но история повторялась.

А ведь подросшая Мара, когда уже уверенно стояла на крепеньких ножках, бежала к калитке, заслышав голос тучной пра, чтобы уткнуться в её просторный подол и замереть, вдыхая запах клеёнчатой сумки, хлебный дух её нутра.

В сумке непременно находилось что-нибудь вкусненькое для Маришика. Какой-нибудь петушок на палочке, от которого оставалась краска на языке.

Няню Мара ни с кем не хотела делить, крепко обхватывала её колени и не отпускала, мешая взрослым разговорам, когда возвращался с работы кто-то из семьи и усаживал пра ужинать.

Неприятным открытием для маленькой Мары стало, что у пра есть своя, родная, внучка (Вера, как высчитала потом Мара, приходилась троюродной сестрой её отцу, и это было близким родством, потому что Ехловы тесно общались и с самой последней, седьмой, водой на киселе). Вера оказалась уже взрослой – старшеклассницей с толстой рыжеватой косой ниже пояса – чешская кровь её мамы, тёти Дуси, совершенно необыкновенной – она была пилотом Ястребка на фронте.

Поскольку Вера была уже большая, то угрозы царствованию Маришика в этом клане она не представляла, и отпрыски двух мощных ветвей кряжистого семейного древа, пустившего корни на этой земле сто лет назад, подружились.

Мара только немножко завидовала Вере, потому что пра возила её в Пятигорск в какой-то чудесный санаторий лечить ангину мороженым, – а самой Маре «вырезали гланды» совершенно варварским способом, без наркоза (или под местным, что одно и то же).

Вера, как и пра, знала много историй, только пра – из жизни, а Верочка – вычитанные в книжках, и маленькая Мара с упоением слушала и одну, и другую. А ещё Вера с пра водили Маришика на море.

Пра подарила ей приобретенную у знакомой морячки немецкую куклу – не жёсткую пластмассовую, а резиновую, с бугорками на женских местах, пальчиками с обозначенными фалангами и ноготками и «настоящими» волосами, которые стали пахнуть чем-то химическим после того, как Мара помыла Светке (так назвали куклу) голову. А Вера связала Светке кофту, сапожки и пальто.

Кукла перешла по наследству Мариной дочке, но уже с покрытыми лаком и местами обгрызенными (по-другому лак не удалялся) ногтями и разрисованным фломастерами лицом.

Когда Мара спустя много лет приехала забирать маму, свалившуюся с инсультом, Светка сидела в старом кресле вместе с двумя десятками других пропылившихся и облезлых игрушек, включая вислоухого голубого зайца, с которым Мара фотографировала дочку в год, и огромного плюшевого медведя, поменявшего уже трёх хозяев в этой когда-то большой и весёлой, но теперь иссякшей семье.

МАРА, МАМА И ТЕМНОТА

Темнота и сама пугливая. Днём прячется на старых чердаках, в холодных кладовках, в непролазных зарослях ежевики. Но она точно здесь, в городе. Стоит зажечься уличным фонарям и окнам в квартирах, куда возвращаются после рабочей смены усталые взрослые, – и её, темноту, становится видно.

С темнотой Мара долго не дружила. Боялась её. Важно было нырнуть под одеяло и заснуть до того, как родители щёлкнут выключателем. Но чем сильнее Мара старалась заснуть, тем хуже у неё это получалось. В темноте стены раздвигались, а предметы оживали. Это была своя, отдельная жизнь, о которой взрослым не расскажешь. И Мара страшно обрадовалась, когда в какой-то тонкой книжке на первой же странице прочла про таинственных существ на подоконнике в спальне детсада-пятидневки. Днём это были обычные, ничем не опасные, разве что колючие, кактусы.

– Вот, – подумалось Маре: – Я не одна это вижу. Этот мальчик из книжки. Ладно, кто поверит ребёнку! Но человек, который книжку написал – он ведь взрослый?

Кактусы, впрочем, не так страшны. А вот однажды Мара увидела сквозь не закрытый дверной проём склонившуюся над спящей мамой безобразную белую старуху, белую сплошь – как простыни, которые мама кипятила в выварке, проворачивая большими деревянными щипцами, подсинивала и крахмалила. На это уходило всё воскресенье – единственный мамин выходной. Как мама умудрялась оставаться красивой!

Мара хотела крикнуть, разбудить маму, чтобы она вскочила и убежала, но не вышло – девочка не могла открыть рта, как будто его намазали столярным клеем. Как-то они в садике попробовали лизнуть клей – язык защипало, и детвора решила, что прозрачная смола, выступавшая по весне на деревьях – янтарная на абрикосах и красноватая на вишнях – куда лучше. Её и жевали, пока она совсем не смыливалась тающим киселём во рту.

Мара крепко зажмурила глаза и не дышала под одеялом – только так она могла прогнать старуху. И беззвучно плакала, чувствуя себя предательницей – мама оставалась в другой комнате совершенно беззащитная. Отец тоже спал.

Просыпалась Мара обычно от жаркого солнечного зайчика на щеке – если не надо в школу, или от маминой тёплой ладони, если был будний день. Счастье снова увидеть маму – живую, невредимую и даже уже умытую и красиво причёсанную – оглушало девочку.

Но вот сквозь сияние утра – естественное в солнечную пору, либо электрическое не выспавшимся зимним днём – к Маре пробивался голос мамы, затем подползали поздороваться разные звуки: если зима – потрескивание поленьев в белёной печи, хруст наста под окном, летом же, особенно, если распахнуты окна, – птичий ор, шуршание шин, погромыхивание и лязг механизмов в порту, изредка – тарахтение лопастей вертолёта над двором.

С летней кухни (летняя, потому что стоит отдельно, нужно пробежать через двор, а готовили в ней и зимой) тянет жареной рыбой (бабушка, когда не больна, готовит каждый день свежее).

Мара представила хрустящую корочку и сочную, истекающую маслом мякоть. Что на гарнир? Хоть бы пюре! Макароны Мара есть не станет. И, конечно, она вытребует помидор из трёхлитрового баллона – острый, пряный. «Газированный» – говорила Мара, она не знала, как иначе назвать этот вкус. Так катать помидоры могла только бабушка.

День мог быть наполнен чем угодно. Мара ждала вечера – придёт мама, пахнущая лесным ландышем – её любимые духи. Позже появится отец – один или с весёлой компанией. Заглянет со своей половины бабушка, заберёт Мару смотреть телевизор. После некоторых фильмов ночная темнота становилась ещё опаснее. Так случилось, когда казнили младшую дочь Короля Лира, и несчастный впавший в безумие отец нёс бездыханное тело по крепостному валу (но, может, Мара путает детали, ведь она то и дело выбегала из комнаты и пережидала страшные сцены за тяжёлой дверью. Однако от звуков девочка не могла спастись). Может, в ту ночь она и увидела старуху над безмятежно спавшей мамой?

Чтобы не слышать пугающих звуков, Мара колотит в коридоре на столе грецкие орехи. Запускает руку в мешки, стоящие рядом с АОГВ (на бабушкиной половине уже есть газ), выуживает орехи, сколько уместится в горсти: мелких три, крупных – два. Из ящика стола достаёт щипцы, тяжёлые, с выемками для пальцев, холодящие кожу ладоней металлом. Осколок скорлупки впивается ей под ноготь большого пальца. С перерывами в процедуре, мучаясь, Мара достаёт его. Но, кажется, осталась жёсткая перегородка, разделяющая морщинистые половинки ядра. Нет, взрослым она показывать не будет. Чего доброго, поведут к врачу.

Проходит год или два. С залитого светом юга Мару перевозят в темноту бесконечной уральской зимы – здесь маячит отдельная квартира и безо всякой очереди. Мара зимней ночью быстро идёт по улице и боится – кто бы мог подумать! – не темноты, а того, что луна – полная, и снег разбеливает темноту, и что её, Мару, видно возможным преследователям.

Мама после работы пошла делать ремонт в полученной отцом двухкомнатной квартире во вторичке (сам отец в командировке, а маме не терпится к его возвращению успеть сделать как можно больше, чтобы быстрее съехать от родственников, в чьей двушке уже почти полгода теснятся четверо взрослых и двое подростков. Тогда Маре было ещё невдомёк, каково взрослой паре обходиться без отдельной спальни, но про «две хозяйки на одной кухне» она уже понимала).

Вот уже и программа «Время» закончилась, и фильм вечерний показали, а мама всё не возвращается. Мару возмущает, что дядька и его жена не проявляют беспокойства и не выходят встретить. Она тайком пробирается в коридор, суёт ноги в бурки, хватает пальто и шапку и просачивается за дверь. Нужный дом в паре кварталов, главное – перебежать скользкую, раскатанную троллейбусными шинами, дорогу. Мару гонят холод и страх. Но не темноты. Город стоит посреди тайги, а в тайге прячутся «зоны» (Мара прежде не слышала этого страшного слова), и иногда из них сбегают «зэки».

Наконец Мара сворачивает к «своему» дому, ныряет в нужный подъезд, взбегает на третий этаж и нажимает кнопку дверного звонка.

Мама стоит в дверях обомлевшая. Пугается задним числом за Мару, хочет поругать, но осекается. Обнимает, прижимает к себе покрепче. Несмотря на пустоту, комнаты кажутся Маре уютными: возможно, из-за жёлтого электрического света и лампочек, отражающихся в голых чернильных окнах. Уже за полночь, и возвращаться две женщины – взрослая и маленькая – не рискуют. Как-то укладываются здесь.

Утром им здорово влетает от родственников: те, наконец-то обеспокоились, обнаружив пропажу племянницы. Это такое отрадное чувство: стоять с мамой спина к спине и вместе отражать все эти несправедливые обвинения!

СЕРДЕЧНЫЕ ТАЙНЫ

Говорят, самые ранние воспоминания ребёнка могут быть отнесены к трём годам: раньше не созревший мозг не может «оцифровать» впечатления. Похоже на то.

Мара не раз пыталась нырнуть в самые глубины памяти, выудить оттуда нечто такое, что объяснило бы ей самой, почему именно так сложилась жизнь, почему, орошённая светом родительской любви поначалу, она так быстро истратила этот свет, одевавший её словно в доспехи и хранивший от угрюмого мира.

Она только знала из рассказов, как все ждали её рождения, какую суматоху вызвало появление мамы с Марой в животе на последнем сроке – из какой-то сибирской деревушки, куда маму распределили после пединститута и куда за ней из армии поехал Марин отец, он тоже устроился в школу – учил колхозных детишек арифметике, там молодые прожили три года. Мара так и не поняла, какая кошка между ними пробежала (Нана говорила, что кошку звали Стэлла), но отец их не взял. Мама позже объясняла уже взрослой Маре, что приехала на юг только затем, чтобы «посмотреть в глаза» возлюбленному, а обратный билет лежал в её кармане. А Нана говорила, что мама плакала за домом, а баба Маня – их с Мариной бабушкой мать) хваталась за сердце и гладила по голове нежданную гостью. Тем временем остальные члены семьи кинулись покупать оцинкованное корытце – купать наследницу, которая вот-вот появится на свет, деревянную кроватку, коляску и много всякой всячины, которая заполняет дом, в котором воцаряется младенец.

Видимо, почуяв эту суету и беготню, Мара и сама решила не затягивать и осчастливила большое ехловское семейство на месяц раньше посчитанного акушеркой срока.

Мама была хорошенькая, ладненькая и «образованная», и семья её с радостью приняла. Разве что Нана иногда вздыхала в разговоре с соседями, мол, Стэлла была бы более выгодной партией для Вовки, её отец чем-то там заведовал по торговой части.

Когда Мара впервые это услышала, то страшно обиделась на Нану. Но объяснить ей не смогла. И только уже дочь самой Мары однажды всё растолковала своей двоюродной прабабке: «Вы понимаете, что если была бы Стэлла, не появились бы ни мама, ни я?». Нана застыла с открытым ртом на полуслове. Мара уже выросла, а вот что рядом вдруг не оказалось бы правнучки, света в окошке, предмета законной гордости перед соседками (полный дом кичливых офицерских жён), её ошеломило.

Свои же собственные воспоминания Мара отсчитывает с такой картинки: солнечный, но, по-видимому, холодный весенний день, потому что она, Мара, в пальтишке, её за воротник придерживает бабушка, по другою сторону забора – высокая коротко стриженная с седыми кудрями женщина, а на руках у неё маленькая Идочка. Их первое знакомство. Маре, стало быть, без нескольких месяцев три, а Идочка, как мы помним, на год младше. В заборе дед Валёк с Мариным отцом сделали калитку, чтобы свободно, по-соседски, перемещаться со двора во двор. Высокая женщина – Бабаня.

Бабаня дружила с Мариной бабушкой до войны и всю жизнь после, пока бабушка не ушла на восьмом десятке от четвёртого инсульта, а Бабаня несколькими годами позже – просто от старости. Всю жизнь – Идочкину – продолжалась и дружба девчонок.

Когда Идочка овдовела и вернулась к родителям, а Мара свою семью перетащила на юг, они виделись каждые выходные, и Мара выслушивала Идочкину санта-барбару, переживая вместе с подругой и радости, и любовные разочарования. А вот когда Мара разводилась, ей уже не с кем было поделиться. Она запиралась в спальне и плакала ночи напролёт, умоляя Бога вернуть ей Эмиля – она уже поняла, как ей любить мужа, просто всё было некогда, она страшно уставала на работе в то время, просиживая с выпускающей бригадой допоздна, но всё ждала какого-то счастливого момента, когда у неё появятся силы быть с мужем.

– Господи, – рыдала Мара, – пусть лучше я тяжко заболею, только пусть Эмиль вернётся, я всё исправлю, во всём перед ним повинюсь.

Дура.

Пятидесятилетие Мара встретила в реанимационной палате, куда её прямо с работы забрала «скорая». Сердце.

ПЕРВЫЕ КНИЖКИ

Мара долго скрывала, что выучилась читать. Девочке не хотелось терять вечера, которые принадлежали только им с мамой: они обе забирались с ногами на кушетку в маленькой комнате, и мама читала ей вслух. А так, конечно, вечно занятая мама, разрывавшаяся между бытом (очень непростым в неблагоустроенном тогда ещё доме) и тетрадками, будет манкировать (это не привычное слово и ещё много других, которыми на их улице никто не говорил, Мара узнала от мамы) этим занятием.

Мара прижималась к маминым коленям, свернувшись, как котёнок, только что не мурлыкала, но иногда напевала без слов, мама гладила девочку по голове, отнимая на секунду руку, чтобы перевернуть страничку.

На возраст слушательницы мама не оглядывалась: читала и про Челкаша, и «Мальву», и из фадеевского «Разгрома», и Марино сердечко замирало от жалости к босякам и к молодому предателю Мечику – высокому, белокурому нежному юноше, втащенному роковыми вихрями в грязь и кровь Гражданской войны (наверное, тогда Мара впервые, ещё не умея это сформулировать, ощутила мизерность и беспомощность человека перед фатумом). Были в маминых рассказах и настоящие герои: Данко и Виктор Бонивур, и их сердца факелами горели в Мариных беспокойных снах, в каких-то подземельях, по которым метались страшные тени. А как Мара плакала над Белым пуделем и утопленной в колодце маленьким Тёмой собачкой, и над несчастными короленковскими оборвышами! Любимцем же, несомненно, был Гаврош, отважный мальчик из Франции, про которую прежде Мара думала, что эта страна населена феями и принцессами, никак не засыпающими на горошине и целующими свинопасов через платок.

В такие вечера мама открыла маленькой Маре Гоголя, и, повзрослев, Мара никак не могла взять в толк, почему королём хоррора считают Кинга, а не этого с гладким пробором в чёрных волосах и с длинным носом малоросса, писавшего про утопленниц и панночек, оборачивающихся то красавицами, то сгорбленными ведьмами.

Когда Мара где-нибудь слышала строку «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои», дрожь охватывала её и лёгкий пушок на предплечьях вставал дыбом и становился заметен. Мертвецы поднимались из могил на высоком берегу Днепра и тянули костистые руки к воде и к ней, Маре. Наваждение рассеивались с трудом, даже если стоял белый день и Мара была в людном месте.

Но хуже Гоголя оказался Тургенев с его «Записками охотника». Всех превзошёл. Здесь мама уже не читала по книжке, а пересказывала на память, своими словами про мальчиков, ушедших в ночное и пугавших друг друга байками.

Уже в школе Мара придумала себе страшную забаву. Она открывала «Бежин луг» и начинала читать, чувствуя, как в ней копится и растекается по жилам ужас; дойдя до сцены, когда барашек отвечает барину: «Бяша, бяша» (Мара пишет это сейчас и ощущает знакомый холодок по спине, и это не сквозняк из приоткрытого окна), девочка взвизгивала и неслась через все комнаты (дом строился, по южной традиции, «вагончиком»), толкала входную дверь и выпадала в залитый послеполуденным солнцем двор, в безопасность, и долго слушала, как громко бухает её сердце, постепенно затихая.

Эти вечера, когда мама ей читала, прерывались только с приходом отца. Отец был ещё одним вечным Мариным праздником – пока она оставалась единственным ребёнком.

По рассказам старших Мара знает, что была беспокойным, крикливым младенцем. Тогда ещё была жива баба Маня, построившая их дом собственноручно. Но она могла только приглядеть за правнучкой, покачать зыбку, взять дитя на руки уже не давало изношенное сердце (баба Маня умрёт через несколько месяцев, когда малышке не исполнится и года). Её найдут в кровати с неизменной книжкой в руках (эх, знать бы, что читала бабушка в свои последние часы, Мара непременно разыскала бы такую книжку – ведь интересно же, о чём размышлял и на каком слове остановился уходящий навсегда человек!). А успокаивалась Мара (так же, как позже её собственная дочь) только на руках, прильнув к родному теплу.

На страницу:
1 из 6