
Полная версия
Ермак. Князь сибирский
Перелаз вскоре нашли. До половины реки кони шли по колено в чистой, пронизанной солнечными лучами воде, в которой мелькали стайки мелкой рыбёшки. У берега в зарослях камыша крякал, как потерянный, селезень. Один из казаков, ехавший впереди, вытянул шею и закрутил головой, вытаскивая длинный лук из налучи, затейливо расшитой серебряной нитью. Налучь богатая, хотя уже порядком потёртая и побитая снизу; по зелёному полю тонко выделанной кожи пущен восточный орнамент. На такую вещь любоваться, а не в поход с нею ходить. Казак, видать, взял её в бою или обменял на то, что приглянулось прежнему её хозяину. Может, у татарина и выменял. Выменял же он коня у ногаев…
– Фемка! – окликнул Ермак казака, который уже накладывал на можжевеловую кибить лука длинную стрелу, продолжая крутить головой и глазом охотника выискивая в зарослях камыша селезня. – Не время. Не балуй. Прибери на место.
Фемка тут же убрал лук. Ермак удовлетворённо кивнул казаку и сказал:
– Наши селезни, Фома Силыч, на другом перелазе нас ждут не дождутся.
– Оно так. А этот бы тоже ничего…
Вскоре кони зашли в реку по грудь, течение стало гуще и сильнее, вода внизу потемнела, и там, среди редких камней, обросших тиной, замелькали рыбины покрупнее. Когда вода коснулась конской груди, жеребец под атаманом вздрогнул и захрапел.
– Тихо, тихо, Армас, не бойся. – И Ермак похлопал коня по напряжённой шее.
Кони у казаков были привычны к переходам и через реки, и через болота, а потому тут же кинулись поперёк течения и вскоре, зацепив копытами дно, стали выбираться под береговым обрывом на песчаную косу московского берега. Ермак оглянулся: в полуверсте ниже по течению Оку перелезала вторая его сотня. Есаул Чуб стоял на обрывистом берегу, что-то кричал своим казакам и весело смеялся. Вот развесёлая душа, пряча в усах улыбку, подумал о своём верном есауле Ермак, всё-то ему нипочём, всё-то ему в радость. И оглянувшись на Фемку и других казаков, увидел, что и их лица изменились, просветлели, а в глазах растаял туман скуки. Пожи́ву, кровь почуяли, степные коршуны…
Воевода Одоевский уже ждал казаков у южных ворот. Рядом прохаживался кирилло-афанасьевский поп. Когда казаки стали подъезжать к городу, батюшка растопил, развёл своё кадило и начал благословлять православных на «брань великую».
– Что ж нам, без причастия на смерть итить? Перед Николой не постоим? – сказал кто-то, но его тут же остепенили.
– Вот тут тебе и причастие, и Никола, и всё остальное…
– Татарин причастит…
В крепости и на городском посаде народ пребывал в смятении. Кричали бабы, плакали дети. Люди куда-то перетаскивали своё хоботьё, гнали на гору пёстрые гурты домашнего скота и птицы – коров, телят, коз, овец, гусей. Часть жителей тарусского посада покидала город, чтобы переседеть возможную осаду города в лесных оврагах и среди болот, где уже не раз спасались от крымчаков и ногайцев. Почти такая же суматоха клубилась и в самой крепости. Войско собиралось в путь. Предстоял переход к Серпуховской крепости и, возможно, даже ниже по Оке в Коломне. Именно там сторо́жа Большого полка отбила первую атаку передовых татар, налегке подбежавших к «берегу».
Батюшка окропил бритые казачьи головы святой водой и вынул из кармана большой медный наперсный крест, облитый, как пряник, жжёным сахаром, синей финифтью. Казаки подходили, целовали крест и тут же садились на коней.
Уже был отдан приказ, куда следовать и где их должны ждать люди воеводы князя Михайлы Ивановича Воротынского, когда Никита Романович вдруг кивнул на струги, качавшиеся на серебристой, как кольчуга, воде затона, и спросил:
– А скажи, атаман, вот что: речным ходом, да вниз по течению, да на вёслах и под парусом, небось куда как шибче можно добраться до Сенькина брода, чем на конях?
– Знамо, скорее, – ответил Ермак и прикусил ус. – О том же хотел сказать тебе, княже. И припас уложим, и пищали. А табун наш пущай тут останется. Живы будем, за своим воротимся.
Сотни одна за другой начали грузиться в струги. Только одна, пятая, отправилась берегом по пыльному, выбитому тысячами подков просёлку, держа на восток. Повёл сотню молодой есаул из донских казаков Черкас Александров. Ему едва исполнилось двадцать, но держал себя он так, что лучше сотника и в походе, и в бою казаки, молодые и пожилые, не чаяли. Черкас умел быть и лихим, и обстоятельным, и щедрым, и скупым, когда дело касалось судьбы его казаков и интересов пятой сотни. Настоящее имя молодого атамана было другое – Иван. Но казаки и Ермак звали его Черкасом. Родом он был откуда-то с Днепра, из мест, которые через сто лет станут называть Малороссией, а пристал к Ермаковой станице на Дону, где и казаковал в то время.
Ермак оставил от каждой сотни по два человека, чтобы доглядывали за кошем и лошадьми: вовремя поили, не жалели овса, пасли и охраняли. Старшему перед отплытием наказал:
– Никуда не отлучаться. Коней держать в одном табуне. Под сёдлами. Ко всему будьте готовы. Со дня на день сожидайте вестей.
Струги шли попарно, со стороны берега гребцов прикрывали щиты. Ветер шевелил казачьи бороды, задирал воду, поднятую длинными вёслами, рассыпал её мелкими, как роса, каплями. Время от времени рулевые меняли кого-нибудь из гребцов, кому становилось тяжело по причине недавно полученной и не совсем зажившей раны или просто по причине усталости. Не всем была привычна эта работа. Два десятка остроносых стругов стремительно резали воду, оставляя за собой два узких белых следа, которые, впрочем, вскоре бесследно таяли, и, когда казачья станица исчезала за очередной излучиной Оки, казалось, что никого здесь вовсе и не было. Ни двух десятков стругов, ни четырёх сотен бородатых воинов, ни плеска вёсел.
А казаки спешили, гребли так, что раскалённые на солнце кольчуги, казалось, вот-вот разойдутся на могучих плечах.
Впереди шёл ертаульный струг. На носу с пищалями наизготовку сидели два казака: Ермилка Ивашкин и ещё один, постарше, такой же загорелый. Цепким взглядом серо-зелёных глаз он пронизывал прибрежные кустарники и рощицы, засечные завалы на правобережье, заросли камыша и куги. Вот плеснула упругим крылом пара чирков, вот бобёр вынырнул из полузатонувшей своей хатки, волоча в зубах какую-то нужную ему палку, добела оструганную крепкими, как наконечники стрел, зубами, но увидел опасность, хлопнул своим массивным плоским, наподобие весла, хвостом и исчез под обрывистым берегом. Людей на берегах не было. Исчезли люди. Одни следы на песке от них остались да тропинки среди травы.
Никто ни в ертаульном сторожевом струге, ни в станице за всё время пути не произнёс ни слова, не закурил люльку, не бросил весло, хотя усталость вскоре стала одолевать всех.
Изредка проплывали притулившиеся к берёзовым рощицам и тенистым дубравам селения, погосты с похилившимися крестами, церквушки. Но людей не было видно нигде. Прознали о татарах и ушли в леса, укрылись в глубоких оврагах. Угнали скотину. Попрятали женщин и детей. Война научает людей жить совсем иначе, в страхе и трепете. Даже когда кажется, что умереть не страшно.
Ермак вспомнил, как год назад во время рубки полусотня его казаков отбила немногочисленный татарский чамбул, оттеснила его к болоту, охватила с трёх сторон и начала добивать. Те с пустыми колчанами и с обнажёнными саблями метались на взмыленных конях, наскакивали на плотный строй казаков, пытаясь пробить, разорвать его и уйти в вольное поле. Но при каждой такой попытке кто-нибудь из особо ловких казаков встречал храбреца точным броском метательного копья, и крымчак с пробитой грудью молча, не охнув, обречённо падал под копыта своего коня. Последних двоих рубить охотников никого не нашлось. Татары спрыгнули с коней, бросили клинки и встали на колени, освободив от кольчуг свои загорелые шеи. Уставшему от войны умирать не страшно. То-то хоть отдохнёшь…
Полк Правой руки состоял из двух частей. В одной согласно разряду несли службу дети боярские и поместные дворяне, а при них – их же холопы из опричных городков и земель. В другой – земские. Притом что московский боярин, царский опричник князь Одоевский был первым воеводой и ему подчинялся весь полк. Однако в условиях боя он управлял только своими опричниками. Князь же Фёдор Васильевич Шереметев в деле командовал земцами. Земская рать в Правой руке примерно равнялась опричной. Казаки – отдельная, самостоятельная станица. Станица атамана Ермака Тимофеева была частью полка, где главенствовал первый воевода, слово которого было законом. Но в бою атаман сам управлял своею станицей, и, когда дело доходило до схватки, есаулы, десятники и рядовые казаки слушали только его. А всего, вместе с приданными казаками и немцами, у Одоевского насчитывалось три тысячи пятьсот девяносто человек. Хотелось бы больше, да не набралось. За годы долгой войны на западе то с немцами и шведами, то с ляхами и литвой Россия поиссякла людьми, способными носить копьё и сидеть в седле. Заслонять южные рубежи Москве сил уже едва хватало.
Когда первый воевода давал наряд пяти сотням Ермаковых казаков, а кирилло-афанасьевский поп наспех благословлял их, и те, поцеловавши крест, хватали оружие, амуницию и бежали к затону, к стругам, второй воевода поднимал своих земцев. Чуть только плавучая Ермакова станица исчезла за излучиной реки, а за ускакавшей сотней есаула Черкаса Александрова осела на придорожную полынь седая, как борода старого казака, пыль, из Тарусы на восток и северо-восток начали выступать опричные и земские отряды.
Оба воеводы тоже уже приготовились к маршу, возложили на себя богатые пансыри с бляхами, сияющие серебром и позолотой, стремянные уже держали под уздцы их коней, тоже убранных по-княжески, когда земский воевода сказал, глядя на то, как сгоняли в плотный табун лошадей оставленные Ермаком казаки:
– А не лишне ли ты жалуешь, князь, этих разбойников? Атамана их по имени-отчеству величаешь. Вольности всякие дозволяешь…
– Брань покажет, – уклончиво ответил Одоевский, – кого по имени да отечеству величать, а кого плетью стегать…
Многое, что происходило в эти дни на Оке, было не по душе боярину Никите Романовичу Одоевскому. Многое, что произошло раньше и могло произойти со дня на день, тоже лежало камнем на сердце, твердело, угнетало. Год назад по приказу царя была казнена его младшая сестра и жена князя Владимира Андреевича Старицкого княгиня Евдокия. И какая страшная казнь! В народе ходят разные слухи. Одни говорят, что вместе с мужем, князем Владимиром Андреевичем Старицким, и тремя детьми опоена смертельным зельем[4]. Другие молвят, что перед смертью по приказу великого князя сестру с детьми опозорили[5]. Но и это ещё не вся тяжесть: двоюродный брат, князь Андрей Михайлович Курбский, в разгар Ливонской войны неожиданно перешёл на сторону литвы и вскоре с литовским войском прибыл под стены Полоцка, осадил город и так сотрясал его стены пушечным нарядом, что едва не опрокинул их.
Сам же Никита Романович при всём том успешно продвигался по службе. Сохранял полуудельные права в Новосильско-Одоевском уделе, в своей отчине и дедине. Вслед за отцом, князем Романом Ивановичем Одоевским, получил титул боярина и был приближен к царю. Вступил в опричнину. Царь не шибко жаловал «княжат», всячески подсекал их удельные права. Но род Одоевских выдержал и эту поруху и начал постепенно выбиваться в первые люди царства по военной линии. В 1565 году Никита Романович уже нёс службу на «берегу». Через год назначен воеводой в Дедилов, а вскоре переведён в более крупный гарнизон в Михайлов. Ходил с дворянской ратью в польские пределы. В 1567 году по возвращении из Польши сел воеводой в Почепе. А уже в 1568 году стал первым воеводой на «берегу» Оки. До сожжения Москвы Девлет Гиреем в 1571 году был воеводой в Данкове, Одоеве, а когда из Степи пришли вести, что на Москву идёт крымский царь, переведён в Серпухов. В том же 1571 году получил боярский титул и участвовал в походе на Новгород. После новгородского разорения во время похода на шведов по разряду был определён первым воеводой в Сторожевой полк.
И вот настала очередная военная страда. Снова предстояло схватиться с крымчаками. На этот раз Никита Романович надеялся на то, что государь назначит его, своего верного опричника, первым воеводой Большого полка. И тогда он сможет блеснуть своим воинским опытом, опрокинуть Девлет Гирея на Оке, не пустить его на московский берег и тем самым доказать великому князю московскому, что нет в царстве полководца твёрже и удачливей боярина Никиты Романовича Одоевского. Но дорогу к Большому полку заступил боярин князь Михайло Иванович Воротынский. Неужто царь усомнился в своём верном опричнике и назначил главнокомандующим русской армией на южном рубеже Московского царства земца Воротынского? Одоевский пытался оспорить первенство Воротынского, подал царю грамоту. Но местнический спор закончился в пользу Воротынского. По приговору государя и разрядной росписи Никита Романович послушно прибыл в Тарусу и принял полк Правой руки.
Что ж, теперь думал он, судьба придержала его на пути к пущей славе. Как слишком резвого коня за хвост… Но и с тем полком, который достался ему по разряду, можно перерезать крымскому царю горло. Или хотя бы толкнуть его в грудь копьём, да так, что он назад повернёт. А того и достаточно, чтобы государь вручил ему наградную золотую монету и выделил среди других, пожаловал новым назначением. С тем, глядишь, и обойдёт опалой род князей Одоевских.
– Эти разбойники… – Высокомерная усмешка снова сковала уста князя Шереметева. – Не бросили бы они нас в решительный час.
– За каждого из этих разбойников… – Воевода сделал паузу и с иронией посмотрел на Шереметева. – За каждого из них, князюшка, я отдал бы двоих твоих земцев.
Этим замечанием был уязвлён не только второй воевода, но и многие головы земских отрядов. Однако никто не посмел возразить опричнику.
Воевода с удовлетворением смотрел на то, как за восточными воротами строилась сотня его опричников. По синим прапорцам на копьях он признал ряжских дворян. Эти и у чёрта в пасти не дрогнут.
Следом за ряжскими занимали дорогу новгородцы.
Теперь речь повёл молодой князь Туренин-Оболенский:
– С дальних курганов тоже доносят, мол, царь крымский поло́н не берёт. Идёт налегке. Обозы не обременяет. Неужто прав атаман: у крымского царя на сей раз имеется цель куда важнее грабежа. Что бы это значило?
– А видать, что так, – отмолвил нижегородец Тучко Отяев. – Силы он собрал на сей раз многие. И кипчаки с ним. И ногайцы. И янычары. И черкесы. И кого там только нет. А что это значит… – Отяев оглянулся на хмурого Одоевского и поперхнулся.
– Однако пора тебе, Тучко Иванович, – сказал коротко Одоевский и указал на новгородцев, готовых выступить; в глазах князя стыл упрек: не нам, Тучко Иванович, делать выводы, пусть набольшие думают…
Конные отряды уходили на рысях. Пешие грузили на телеги оружие, кольчуги и байданы[6], съестные припасы, глиняные сосуды с водой, оплетённые свежей лозой, которые в здешних краях называли скуделями, другую поклажу, нужную на войне, и тоже не мешкая пускались в путь.
Глава вторая
Рубка на Оке
Молодой есаул Черкас Александров береговую дорогу до Сенькина брода знал хорошо. Весной его сотня вместе со стрелецким отрядом пищальников несла там сторо́жу с Пасхи до самых Троицыных Зелёных Святок. Срывали заступами берег, ставили плетни, рассыпали чеснок[7] по отмели, чтобы споткнуть татарскую конницу. У Серпухова под самыми монастырскими стенами в Оку, выбираясь из лесов, плавно заходит река Нара, и матёрое русло тут же поворачивает на юг к Кашире и Коломне и дальше спешит в рязанские земли. Там, на Рязанщине, Ока полноводней, глубже, стремительней. Потому-то хан и облюбовал броды и перелазы у Серпухова: здесь было много песчаных отмелей, где его нукеры могли без труда переправить на московский берег лошадей и даже артиллерию и обозы. Весной молодой есаул переправлялся через Оку чуть ниже Тарусы, перебирался на правый берег и, оставляя Серпухов и купола монастыря за сосновыми борами левее своей дороги, порядочно срезàл угол и одолевал весь путь за один короткий переход. На этот раз переправляться на правый берег было опасно. Вдоль реки по той стороне уже рыскали на своих лохматых конях степняки. Можно нарваться и на большой чамбул в несколько сотен сабель. Свяжут боем, закружат в быстротечной схватке, и не заметишь, как рядом с двумя-тремя татарскими или ногайскими сотнями окажутся ещё две, а то и три и охватят со всех сторон, закидают стрелами, повалят коней, а потом и на самих накинут волосяные петли, затянут, скрутят и поволокут в свой стан.
Нет, есаул был хоть и молод, но казачью жизнь знал хорошо и войну понимал. Одно дело – в поле полевать, татарские да ногайские табуны отбивать, сорвать куш, поделить его поровну да и гулеванить потом. Другое дело – война и государева служба. Наказал батько атаман левым берегом идти до Серпухова, а потом тем же берегом до Сенькина брода, пока не встретятся разъезды Большого полка, значит, так тому и быть. Иногда он высылал вперёд малочисленный ертаульный разъезд, двоих-троих казаков, чтобы выбрались на берег Оки и пару вёрст проехали по самому береговому омёту, посмотрели, послушали, последили и за обоими берегами, и за рекой, послушали заочье. Но пока ни татар, ни своих ертаульные казаки Черкаса Александрова на своём пути не встретили. Следы попадались только коровьи да мелкого домашнего скота. Прибрежные деревни тоже опустели – ни человеческой души, ни скотины. Лишь однажды, когда пошли отмели, встретили немногочисленный стрелецкий отряд да приставшую к ним ватагу местных крестьян.
Мужики, вооружённые рогатинами и кистенями, в толстых кожаных тегиляях и шапках грубой выделки, встретили разъезд на тропе, ухватили коней под уздцы и в один миг стащили казаков на землю. Поволокли к десятнику. Бородатый пожилой десятник в видавшем виды куяке[8] сидел у костерка, над которым висел медный котёл порядочных размеров. Когда обезоруженных казаков подвели под руки к костру, десятник даже не привстал с глыбы рыжего известняка, который, как видно, служил стрельцам и столом и лавкой. Взгляд его глубоко посаженных глаз был угрюм и не обещал пленным ничего доброго. Те перестали вырываться, понимая всю тщету своих попыток, но бранились пуще прежнего. И десятник, до некоторого времени смотревший на них воеводой, наконец улыбнулся щербатым ртом и жестом, достойным воеводы, приказал стрельцам и мужикам отпустить казаков.
– Ну что, чубатые, попались! – Улыбка у десятника, несмотря на его свирепый вид, была почти детской.
Когда выяснилось, кто они и что здесь, на берегу, делают, казакам вернули оружие и лошадей. Те сразу перестали браниться. Десятник сказал, что струги, числом все двадцать, уже прошли к монастырю и что им следует продолжать движение берегом, что их уже ждут под Серпуховом в нескольких верстах отсюда и что в во́жи он выделяет им надёжного человека, дабы им больше не блукать и не сомневаться в верности пути, а без задержки следовать в устье Лопасни. Да поторапливаться.
– Что ж вы на нас накинулись, как на басурман?
– А вы с ними и схожи. Одёжа на вас, вон, аки на купцах на московском базаре! – И десятник снова показал свою щербу над разрубленной надвое и безобразно сросшейся верхней губой.
И правда, сёдла под казаками были черкесские, сабли турецкие, одежда тоже пёстрая, не пойми какой принадлежности.
– По бородам только и определишь, что – православные, – усмехнулся десятник и жестом призвал к себе молодого мужика.
Тот перекинул с плеча на плечо оскорд на длинной, в резных узорах ручке и послушно подошёл, тряхнул русыми кудрями.
– Ну, вот твоя служба, Зубец, – сказал ему десятник, спрятав улыбку в густой бороде. – Дорогу до Лопасни ты знаешь хорошо. Доведёшь до места казаков и – назад.
Десятнику подвели коня, он тяжело перевалился в седло, поправил тяжёлую саблю в грубых ножнах, потом теми же неторопливыми движениями огромных загорелых рук разложил по груди бороду и первым двинулся по едва заметной тропе, заросшей крапивой и кипреем. Тропа вела вверх, потом провалилась вниз и краем болотины повела к сосновому бору. Молодой мужик с оскордом[9], держась за стремя, не отставал. Казаки ехали следом.
В бору выбрались на хорошо наезженный просёлок и стали ждать. Вскоре показалась сотня. Казаки удивились:
– Откуда ж ты, стрелец, узнал, что наши ещё на подходе?
Десятник только усмехнулся. Тогда один из казаков сказал как бы между прочим:
– Ты, братец, есаулу нашему, пожалуй, не сказывай…
– Об чём? Как вы на омёте оплошали?
– О том самом.
Десятник засмеялся, кивнул на проплывающих мимо, как в тумане, запылённых и тем напоминающих мумии всадников:
– Экие орлы, твои родичи-казаки! – Похлопал казака по плечу и примолвил: – Но и мои ребята тоже, как видишь, не лыком шиты! А?
– То чистая правда, – с готовностью уступить в малом, чтобы получить большее, согласился казак.
Подъехал Черкас Александров, окинул взглядом с ног до головы десятника, спросил:
– Так это ты будешь стрелецкий десятник Прон… как тебя там?..
– Трегуб, – подтвердил десятник и тоже с прищуром оглядел подскакавшего к нему казака в богатом доспехе и на добром коне; по всему видно было, что к нему обращается чин не ниже атамана, хотя и было ему сказано, что во главе сотни будет следовать есаул. – А ты, атаман, будешь Черкас Александров?
– Он самый.
Сотня тем временем, не останавливаясь, проходила на рысях вперёд. Туда же вытягивались косые языки заходящего за лес порыжевшего и усталого солнца.
– Конь для проводника найдётся? – спросил десятник.
– Найдётся. – И, повернувшись к Зубцу, Черкас Александров спросил: – В седле-то как? Удержишься?
– Зубец удержится, – с лёгкой усмешкой ответил за своего вожа десятник.
Проводнику из заводных привели коня – гнедого жеребца с широкой грудью, под стать его новому хозяину. Тот лихо вскочил в седло, подобрал поводья, так что и десятник и казаки невольно подивились и на мгновение, можно сказать, онемели.
Есаул хмыкнул, посмотрел на десятника, сказал:
– Что ж это у такого лихого казака да такое скудное оружие?
Оскорд с длинной резной ручкой торчал у Зубца за холщовым кушаком.
– Плотник, – коротко пояснил десятник. – Но драчун – у-у! А оружие… Оружие тоже по нём.
Жеребец под Зубцом напряжённо приплясывал, косил на седока оливковым глазом, грозно всхрапывал, будто норовя для первого знакомства ухватить плотника за колено. Он выгибал шею то направо, то налево, грозил молодыми зубами, крепкими, как речная галька.
– Как зовут-то тебя, хлопец? – спросил Зубца Черкас Александров.
– Данилой, – ответил тот, внимательно следя за беспокойным поведением норовистого коня.
– Ну, вот что, Данило Зубец, сослужишь службу доброй совестью, получишь коня. Может, и не этого, но тоже ладного. Сам не оступишься, и подарок за службу не будет хром. Помни это.
– Добро, атаман! – тряхнул русыми кудрями Данило Зубец.
Черкас Александров махнул рукой, и кони понесли есаула и вожа в голову пыльной, как и сама дорога, казачьей колонны.
Немного погодя среди сосен появились повозки казачьего обоза. Его охраняли несколько верховых. Обоз заметно отставал. Но так, видно, приказал двигаться есаул.
– Ну, ребятушки, будет вам сегодня пир великий. – И десятник Прон Трегуб на прощание перекрестил размашисто пыльную дорогу, пронизанную розовыми лучами солнца, которое, чем ближе к закату, тем, казалось, гуще пропитывалось кровью.
Десятник постоял ещё немного, подождал, когда последняя повозка казачьего обоза скроется в тени оврага, перекрестился и повернул коня к реке.
Со стен Высоцкого монастыря на вереницу стругов смотрели какие-то люди. Вряд ли это были монахи. Владычный Высоцкий монастырь был сожжён во время одного из татарских набегов, и теперь братия потихоньку его восстанавливала. Дубовые срубы стен подняли быстро и почти сразу на них заволокли чугунные туши тяжёлых, уже после московского пожара отлитых пушек. Монастырь служил Московскому царству надёжной крепостью. И его стены защищали не только монахи, но и стрельцы. Пушки отливали на Москве, но всё ещё по немецким образцам.
Казаки при виде высоких монастырских стен и многих людей на них опустили вёсла. Солнце уже пало за кромку дальнего леса. Ветер затихал, но ещё туго натягивал паруса на стругах, и те ходко шли, управляемые опытными рулевыми.
На атаманском струге, который шёл передо́м и держал весь строй и ряд станицы, запели молитву. Вначале её несли два-три голоса, они мерцали в зарождающихся сумерках как первые неяркие звёзды. Но почин был сделан, и вот над рекой зарокотали сильные голоса:
– …и да бежат от лицо Его ненавидящие Его!..
Песня-молитва то замирала, оставаясь на попечении голосов, начавших её, то восходила почти грозным рокотом сотен и сотен казачьих глоток к самым небесам, куда она и была посылаема. Эта была не простая песнь. И не простая молитва. Потому что исполняли её воины, шедшие на смерть, для которых вид монастырских крестов и высокой стены был знамением, нежданно явившимся в сумерках тёплого благодатного вечера. А вечер и вправду был сказочный. В такую пору, думали казаки, только усталых коней купать где-нибудь на быстрой песчаной отмели на Оке после утомительной службы. А им на смерть идти…