bannerbanner
Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь…
Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь…

Полная версия

Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь…

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Сборы были недолги, сильно волновались. Из Ивановки поехали Сергей Васильевич, его жена Наталия Александровна, я и шофер Комаров.

В Тамбовской губернии хороши были только дороги-большаки, а проселочные – ужасны, особенно после дождя, и не только для автомобиля, но и для телеги.

Выехали мы рано утром. Солнце еще не слишком пекло, но обещало к полудню показать свою силу. У руля был, как всегда, Сергей Васильевич, шофер сидел рядом и зорко следил за дорогой. Огибая какой-то сарай, мы влетели в колдобину, машину подбросило. В это время из конуры выскочила цепная собака, свирепо лая, но, напуганная невиданным чудовищем, заревевшим на нее, она не выдержала и кубарем откатилась в бурьян. И везде, где мы появлялись, мы сеяли ужас и удивление.

Пришлось переезжать небольшую плотину. По обыкновению, она была неисправна, и автомобиль посредине плотины провалился задним колесом. Пришлось вылезать и соединенными усилиями вытаскивать его.

Наконец выехали на ровную дорогу. Сергей дал полный ход. Помчались так, что только ветер свистел в ушах. Около дороги пасся табун молодняка. Никогда не видавшие автомобилей молодые лошади с развевающимися хвостами и гривами помчались в разные стороны.

– А ведь красиво?!

– Да. А вот что скажет Зинаида Алексеевна… Каково будет их собирать, ведь они теперь верст за десять, а то и за двадцать могут забежать, да все в разные стороны… – и Сергей покачал головой. – Да, это уж нехорошо. А все-таки красиво.

Первая остановка была в Лукине. Там пили чай, а потом, захватив А.И. Сатина, двинулись дальше. Выехали на большак и полетели на предельной скорости. Солнце пекло и обжигало лицо. Кругом полное безлюдье, простор. Быстрая езда так захватила, что никто не произносил ни слова. Вокруг все точно замерло в знойном летнем полудне… и только мы мчимся неудержимо вперед, вперед в ту фантастическую страну, что появилась впереди, слева. Воздух дрожит, а вдалеке вижу: на горизонте вырисовывается что-то незнакомое, неуловимое, в бледных красках, в дымке какие-то формы, напоминающие пальмы, минареты, точно какой-то фантастический восточный город, а между ним и горизонтом голубая полоса – не то воздух, не то вода. Это было марево.

Завороженная прекрасным зрелищем, быстротой движения, уже не чувствую ничего и никого, только будто лечу, бесконечно сильная, полная радости бытия. И вдруг вижу улыбающиеся, сочувствующие глаза Сергея, он смотрит на меня и понимает мое состояние.

В Раненбурге, пока брали бензин, вокруг машины столпились мальчики и взрослые, с любопытством рассматривали невиданное диво; только что на язык не пробовали. Сергей вступил в беседу с мальчиками и очень забавлялся их наивными разговорами. Один из мальчиков серьезно сказал:

– А ведь небось тысяч шесть стоит!

И задавал вопросы о машине, что и как устроено. Сергей внимательно слушал и обстоятельно отвечал.

Утро в Ивановке. Проснулась, открыла глаза – за окном вековые липы, а сквозь густую листву пробились лучи солнца и зажгли ярким полымем красный шарф на столе. И это было так красиво, что сон сразу пропал; в мыслях мелькнуло: сегодня 26 августа – именины Наташины и Девули, надо что-то придумать, но что можно сделать, находясь в шестидесяти верстах[39] от города, в деревне? И вдруг – идея! Кантата. Как была – села за стол и смаху начала «величественное» вступление:

Гремите, хоры,В честь Грандифлоры.Звучите, трели,Воспойте Нелли.Затем пошло иным размером:Ах, наши души рдеют,Как вишни на закате,Когда вы – две Натальи —На променаде.

Дело в том, что обе Наталии обычно каждый вечер отправлялись вдвоем на прогулку. Никого не принимали в свою компанию, так как в это время они поверяли друг другу самые сокровенные тайны. Как сейчас вижу две фигуры с красным зонтом, медленно движущиеся к пруду.

Наталия Николаевна сильно увлекалась Н.Н. Евреиновым[40]и участвовала в драматическом кружке, где он был художественным руководителем и режиссером. Известно было, что Наталия Николаевна страдает бессонницей. Зная обо всем этом, я и посвятила ей несколько витиеватых строф.

Героя длинноногогоС волосьями до плечЗабудь хоть на мгновениеДо новых встреч.Пусть пурпурные лилииЕго мозговНе беспокоят болееТвоих снов… и т. д.

Герой был далеко не длинноногий, но чего не напишешь, когда лишь час времени на все. А «пурпурные лилии его мозгов» ее пленили.

– Вот именно, пурпурные лилии – его мысли, – томно улыбаясь, сказала она и взяла себе на память «кантату», написанную наподобие древних грамот.

Когда все собрались в столовую к утреннему чаю, я попросила всех в гостиную, посадила полукругом. Соня села за рояль, я стояла около. Соня взяла дикие «торжественные» аккорды, и я под невероятный аккомпанемент начала «величественно» декламировать вступление. Затем мы запели дуэтом, причем Соня «летала» по всей клавиатуре, а я подплясывала с серьезным лицом. Эффект превзошел мои ожидания. Все сначала были ошеломлены и недоуменно молчали, смотрели и слушали, но когда вдруг раздался Сережин смех и мы, оглянувшись на него, увидели, что он хватается за затылок и, топая ногами, корчится от гомерического хохота, все вдруг очнулись, и хохот стал всеобщим. Кончили мы с достойными, серьезными лицами под гром аплодисментов.

Никто не обладал таким чувством юмора, никто так заразительно не смеялся, как Сережа.

Старшие сестры и братья и их товарищи как-то приготовили спектакаль-водевиль – «Много шума из пустяков». В последнюю минуту, когда участвующие были загримированы и публика собиралась в саду («сцена» была на террасе, а «зрительный зал» – в саду, скамьи для публики уже стояли перед балконом, где кругом вековые липы и пестрые фонарики мелькали темной ночью в густой зелени), исполнителя на роль слуги не оказалось. Кто это был и куда, и почему исчез, я не помню. Режиссер спектакля быстро «перекроил» слугу в служанку, и роль была поручена мне. Все произошло так молниеносно, что я не успела опомниться, как оказалась на сцене, и занавес пошел. Вся роль заключалась в том, что надо было ввести в комнату гостиницы нового постояльца, сказать несколько слов и принести свечу со спичками. Я проделала все, что нужно, пошла за свечой – и, о ужас! – спичек нет. Я побежала в комнату – спичек нет. В отчаянии, с одной свечой иду на сцену и, давая свечу, решительно заявляю, что спички у него, конечно, есть, и, пожелав спокойной ночи, быстро удаляюсь. Я боялась, что испортила все, но оказалось, что наша сцена прошла прекрасно. Сережа усмотрел у меня актерские способности и, приглядываясь ко мне, заводил речь о театре.

Через некоторое время, как-то после ужина, вышли Наташа, Сережа, Соня, Марина и я в цветник. Картина была чудесная: ночь лунная, на небе ни облачка. Луна освещала фонтан, и белые звезды цветущего табака сильно пахли, а кругом все потонуло в темноте, как в черном бархате. Меня заворожила эта красота и охватило какое-то странное возбуждение. Я забралась на стену фонтана и стала читать старинное заклинание-приворот:

 На море на океане, На острове на Буяне Стоит верба, на вербе Семьсот ветвей, На тех ветвях семьсот чертей — Страшно… Под вербой баня, А в бане доска, Под доской тоска. Металась тоска, Бросалась тоска По окнам, по углам, И тут, и там. Страшно… Стой, тоска. Не метайся, тоска. Не бросайся, тоска. Ты пойди, тоска, к рабу Сергею. Чтоб он, раб Сергей, любил И тосковал по рабе Анне. Во веки веков Аминь!

И так повторила три раза. Кончила. Стою, как околдованная. Ночь, красота эта заворожила нас всех, никто не ожидал от меня такого, да и сама я не узнала себя. Когда очнулись, тихо, не говоря ни слова, разошлись. Наутро мне рассказали Соня и Марина, что, слушая мои заклинания, им стало страшно и что я была как ведьма.

Сережа сказал мне, чтобы я готовилась к встрече с К.С. Станиславским[41], что надо, чтобы он прослушал меня и решил – гожусь ли я к актерской работе. Все, что Сергей задумывал, он доводил до конца, и в этом случае он не забыл. Вернувшись в Москву, он говорил со Станиславским обо мне, и в назначенное время я пришла в студию (она тогда помещалась на Тверской, где одно время был Театр имени Комиссаржевской). Вошла я в зал со страхом и вижу, за столом сидят К.С. Станиславский и Е.Б. Вахтангов[42]. Встретили они меня очень ласково и предложили читать мое заклинание. Я струсила и, думая отвертеться, сказала, что тогда я читала ночью при луне у фонтана, а здесь, в комнате, ничего не получится. Тогда Станиславский попросил Вахтангова:

– А ну, устройте ночь. – Вахтангов погасил электрическую люстру, оставив лишь одну лампочку, которую затемнили занавесом. И вот из-за этого занавеса стала я заклинать. Когда кончила, Станиславский предложил мне заклинать его. Я струсила и просила:

– Не надо…

В результате Станиславский назначил мне индивидуальные занятия и стал сам со мной заниматься. Спустя уже два года Сережа вдруг чего-то испугался и, когда я его на вокзале провожала, написал на моей записной книжке обращение к Сулержицкому[43], прося его присмотреться ко мне и сказать, смогу ли я по моему характеру работать в театре. Записку я не поняла, ее иносказательность была туманна.

Так все время Сергей следил за мной и заботился о моем будущем. Его смущала моя боязнь чужих, замкнутость и дикость. И хотя ко мне в студии, начиная со Станиславского, все крупные актеры, которые там бывали, относились очень хорошо и говорили, что любят меня уже за то, что я сестра Сергея Васильевича, я в войну 1914 года после перенесенного тифа не вернулась в студию, а стала работать сестрой в госпитале солдат, ожидавших протезы.

Тяжелое серое осеннее небо. В комнатах мебель сдвинута как попало, чемоданы повсюду. Все, кажется, спешат куда-то, двигаются с озабоченными лицами и мешают один другому. Сережа смотрит на девочек, смирно ожидающих отъезда, уже одетых. На душе грустно, но почему? Ведь так часто Сережа уезжал в гастрольные поездки, но тогда он уезжал один, а сейчас поднята все семья. Последние слова, поцелуи, и все спускаются по лестнице. Уезжают далеко и надолго. И не чуяли мы, что не увидим больше Сережи. Последние слова:

– До свиданья, пишите, будьте здоровы, скорее назад, ждем…

И Сережа уехал навсегда.

Когда вернулся МХАТ из поездки в Америку, я встретила К.С. Станиславского. Он охотно рассказывал мне о триумфах, сопровождавших выступления Сергея Васильевича, о его жизни в Америке, о том, что он радостно встретился с ним, и в заключение сказал:

– Провожал нас Сергей Васильевич на пароход. И когда пароход начал отдаляться от пристани, я взглянул на его как-то ссутулившуюся высокую фигуру. Последний привет! Он стоит молча, с поднятой рукой, и я вижу, как глаза его застилаются слезами. А видеть слезы на глазах большого человека – страшно.

Вся жизнь моей семьи сплетена с жизнью Сергея. Я благодарна ему за его любовь, ласку и заботу о моей дорогой матери. Он любил и уважал ее; называл любимой тетушкой. Мы мечтали о его возвращении, но мечты не сбылись, остались только воспоминания, безграничная любовь и благодарность к этому большому и светлому человеку, давшему всем нам много радости и наслаждения своим изумительным многогранным талантом.

Москва

Ноябрь 1954 года

Мальчик способный, хотя и большой шалун

М.Л. ПРЕСМАН

УГОЛОК МУЗЫКАЛЬНОЙ МОСКВЫ ВОСЬМИДЕСЯТЫХ ГОДОВ (ПАМЯТИ ПРОФЕССОРА МОСКОВСКОЙ КОНСЕРВАТОРИИ Н.С. ЗВЕРЕВА)[44]

При случайной встрече с группой старых товарищей мы вспоминали о покойном профессоре Московской консерватории Николае Сергеевиче Звереве… Какую колоссальную роль сыграл он в жизни музыкального искусства вообще и нашей Московской консерватории в частности.

…За сравнительно короткий промежуток времени с 1880–1881 по 1890–1891 годы через его руки прошли такие исключительно талантливые люди, как А.И. Зилоти, А.Н. Скрябин, С.В. Рахманинов, Л.А. Максимов, Ф. Ф. Кенеман, А.Н. Корещенко, К.Н. Игумнов, Е.А. Бекман-Щербина, Е.В. Кашперова, С.В. Самуэльсон, О.Н. Кардашёва и многие другие [45]…

От Зверева ученики обычно переходили (Зверев вел только младшие классы игры на фортепиано) к А.И. Зилоти, В.И. Сафонову, С.И. Танееву, П.А. Пабсту [46]. Несомненно, у каждого из этих профессоров была своя система, свой метод, тем не менее, учеников Зверева они охотно принимали – ведь каждому из них приятно было получить учеников, которых не нужно исправлять, переделывать, с которыми можно легко идти вперед. К Звереву попадали в большинстве случаев самые одаренные учащиеся.

Профессора, ведущие старшие классы, были сами заинтересованы, чтобы талантливые дети попадали к Звереву в стадии начального обучения, чтобы потом взять их к себе в класс, но уже с заложенным прочным музыкальным и техническим фундаментом.

Зверев умел заинтересовать детей, увлечь их разнообразным музыкальным материалом и, наконец, приучить к аккуратной работе. Прийти к Звереву с невыученным уроком было нельзя. Такой «смелый» ученик немедленно вылетал из класса.

Большим достоинством Зверева было то, что, разругав, как говорят, «вдребезги» ученика за неряшливо выученный урок, он умел тут же подойти к нему, и у того никакого осадка горечи не оставалось: каждый чувствовал правоту Зверева, и у каждого надолго пропадала охота вторично получить нагоняй и вылететь из класса.

Какой пианист был Зверев, мы не знаем. Когда мы жили у него, он уже сам пианизмом не занимался и, конечно, как пианист не только публично, но даже при нас играть не мог.

Суждения же его о пианистах и о музыке вообще были прежде всего очень строгие. Он прекрасно разбирался в слышанном и часто подвергал исполнение даже больших артистов жесточайшей справедливой и деловой критике. Его бывшие ученики С.М. Ремезов, А.И. Галли[47]и даже А.И. Зилоти, слышавшие его, рассказывали, что Зверев был превосходным, очень изящным и музыкальным пианистом, с очень красивым звуком. Конкретно указывали на исключительно хорошее исполнение им Сонаты cis-moll ор. 27 Бетховена, а ведь это уровень, и очень высокий!..

…ко времени моего поступления к Звереву у него было два воспитанника: Леля Максимов и Коля Цвиленев. Вскоре Цвиленев переехал в Петербург, а на его место у нас появился новый товарищ – Сережа Рахманинов. До переезда Рахманинова в Москву у Зверева в Москве по пути следования из Германии в Петербург побывал А.И. Зилоти.

В прошлом Зилоти был учеником и воспитанником Зверева. Ко времени, о котором я пишу (приблизительно 1884–1885 годы), Зилоти появился в Москве уже как пианист с крупным европейским именем, прошедший школу великого маэстро – Франца Листа[48].

Для меня приезд в Москву Зилоти и знакомство с ним было полным откровением. Тот факт, что Зилоти, который сейчас живет у Зверева, под одной со мной крышей, – ученик, и любимый ученик Франца Листа, то есть человек, близко с ним соприкасавшийся, с ним разговаривавший, уже окружал для меня имя Зилоти листовским ореолом. Я с умилением разглядывал Зилоти.

В это время мы еще больших концертов не посещали и крупных артистов-пианистов не слыхали. Тем большим наслаждением было для нас услышать Зилоти в домашней обстановке.

Я не только ничего подобного не слыхал, но мне вообще такая игра казалась сверхъестественной, волшебной. Его изумительная виртуозность и блеск ослепляли, необыкновенная красота и сочность его звука, интересная, полная самых тончайших нюансов трактовка лучших произведений фортепианной литературы очаровывали. Концерты Зилоти были первыми, которые я в своей жизни посетил. Никогда не забуду, как вся публика, в изумлении от звучания, поднялась с мест во время финала листовского «Пештского карнавала» (Девятая рапсодия), чтобы воочию убедиться – играет ли на фортепиано один человек или целый оркестр. Обаятельная внешность Зилоти и его исключительное пианистическое мастерство делали его положительно кумиром публики.

Со своими концертами Зилоти поехал в Петербург, где жил и уже учился в консерватории Сережа Рахманинов. Как потом рассказывал сам Зилоти, к нему в Петербурге обратилась мать Рахманинова с просьбой послушать игру на фортепиано ее сына Сережи. Прежде чем исполнить ее просьбу, Зилоти решил спросить у директора консерватории К.Ю. Давыдова его мнение относительно Рахманинова.

Мнение было таково, что Сережа – мальчик «способный» (только способный!), хотя и большой шалун. Ничего особенного в его даровании Давыдов не усмотрел.

Такой отзыв директора консерватории – замечательного виолончелиста и композитора, крупнейшего авторитета – чуть не заставил Зилоти отказаться прослушать Сережу Рахманинова, его двоюродного брата.

Только настойчивые просьбы матери заставили, наконец, Зилоти почти перед самым отходом поезда в Москву заехать к Рахманиновым.

Прослушав Сережу, Зилоти тут же предложил родным взять его немедленно с собой в Москву к Н.С. Звереву. Таким образом, у Зверева, даже без всякого с ним предварительного согласования, появился новый ученик и воспитанник, а у нас с Максимовым – новый товарищ.

В Петербургской консерватории Рахманинов учился в классе преподавателя В.В. Демянского. Рахманинов не был особенно хорошо подготовлен технически, но то, что он уже тогда играл, было бесподобно.

Помню, как Зверев заставлял его всегда играть приходившим к нам профессорам консерватории и как они восторгались его дарованием.

По подготовке все мы приблизительно были на одном уровне и часто играли одни и те же вещи. Зверев был очень требователен и строг к учащимся вообще, а к нам, своим воспитанникам, особенно. Помню такой полукомический случай.

Рахманинов, Максимов и я играли один и тот же Второй концерт As-dur Дж. Фильда. Пришли к Звереву в консерваторию на урок. Сел играть Рахманинов. Вначале все шло как будто гладко. Вдруг – стоп!

– Ты что это играешь? – крикнул Николай Сергеевич. – Сыграй вот это место еще раз! – Рахманинов повторяет. – Опять врешь! Опять не так! Просчитай это место! – возвышает голос Николай Сергеевич.

– Нет, неверно!

Выйдя, наконец, из себя, Николай Сергеевич крикнул:

– Пошел вон!

На смену Рахманинову сел за рояль Максимов.

Когда он сыграл до того же злополучного места, с ним повторилась рахманиновская история, только с несколько иным финалом. Сидя на стуле возле играющего Максимова, Зверев так толкнул его стул ногой, что Максимов вместе со стулом опрокинулся и упал на пол.

Можно себе представить, с каким настроением я сел играть. Участь моих товарищей постигла и меня. Я тоже не мог выкарабкаться из этого злополучного места. Потеряв окончательное самообладание, Зверев выругался и крикнул:

– Сейчас пойду к директору[49]и потребую, чтобы всех вас, никуда не годных учеников, убрали из моего класса. Учитесь у кого хотите!.. Идемте!

Зверев пошел вперед, а мы, понурив головы, – сзади. Привел он нас в профессорскую комнату. С.И. Танеева, к счастью, в ней не было, и Зверев велел нам ожидать его возвращения.

Профессорская своими застекленными дверьми выходила в длинный и широкий коридор, по которому все время взад и вперед шмыгали ученики и с любопытством нас разглядывали. Мы чувствовали себя очень неловко. Нам было стыдно, и, чтобы показать, будто мы не наказаны, а нас интересуют книги в шкафу, мы для видимости «внимательно» их рассматривали.

Взглянув случайно сквозь застекленную дверь на лестницу, ведущую на третий этаж и в класс Зверева, мы увидели, что по ней спускается Николай Сергеевич, а за ним, держа руки по швам, с опущенной головой идет его ученик Вильбушевич (впоследствии известный автор многих довольно популярных мелодекламаций). Вильбушевич[50]играл тот же Концерт, что и мы, очевидно, с теми же погрешностями.

Едва Зверев появился на пороге профессорской в сопровождении Вильбушевича, как мы, совершенно не уславливаясь, не будучи в состоянии себя сдержать, одновременно громко расхохотались, так комичен был вид разъяренного Зверева и расстроенного Вильбушевича.

Наш смех был для Зверева так неожидан, что, остановившись на мгновение, как бы в недоумении, он отчаянно крикнул: «Вон отсюда!!!»

Нам только это и нужно было. Повторять приказа не пришлось. Мы, как бомбы, вылетели из профессорской.

…При всей своей колоссальной загруженности Зверев никогда не считался со временем, уделяемым им своим ученикам. За все годы моего пребывания у Зверева в классе я ни разу не ездил на летние каникулы домой к своим родным. Летом он выезжал со всеми нами на подмосковную дачу, ездили в Кисловодск (один раз) и в Крым (один раз)[51].

Для наших занятий Зверев всегда возил инструмент на дачу и летом занимался с нами, требуя при этом, чтобы мы работали, как и зимой. Особенно памятной для меня осталась поездка в Крым, где мы жили в имении друзей Зверева, Токмаковых, – Симеиз. Кроме самого Зверева, нас троих и повара Матвея, с нами жил преподаватель консерватории Н.М. Ладухин[52], который обучал нас теории.

Пребывание в Симеизе осталось у меня в памяти главным образом из-за Рахманинова. Там он впервые начал сочинять. Как сейчас помню, Рахманинов стал очень задумчив, даже мрачен, искал уединения, расхаживал с опущенной вниз головой и устремленным куда-то в пространство взглядом, причем что-то почти беззвучно насвистывал, размахивал руками, будто дирижируя. Такое состояние продолжалось несколько дней. Наконец, он таинственно, выждав момент, когда никого, кроме меня, не было, подозвал меня к роялю и стал играть. Сыграв, он спросил меня:

– Ты не знаешь, что это?

– Нет, – говорю, – не знаю.

– А как, – спрашивает он, – тебе нравится этот органный пункт в басу при хроматизме в верхних голосах?

Получив удовлетворивший его ответ, он самодовольно сказал:

– Это я сам сочинил и посвящаю тебе эту пьесу.

Впоследствии Рахманинов посвятил мне одно из крупных своих произведений – Сонату для фортепиано ор. 36.

…Живя у Зверева, мы не платили ни за квартиру, ни за питание. Больше того, он взял на себя всю заботу о нашей одежде, оплачивал педагогов по всем предметам общего образования, по французскому и немецкому языкам.

Учили нас на средства Зверева и танцам. Каждое воскресенье мы ездили в один дом, где были четыре девицы, ученицы Зверева, с которыми мы и должны были танцевать. Все мы танцевать очень не любили и с большой неохотой занимались, они положительно отравляли наши воскресные «дни отдохновения».

С другой стороны, бегать на коньках нам не разрешалось. Зверев боялся, чтобы при случайном падении мы не повредили себе рук. По той же причине нам запрещалась верховая езда и гребля на лодке.

Наконец, у нас была, также оплачиваемая Зверевым, учительница музыки, в обязанности которой входило играть с нами по два раза в неделю по два часа литературу для двух роялей в восемь рук. Игра на двух роялях в восемь рук, несомненно, развивала нас, расширяла наш музыкальный кругозор, и мы с большим удовольствием ею занимались. Нами были переиграны чуть ли не все симфонии Гайдна, Моцарта и Бетховена, увертюры Моцарта, Бетховена, Мендельсона. Самыми любимыми произведениями для нас были симфонии Бетховена. Впоследствии нашим четвертым партнером был также ученик Зверева – С.В. Самуэльсон.

В ансамблевой игре мы достигли такого совершенства, что могли исполнять наизусть в восьмиручном переложении целые симфонии Бетховена.

После одного из весенних экзаменов класса Зверева Николай Сергеевич предложил экзаменационной комиссии под председательством директора консерватории С.И. Танеева прослушать в нашем восьмиручном исполнении симфонию Бетховена. Предложение Зверева было охотно принято.

Я никогда не забуду позы и выражения лица С.И. Танеева, когда он увидел, что мы вчетвером подошли к инструментам, сели за них и… перед нами не было нот. Он положительно вскочил с места и с ужасом спросил:

– А ноты?

Совершенно спокойно Зверев ответил:

– Они играют наизусть.

Мы сыграли Пятую симфонию Бетховена.

Хорошо ли, плохо ли мы играли – не помню, только С.И. Танеев никак не мог успокоиться и все твердил:

– Да как же так?! Наизусть?!

Чтобы его окончательно «доконать», Зверев велел нам сыграть еще Скерцо из Шестой симфонии Бетховена, что мы с таким же успехом и исполнили.

В наших занятиях был исключительный порядок. Так как нам нужно было играть всем троим, а оба рояля стояли в одной комнате, приходилось придерживаться установленного расписания. Начинать играть нужно было в шесть часов утра. Зимой это происходило при двух лампах-молниях, применявшихся не только для освещения, но и для тепла. Делали мы это по очереди. Каждому из нас приходилось два раза в неделю вставать раньше всех и садиться играть в шесть часов утра. Самым тяжелым в этом расписании было то, что никакие объективные обстоятельства во внимание не принимались.

На страницу:
3 из 5