bannerbanner
Лея Салье
Лея Салье

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 12

Сквозь приоткрытое окно доносились отдалённые звуки города, в котором жизнь шла своим чередом, не замечая, как в этой крошечной кухне решается судьба. Где—то хлопнула дверь, раздался приглушённый голос, потом тяжёлый, мерный топот шагов по потрескавшемуся асфальту. Всё это звучало глухо, неразборчиво, как будто происходило в другом измерении, далёком и недостижимом. Здесь же, в комнате, время словно застыло, воздух стал густым, липким, наполненным ожиданием и чем—то ещё, неопределённым, но давящим на грудь.

Лена сидела, не шевелясь, локти всё так же покоились на липкой клеёнке стол. Взгляд её упирался в пустоту, а лицо, освещённое тусклым жёлтым светом лампочки, казалось бледным, чужим, словно стертым от усталости. Тени под глазами залегли глубже, щеки осунулись, а губы выглядели сухими, потрескавшимися, как пересохшая земля после долгой жары. Она не смотрела на мать, но чувствовала её взгляд – тяжёлый, внимательный, проникающий внутрь, словно тот пытался пробиться сквозь её молчание, вытащить из неё хоть какую—то эмоцию, хоть какое—то чувство.

– Ты не спрашиваешь, зачем тебе в Москву, – наконец сказала Татьяна, и голос её прозвучал ровно, без нажима, без попытки заставить дочь ответить. Но в самой этой фразе было что—то, что делало воздух ещё плотнее.

Лена не ответила, а лишь чуть глубже втянула в себя воздух, как если бы собиралась сказать что—то, но передумала в последний момент, оставшись недвижимой. Она понимала, что мать ждёт её реакции, ждёт движения, взгляда, короткого вопроса, но внутри не было ничего, кроме усталости: вязкой, заполняющей грудь изнутри, не дающей дышать.

Татьяна прикурила, выдохнула дым медленно, будто смакуя, потом заговорила снова, безэмоционально, словно речь шла о чём—то далёком, неважном, не имеющем к ним никакого отношения.

– Там есть человек, который поможет.

Лена медленно подняла голову: не сразу, с запозданием, словно не до конца понимая, о чём говорит мать, словно эти слова не находили в её сознании нужного смысла.

Та даже не смотрела на неё, но погасила сигарету в жестяной банке, полной окурков, с привычной механической точностью, как будто в этот момент это было важнее, чем сама беседа.

– Брат Андрея. Леонид.

Лена нахмурилась, почувствовав, как внутри что—то сжалось. Андрей.

Она редко вспоминала его, старалась не думать, потому что мысли об этом человеке были словно старая рана – не кровоточащая, но ноющая, напоминающая о том, что когда—то всё могло быть иначе. Перед глазами всплыл его образ – мужчина с уставшим лицом, сдержанный, не многословный, но каким—то образом всегда державший их жизнь на плаву, пусть и без особой заботы, без теплоты, без попыток сблизиться по—настоящему, но хотя бы честный, без обмана, без ложных обещаний.

Он не говорил лишнего, не рассказывал сказок о лучшей жизни, не пытался выглядеть кем—то, кем не был. Он просто был рядом – до тех пор, пока его грузовик не съехал в кювет, оставив после себя лишь пустоту, ещё одну дыру, которую уже было нечем заполнить.

Лена сглотнула, провела языком по пересохшим губам, но не спросила ничего, не позволила себе высказать сомнение, потому что знала: мать всё равно скажет то, что хочет сказать.

Татьяна выпустила тонкую струйку дыма, наблюдая, как он растворяется в воздухе, оставляя после себя горький запах.

– Он живёт хорошо, – продолжила она, чуть наклонив голову, словно обдумывая, как лучше подать информацию, чтобы Лена приняла её правильно. – У него всё есть. В том числе сын.

Эти слова прозвучали в тишине кухни особенно резко, особенно отчётливо, словно в них содержался скрытый смысл, который ещё предстояло осознать.

Но Лена не сразу приняла смысл сказанного, не сразу сложила слова матери в единую картину, а когда смысл всё—таки дошёл до неё, он словно не укладывался в голове, не находил отклика в сознании, оставаясь чем—то чужеродным, отталкивающим и неприемлемым. Она чувствовала, как внутри поднимается медленное, вязкое раздражение, как где—то в глубине зарождается протест, но пока не могла выразить его, не могла подобрать слов, которые бы описали тот ком, застрявший в горле.

Кухня наполнилась тишиной, такой плотной, что казалось, можно услышать, как оседает пыль, как от сигаретного дыма воздух становится тяжелее, как где—то за стеной кто—то ворочается во сне. Лена поймала себя на том, что слышит, как внутри неё бьётся сердце – глухо, медленно, сдавленно.

– Ты хочешь, чтобы я… – слова застряли, оборвались, так и не успев принять окончательную форму, потому что Татьяна едва заметно кивнула, давая понять, что нет нужды договаривать.

Всё и так было ясно.

Лена почувствовала, как похолодели пальцы, сжимающиеся в непроизвольном жесте, как между лопатками пробежала едва уловимая дрожь. Она не отрывала взгляда от матери, но та оставалась невозмутимой, спокойной, словно обсуждала не её жизнь, не её будущее, а что—то постороннее, далёкое.

– Ты поедешь, познакомишься. Тебе нужно понравиться, – голос Татьяны был ровным, и в нём не было давления, но именно эта холодная размеренность подействовала на Лену сильнее любых приказов, сильнее любого крика.

Она резко поднялась из—за стола. Стул гулко скрипнул по линолеуму, заставив воздух в комнате дрогнуть.

– Ты в своём уме?! – вспыхнула она, не осознавая, что голос её звучит выше, чем обычно, что дыхание сбивается, а грудь сжимается от чувства, которое она сама не могла до конца разобрать – то ли гнева, то ли ужаса, то ли отвращения.

Татьяна осталась на месте. Спокойная, невозмутимая, в той же позе, с той же сигаретой в пальцах. Она лишь чуть сощурилась от дыма, выдохнула тонкую струю в сторону окна, а потом, снова глядя на Лену, спросила:

– Ты думаешь, у тебя есть выбор?

Та не сразу смогла ответить. Слова матери повисли в воздухе, осели тяжестью где—то под рёбрами, заставляя ощутить всю глубину их смысла, всю неизбежность, заключённую в этой простой, бесцветной фразе.

Она почувствовала, как сжались пальцы, как ногти впились в ладони, оставляя на коже болезненные следы, но не ослабила хватку, не разжала рук.

Мать смотрела на неё, не мигая, будто оценивая, насколько далеко можно зайти, и насколько крепко Лена будет держаться за свою злость, за свой гнев – за последние остатки собственного «я», которые так упорно пытались сопротивляться.

Лена чувствовала, как откуда—то изнутри, с глубины живота поднимается тёплая волна то ли страха, то ли тошноты.

Она сглотнула, чувствуя во рту привкус горечи.

– Ты же понимаешь, что это безумие, – сказала она, но голос её прозвучал слабее, чем хотелось бы, словно она не была до конца уверена в том, что говорит.

Татьяна продолжала курить. Её губы сомкнулись на фильтре, пальцы чуть дрогнули, когда она стряхивала пепел в жестяную банку.

– Безумие – это продолжать жить так, как мы живём, – произнесла она с лёгким нажимом, глядя в одну точку, словно рассуждая сама с собой, словно оценивая что—то, к чему уже давно пришла, но теперь просто делилась этим, проговаривала вслух. – Здесь нет будущего, Лена. И ты это знаешь.

Лена покачала головой, не зная, что сказать, потому что часть её понимала, что мать права. Но знание этого не делало происходящее легче.

Она снова опустилась на стул, сцепила пальцы в замок, стараясь не смотреть на мать.

– Ты говоришь так, будто у меня нет выбора, – сказала она, и в голосе её была усталость.

Татьяна кивнула.

– Потому что его нет.

Лена закрыла глаза.

В груди сжималось что—то тёмное, вязкое, словно она уже понимала, что этот разговор предрешён, что его исход неизбежен, что, как бы она ни возмущалась, как бы ни протестовала, её всё равно поставят перед фактом.

– Ты поедешь, Лена, – сказала Татьяна, и голос её звучал теперь мягче, но от этого он не казался менее твёрдым.

Лена снова покачала головой, но ничего не сказала. Она не могла сказать «да», но и «нет» уже не имело смысла – потому что всё уже было решено.

Татьяна сидела за столом, постукивая ногтем по стакану, в котором ещё недавно плескалась водка, а теперь оставался только мутный след на стекле. Она не смотрела на Лену, не искала её взгляда, не пыталась встретиться с ним, потому что знала – нужный момент ещё не настал, но он близко, он неизбежен, он уже висит в воздухе, в этой тишине, что наполняет кухню, словно густой, неподвижный туман.

За открытым окном кто—то смеялся, хлопнула дверца машины, раздался приглушённый голос, но эти звуки казались далёкими, будто они доносились из другого мира, который не имел к ним никакого отношения. Здесь же, в этой прокуренной кухне, всё происходящее было куда важнее, куда значительнее, чем весь остальной город за её пределами.

Лена сидела, сгорбившись, сцепив пальцы в замок, не отрывая взгляда от липкой клеёнки, вдавливая ногти в кожу, но не ощущая боли. Она чувствовала, как напряжение внутри неё растёт, как воздух в комнате становится тяжелее, как каждое слово, которое вот—вот прозвучит, уже витает в этом пространстве, ещё не оформленное, ещё не обретшее чёткости, но уже способное изменить всё. Она слышала, как тикают часы, как равномерно движется секундная стрелка, и этот размеренный звук вдруг показался ей слишком громким, слишком отчётливым, слишком реальным, словно время, которое ещё недавно казалось застывшим, вдруг снова пришло в движение.

– Ты не понимаешь, Лен, – сказала Татьяна. Голос её был ровным, спокойным, почти отстранённым, но за этой внешней холодностью ощущалась скрытая сила, которую невозможно было игнорировать. – Мы – пустое место. У нас ничего нет. В Москве же у тебя есть шанс.

Лена медленно подняла голову.

Слова матери прозвучали так, словно их давно уже стоило сказать, словно они не могли не прозвучать, словно они просто ждали момента, когда окажутся произнесёнными вслух. В них не было сомнений, не было вопросов, не было даже попытки убедить, потому что убедить можно только того, у кого есть выбор, но выбора здесь не было, и Лена чувствовала это каждой клеткой своего тела.

Она открыла рот, но не сразу смогла выдавить из себя хоть звук, словно голос застрял внутри, словно что—то мешало ей говорить, мешало сопротивляться, мешало даже пытаться понять, насколько далеко зашла мать в своих мыслях.

– И ты думаешь, что он просто так поможет? – спросила она, и голос её прозвучал глухо, хрипло, как будто воздух в её лёгких вдруг стал гуще, плотнее, как будто само дыхание стало сложнее, требовало усилий.

Татьяна посмотрела на неё, слегка прищурив глаза. Губы у неё сжались в тонкую линию, в этом взгляде не было раздражения, не было злости, не было даже ожидания – было только понимание, что этот вопрос не имеет смысла, что он задан не потому, что Лена действительно надеется услышать ответ, а потому, что ей нужно было его задать, нужно было хотя бы сделать вид, что у неё есть право усомниться.

– Он может помочь. А ты можешь сделать так, чтобы ему захотелось.

Слова прозвучали спокойно, сдержанно, но от этого не стали менее вескими, не потеряли своей силы. Они не требовали объяснений, не нуждались в дополнительных пояснениях, не оставляли места для двусмысленности.

Лена ощутила, как внутри неё что—то оборвалось, как это понимание растекается по ней, разливается по венам, оседает в груди тяжестью, от которой невозможно избавиться. В этих словах не было неожиданности, не было ничего, что могло бы её удивить, но от этого они не становились легче, не становились менее жёсткими, не становились тем, с чем можно просто так смириться.

Она чувствовала, как всё внутри неё сопротивляется, как тело её отвергает этот разговор, как её руки дрожат, но не от страха, а от осознания того, что всё уже сказано, всё уже решено, всё уже предопределено.

Мать не говорила это случайно, не бросала эти слова, не проверяла её реакцию. Она уже всё обдумала и продолжала смотреть на дочь, оценивая её состояние, фиксируя, как дрожат пальцы, как напряглись плечи, как едва заметно подрагивает нижняя губа, когда Лена пытается сдержаться, удержать себя на грани, не позволить чувствам вырваться наружу.

Она видела в ней эту борьбу, видела, как одно за другим рушатся её аргументы, как шаг за шагом Лена приближается к тому моменту, когда любое возражение потеряет смысл. Татьяна не торопилась, не подгоняла, не давила – просто ждала, позволяя дочери самой дойти до неизбежного, потому что знала, что этот путь короче, чем кажется.

Женщина не сразу заговорила, а позволила тишине напитаться напряжением, стать ещё гуще, ещё плотнее, а потом медленно потёрла пальцами висок, в котором уже отдавалась глухая боль, появляющаяся всякий раз, когда приходилось говорить такие вещи.

– Ты видишь, что у нас есть? – её голос прозвучал глухо, без надрыва, но с той уверенностью, которая не оставляет места для сомнений. – Ничего. Ты хочешь, чтобы было так всегда?

Лена дёрнулась, словно её ударили. В её взгляде вспыхнуло раздражение, проскользнуло что—то похожее на ненависть, но это была не ненависть к матери, нет, это была ненависть к самой ситуации, к этим словам, потому что они были правдой, потому что их невозможно было опровергнуть, потому что они разрезали её изнутри, оставляя после себя пустоту, которую нечем было заполнить.

– Да пошла ты! – выдохнула она, вскакивая со стула так резко, что ножки гулко стукнули о линолеум, нарушая ровный ритм этой вязкой, давящей тишины. – Ты думаешь, я не вижу?! Думаешь, мне плевать?!

Она чувствовала, как в горле пересохло, как в груди разгорается глухая ярость, но не знала, на что именно она злится – на мать, на себя, на этот разговор, на то, что не может найти правильных слов, способных разрушить эту реальность, отменить то, что уже началось.

Татьяна оставалась неподвижной, не шелохнулась, даже не отвела взгляда, будто ожидала этой реакции, будто знала, что всё произойдёт именно так, и её спокойствие злило Лену ещё больше.

– Тогда чего ты ждёшь? – спросила она, и в её голосе не было ни вызова, ни насмешки, ни злости, только усталость, за которой скрывалось что—то ещё, что—то, что нельзя было выразить словами.

Лена стиснула зубы, почувствовала, как ногти впиваются в ладони, но даже эта боль не могла вытеснить глухое осознание, накатившее на неё.

– Я не такая, – бросила она резко, но голос её прозвучал тише, чем хотелось бы, сдавленно, так, словно где—то внутри неё самой уже появилась трещина, которая вот—вот разрастётся, разрушая последние опоры.

Татьяна взяла сигарету, покрутила её в пальцах, но даже не попыталась закурить, а просто посмотрела на Лену долгим, пронизывающим взглядом, в котором было что—то холодное, что—то, что не позволяло отвлечься, спрятаться, отвернуться от реальности.

– Ты уже такая, – сказала она негромко, и в этих словах не было обвинения, не было ни упрёка, ни осуждения. – Разве ты не поняла?

Наступившая после этих слов тишина казалась бесконечной, плотной, тяжелой, как свинец. В ней не было ничего, кроме осознания, в котором никто не хотел признаваться, но от которого невозможно было избавиться.

Лена больше не кричала и не спорила. Она не размахивала руками и не пыталась найти аргументы, потому что все аргументы рассыпались в прах.

Она всего лишь глубоко вдохнула, долго не поднимая глаз, прежде чем заговорить, и голос её прозвучал глухо, ровно, будто все эмоции уже выгорели, оставив после себя лишь ровное, затухающее пламя.

– Когда мне ехать?

Татьяна кивнула, медленно подняла телефон, задержала взгляд на экране, провела пальцем по контактам, а затем, не колеблясь, нажала на вызов.

Лена слышала, как мать говорит в телефон, но слова долетали до неё приглушённо, словно сквозь толстое стекло, за которым оставалась реальность, а она сама оказалась по ту сторону, в пустоте, где звуки становились приглушёнными, рваными, утратившими чёткость.

Она не смотрела на Татьяну, но видела, как та сидит, держа телефон у уха, не сутулясь, не проявляя никаких эмоций, с той холодной уверенностью, которую Лена ненавидела в ней больше всего. Это было не равнодушие, не жёсткость, а именно уверенность – в каждом слове, в каждом движении, в каждом выдохе, который давал понять, что всё уже решено, что разговор идёт не о возможности, не о гипотезе, не о вероятности, а о том, что уже случилось.

– Да, – голос Татьяны прозвучал ровно, без колебаний, сдержанно, но с той едва уловимой нотой, которая выдавала в ней человека, не терпящего возражений. – Всё так. Она готова.

Лена не дрогнула, но почувствовала, как внутри сжался комок, похожий на медленно растущую судорогу. Эти слова, сказанные так просто, так буднично, без эмоций, без намёка на что—то значительное, прозвучали как приговор. Не вопрос, не предложение, не обсуждение – просто констатация факта, как если бы речь шла о вещи, которую нужно передать, о пакете документов, отправленных курьером, о чем—то, не имеющем личного измерения.

На другом конце провода наступила пауза, но Татьяна не торопилась, не перебивала, не делала лишних движений, просто ждала, будто была уверена, что ответ неизбежен.

– Хорошо. Пусть приезжает.

Леонид не спрашивал ничего. Он не уточнял, не интересовался, не расспрашивал, не задавал вопросов, которые могли бы прозвучать естественно в подобной ситуации, как если бы всё это было настолько само собой разумеющимся, что даже не требовало обсуждения. Его голос был ровным, чуть глуховатым, в нём не было ни тепла, ни холодности, ни любопытства, ни раздражения, только деловитость, короткая, чёткая, поставленная, как если бы он не людей принимал у себя, а оформлял документы.

Лена сглотнула, почувствовала, как в груди сгустился комок, но так и не пошевелилась.

Татьяна коротко кивнула самой себе, будто подтверждая сказанное, как если бы этот ответ был ожидаемым, предсказуемым, единственно возможным.

– Завтра.

Это прозвучало спокойно, буднично, без драматизма, как если бы речь шла не о судьбе человека, а о простой логистике.

Лена слышала щелчок – мать сбросила вызов, положила телефон на стол, и чуть отодвинула его кончиками пальцев, выровняла, как будто всё должно было находиться на своих местах, а затем посмотрела на дочь.

– Ты выезжаешь завтра.

Голос её был таким же, как прежде, без лишних интонаций, без изменений, не выдававших ни малейшего волнения, но в этом ровном, холодном спокойствии крылась вся суть происходящего.

Лена не ответила. Она больше ничего не контролировала.

Тишина наполнила кухню, осела на стенах, растеклась по полу, пропитала воздух, став частью пространства, тем, что теперь невозможно было игнорировать. В этой тишине не было вопросов, попыток что—то изменить, не было даже отчаяния – только медленное, затягивающее осознание того, что всё, что ещё несколько минут назад казалось разговором, обсуждением, одним из множества вариантов, теперь просто стало фактом, с которым нечего было делать.

Она сидела неподвижно, словно внутри неё что—то отключилось, словно в ней самой сломался какой—то механизм, который раньше отвечал за сопротивление, за желание спорить, за попытки найти другой выход. Всё, что было до этого, казалось далеким, размытой картинкой, воспоминанием, которое вот—вот вытеснит что—то новое, более реальное, более весомое.

Лена закрыла глаза, но даже в темноте перед ней не возникло никаких образов, никаких картин, никаких воспоминаний, потому что теперь впереди не было ничего, кроме этой дороги, кроме этого решения, которое не принадлежало ей, но от этого не становилось менее реальным.

Глава 3

Поезд мерно покачивался, убаюкивая пассажиров своим ритмом, но Лена не могла заснуть, несмотря на усталость, которая давила на плечи и словно впитывалась в кожу, тяжестью оседая под рёбрами. Она сидела у окна, уставившись в тёмное пространство за стеклом, где редкие огни мелькали, растворяясь в ночи, как отблески чужих жизней, к которым она не имела никакого отношения. Внутри разливалась глухая пустота, напоминающая пространство между двумя городами, между прошлым, которое уже не вернуть, и будущим, которое ещё не успело обрести форму, оставляя её где—то посередине, в этой временной петле, где даже время кажется вязким, тягучим, растягивающимся в бесконечность.

Она не думала о Москве, старалась не представлять её улицы, высокие здания, толпы людей, говорящих на незнакомых голосах, проходящих мимо, не замечая друг друга. Всё это оставалось впереди, за границей её восприятия, словно ещё не существовало. Существовал только этот вагон, полутёмное купе, ритмичный стук колёс, запах затхлого белья и чужих тел, растворённый в воздухе. Было это удушливое ощущение, будто ей в лёгкие закачали что—то липкое, мешающее дышать. Было осознание, что назад дороги нет, что за её спиной осталась не просто пустота, а что—то глубже, страшнее – несуществование, в котором она давно утонула и только теперь начинала понимать, насколько глубоко.

Дом, который уже нельзя назвать домом, застрял в её памяти, но не картинками, не деталями, а самой атмосферой – влажный воздух, пропитанный запахом табака и дешёвого спирта, поскрипывающий пол, тени в углах кухни, где мать проводила вечера, окружённая молчанием, не требующим слов. Голос, звучащий где—то внутри, то ли воспоминанием, то ли отголоском её собственной мысли, говорил спокойно, безразлично, не оставляя ни капли сомнений: "Ты не понимаешь, у тебя нет выбора". Эти слова не были ни приговором, ни утешением, они просто констатировали реальность, в которой Лене больше нечего было решать.

Последняя ночь дома прошла в молчании. Лена не пыталась ничего сказать, не спрашивала, не спорила, просто собирала вещи, бесцельно кидая в сумку одежду, чувствуя, как пальцы дрожат, но не пытаясь их остановить. Мать сидела за столом, курила, стряхивала пепел в жестяную банку, полную окурков, в глазах её было нечто застывшее, мёртвое, как будто она уже давно знала, чем всё закончится, и теперь просто дожидалась момента, когда Лена сама встанет и уйдёт.

Когда часы пробили два, она наконец заговорила, но голос её был ровным, будто отмеряя последнее предупреждение:

– Тебе пора спать.

Лена посмотрела на неё, встретилась взглядом с холодными, равнодушными глазами, но не увидела в них сомнения, потому что сомнение могло бы означать, что всё ещё можно изменить. Она не ответила, просто кивнула и закрыла за собой дверь, не будучи уверенной, что увидит её снова.

Теперь, сидя в поезде, она чувствовала, как этот разговор продолжает звучать внутри неё, отдаваясь глухими ударами, вспоминаясь не словами, а самой своей неизбежностью. Она смотрела в окно, но не видела ночного пейзажа, потому что внутри неё больше не было образов, только пустота, в которой медленно вращались мысли, сталкиваясь, разбиваясь друг о друга, но не находя выхода.

В купе находились ещё трое пассажиров, но они существовали отдельно от неё, словно на другом уровне реальности. Напротив сидел тяжело похрапывающий мужчина: от него тянуло смесью алкоголя и пота. В углу устроилась женщина в тёмном капюшоне, свернувшись калачиком, а у двери – молодой парень, который сел позже всех и молча уставился в телефон, не проявляя ни малейшего интереса к окружающему миру. Они были рядом, но в то же время их не было, словно Лена находилась в пустом пространстве, отделённая невидимой стеной, за которую ничего не могло проникнуть.

Она снова посмотрела на своё отражение в стекле и с неожиданной отстранённостью заметила, как бледно оно выглядит, как остро обозначены скулы, как тёмные круги под глазами делают её чужой даже самой себе. Раньше она никогда не всматривалась в себя так долго, но сейчас не могла отвести взгляда, словно пыталась разглядеть в этом лице что—то, что подскажет, кто она теперь, и есть ли у неё ещё хоть что—то, кроме этой дороги в никуда.

Мысли метались, сжимались в сгустки тревоги, но внутри, глубже, было что—то неподвижное, застывшее, словно сломанный механизм, который больше не пытался сопротивляться. В какой—то момент в голову закралась мысль – а что, если просто выйти на следующей станции, исчезнуть в толпе, раствориться в каком—нибудь крошечном городке, где никто не знает её имени? Но ответ пришёл мгновенно, холодный, неизбежный, окончательный – некуда.

Она услышала звук открывающейся двери, резко вздрогнула и обернулась.

В проёме стоял проводник – мужчина лет пятидесяти, в старом, затёртом форменном пиджаке, с усталым лицом, на котором отражалась привычная скука ночной смены. Он лениво провёл взглядом по пассажирам, затем негромко, без особого интереса произнёс:

– Билеты проверяем.

Лена нащупала в кармане сложенный билет, протянула ему, не глядя в глаза.

– Долго ещё? – спросила она прежде, чем успела себя остановить, потому что на самом деле не хотела знать ответа.

Проводник мельком глянул на наручные часы, на миг задумался, словно вспоминая расписание, а затем пожал плечами:

– Часа три.

Он вернул ей билет, кивнул и двинулся дальше по вагону.

На страницу:
2 из 12