
Полная версия
Трава, пробившая асфальт
Раздача подарков и мамин визит
Две недели прошли как один длиннющий кошмар, дни были уныло похожи один на другой. Я еще наивно надеялась, что меня отсюда непременно заберут, но человек оттого и живет дальше, что не знает, каково его будущее.
Через две недели в детдоме открыли второй корпус, и нас разделили. Совсем тяжелых лежачих и невменяемых оставили на своих местах, а остальных, включая меня, перевели. И снова серая продолговатая комната, кровати в два ряда, как в солдатской казарме, пять окон и небольшая печка.
Моя койка оказалась за этой самой печкой, по ночам я смотрела на отблески огня, тихонечко плакала и панически боялась открытых окон. Ведь у нас дома окна на ночь всегда закрывали ставнями, а вдруг кто залезет.
Дня через три после расселения, когда нас утром подняли и я уже сидела в коляске, в палату вошла воспитательница с двумя большими коробками и сообщила:
– Девочки, я принесла вам подарки. Сейчас каждой дам по подарку, но если кто не будет слушаться, у того подарок заберем. Ну, с кого начнем?
Одну коробку поставила на пол, а из второй стала извлекать ленты и расчески. Раздав девчонкам по ленте и по расческе, она нагнулась к коробке, стоящей на полу, и стала перебирать находящиеся в ней предметы. Выудив из кучи оберточной бумаги маленькую куклу, протянула ее мне. Я скорчила недовольную мину – никогда не любила кукол, и дома-то в них не играла.
– Ты чего сквасилась? – удивилась она.
– Ленточку хочу, – осмелела я.
– Ну и на что ты ее будешь привязывать? На уши? – хмыкнула она, указав на мою наголо обстриженную голову. Сунула мне в коляску куклу и вышла из палаты.
Девчонки примеряли яркие ленты и вертели в руках большие, видимо, для длинных волос, расчески. А я, сидя в коляске с нежеланной куклой на коленях, завидовала их подаркам и волосам. Ничего хорошего в кукле не было – белое платьице в мелкий красный цветочек, грубо нарисованное личико, на голове коричневая закраска, обозначающая волосики. И я ни капли не жалела, что она у меня через час исчезла, наверное, кто-то из нянь утащил домой для своих дочек.
А еще через два дня нам выдали покрывала ядовито-зеленого цвета, тоже представив как подарки. В «мертвый час», так именовали время дневного сна, они висели на спинках кроватей, и я, не умевшая спать днем, смотрела на них до боли в глазах.
* * *Однажды утром я глянула на противоположное окно и увидела на крыше соседнего корпуса снег. Вот и зима пришла. Снег на крыше лежал такой же пушистый, как и у нас дома, во дворике…
На улице был мягкий зимний день. После обеда ходячая ребятня, у кого была теплая одежда, высыпала во двор, а я сидела в коридоре напротив окна, смотрела на закрытые ворота детдома и мечтала, как ко мне приедут родители, привезут мою черную шубку с белой шапочкой, и отец на руках понесет меня на станцию.
Через три или четыре дня приехала мать, я упросила ее вынести меня на улицу. Она сначала ссылаясь на то, что меня не во что одеть, ведь вся моя зимняя одежда осталась дома. Но меня поддержали девчонки, посоветовав ей завернуть дочку в одеяло. Сидя с матерью на улице, я поначалу боялась спросить: когда меня заберут домой? Но потом осмелела и спросила.
– Вот когда приедем вдвоем с папой, тогда и возьмем тебя домой. Я же одна не донесу тебя до станции, – виновато ответила мать. И так стыдливо отвела глаза, что я уже окончательно убедилась в том, что меня сюда определили надолго.
После её визита я слегла с температурой, а утром по всему телу высыпала розоватая сыпь. Главврач решила, что это ветряная оспа и уже собралась отправить меня в изолятор, но я сказала, что дома болела ветрянкой.
– Ааа, значит, нервное… – протянула главврач и спокойно ушла.
* * *После этого приезда матери я стала чахнуть и таять, будто слепленная из снега. Няни больше не сажали меня в коляску по утрам, кормили с ложки прямо на койке, но я почти ничего не ела.
В детдом – видимо, в связи с расширением – стали набирать новых сотрудников. Пришли новые няни, и среди них оказалась Анна Степановна Левшина, родная сестра нашей старшей медсестры, из-за этого родства ее и приняли на работу.
Увидев меня, Анна Степановна стала допытываться, как моя фамилия, я назвала, она сделала вид, что не поняла, спросила снова, и так переспрашивала раз десять. Я видела, что она прекрасно меня понимает, но няня явно добивалась, чтобы я разволновалась, смутилась и стала бояться ее.
Приходя в ночную смену, Анна Степановна начинала разгонять всех по койкам, не разрешая никому даже тихо посидеть, дети в ее смену зарывались от страха под одеяло с головой. А она ходила по коридору от палаты к палате и прислушивалась, никто ли не шевелится. Больше всего ее грубых окриков выпадало на мою долю, ведь я из-за гиперкинеза (неконтролируемые движения рук и ног), не могла лежать спокойно. И когда эта садистка слышала, что я задвигалась на койке, тотчас же раздавался ее зычный крик:
– Черемнова! Чего ты возишься под одеялом?
От страха я сжималась, и на глаза наворачивались слезы. Иногда безумно хотелось в туалет, но приходилось терпеть и ждать, когда няни всех поднимут – по распорядку часов в одиннадцать-двенадцать ночи детей поднимали и предлагали «сходить на таз». Если б только кто-то мог слышать, как я сама себя уговаривала потерпеть до этого момента! Иногда, так и не дождавшись времени «сходить на таз», я засыпала, а потом, проснувшись, мучилась из-за невозможности опорожниться. Какой мерой можно измерить эти страдания больного ребенка? Почему ребенок должен лежать с переполненным мочевым пузырем? Неужели так сложно высаживать на горшок по необходимости, а не по команде?
Справедливости ради отмечу: старшая медсестра была вполне нормальной и доброй женщиной. А вот ее родная сестра, эта Анна Степановна, оказалась утонченным инквизитором. Ну куда ей в нянечки? Такие няни только калечат детскую психику.
Анна Степановна застряла в моей памяти на много-много лет. А когда через четыре десятилетия я написала сказку-повесть «Шел по осени щенок» и там фигурировала дурная уборщица, безжалостно гонявшая шваброй беззащитного щенка, звали уборщицу, конечно же, Анна Степановна. В повести её быстро усмиряют и напоминают, что её работа мыть полы. А вот реальную Анну Степановну поставить на место было некому.
Желаю умереть…
Воспитатели попросили нянь, чтобы те, невзирая на мою апатию, по утрам одевали и усаживали меня в коляску, чтобы пробудить хоть какой интерес к жизни. Но я и в коляске сидела вялая, безразличная ко всему, с полуприкрытыми глазами. Просто тихо заставляла себя умирать, не желая вступать в этот чуждый, насильно навязанный мне мир.
Вскоре шаловливая ребятня открутила все гайки у моей коляски, и ею стало невозможно пользоваться. В игровой комнате стояла лишняя кровать, меня приносили теперь на эту кровать. Укладывали поудобнее и тут же забывали о моем существовании. И я была рада этому, и ни в чьем внимании не нуждалась, потому что решила поскорее покинуть это холодное, голодное, грязное, гнусное, гадкое, унизительное место. И понимала, что убежать отсюда могу только одним способом – уйти на всегда.
Здания, в которых мы обитали, правильнее было бы назвать строениями. До приюта для больных детей здесь располагалась школа лесоводов. Она состояла из двух деревянных бараков с печным отоплением, в каждой комнате находилось по печке, которые днём топила истопница. Ночью печки должны были поддерживать ночные няни, чего те не делали, поэтому к полуночи во всех комнатах печки еле теплились, а одеяла старенькие, не толще простыней, и мы ужасно мерзли.
Но самое ужасное и постыдное состояло в другом: в нашем корпусе-бараке не было ванной комнаты, где бы можно было мыть таких, как я, хотя бы раз в неделю. А я была домашней чистюлей, нас с двоюродным братиком Серегой купали каждую неделю. За два месяца жизни в детдоме меня ни разу не помыли. В другом корпусе, где меня принимали, впоследствии оборудовали ванны для ослабленных детей, а в нашем корпусе их было негде поставить. И мыться можно было лишь в длинном ряду рукомойников с холодной водой. Ходячих тоже не водили в баню – не у всех имелась зимняя одежда.
Результат антисанитарии не заставил себя ждать – у всех в палате завелась чесотка. Для меня это было настоящей пыткой – чесалось, в основном, сзади: спина, лопатки, недосягаемые для моих парализованных рук. Представляете, что у вас зудит вся кожа, а вы не можете почесаться.
В довершение моих бед я была в детдоме самой маленькой, одежды моего размера не имелось, и на меня напяливали, что под руку попадется. Бывало, такое оденут, что хоть через подол меня вытаскивай, хоть через ворот, везде свободно прохожу.
По сей день свербят в памяти тошнотворные эпизоды, связанные с манной кашей. Повара ленились беспрерывно мешать её во время варки, и крупа сбивалась в комки. Я ненавидела эти манные комки, как сунут ложкой комок в рот, хоть плачь. И разжевать силенок нет, и противно, и тошнит. А выплюнуть нельзя – няни тут же начинают мерзко орать:
– Чего выплевываешь кашу? Не хочешь жрать, так и скажи!
Особенно усердствовала злобная Анна Степановна Левшина. Тогда я стала хитрить. Когда меня кормили, то на грудь клали полотенце, чтобы я не обливалась, и я научилась незаметно выплевывать в это полотенце манные комки. Так удавалось съесть хоть немного жидкой каши и избежать грубого крика нянь. Но потом, когда они вытряхивали полотенце и оттуда вылетали манные комки, мне всё равно доставалось.
Я с ужасом наблюдала, как дежурная няня преспокойно ест эту кашу с комками, и у нее по скулам ходят желваки. Ничего не скажешь, здоровая деревенская баба, проголодавшаяся за день, она могла съесть и не такое. А меня, не умевшую справиться с манной кашей, ночью мучил зверский голод, казалось, что желудок прирос к спине, внутри у меня ничего нет, я как пустой мешок.
Потом я научилась прятать в подол своего необъятного платья кусочки хлеба и есть их ночью. Были у нас нянечки, которые сами раздавали оставшийся хлеб желающим, а были и такие, которые все остатки еды без разбору вываливали в помойное ведро и относили свиньям.
И кормили няни по-разному. Иная предварительно остудит еду, бережно поднесет ложку к моему рту, дождется, когда я проглочу, и ни капли не прольет. А Анна Степановна поставит тарелку с супом на тумбочку и начинает пихать ложку за ложкой, невзирая на то, что суп огненный. И хоть вся исплачься перед ней, что губам больно, она свое твердит:
– Ничего, пузо согреется!
После такой варварской кормежки ошметки еды обнаруживались повсюду – на одежде, на постельном белье, на полу. В ее смену я всегда отказывалась от еды и мечтала поскорее умереть.
Что случилось с моей семьей
Ничто не проходит безнаказанно. Избавившись от больного ребенка, родители развязали узел, державший семью. Почувствовав себя свободным, отец начал жить заново, с чистого листа. И пока я рыдала в детдоме, в моем родном доме разыгрывалась своя трагедия. То, что меня сдали в детдом, не принесло родителям ожидаемого облегчения. Поехав в отпуск в деревню, где родился, отец присмотрел там себе в новые жены ущербную хромую девушку. Наверное, из соображений, что та будет боготворить его, что снизошел до нее, уважать, почитать и безоговорочно слушаться. А, может, просто устал от непростой и нескладной семейной жизни с моей мамой. Или всерьез полюбил. Забегая вперед, скажу, что второй папин брак окажется удачнее первого, у него родится третья (после меня и моей младшей сестры Ольги) дочка, они получат отдельное жилье и все такое прочее…
Мать, узнав о папином решении оставить семью, забрала Ольгу и ушла к своим сестрам. Так опустела наша уютная комната в доме бабы и деда.
Став взрослой, я долго размышляла: почему же никто из моей родни не воспрепятствовал моему определению в детдом? Баба? Дед? Тетя Тамара, в честь которой меня назвали и которую я нежно именовала Нянькой? Другая моя тетка – Валя?
Для бабы я не была родной по крови. Мой молодой дед приехал из деревни в Новокузнецк, женился на молодой бабе, а в один прекрасный день, невесть откуда, объявился дедов сын от предыдущего брака. Этот сын от первой жены и был моим отцом. А через какое-то время он привел беременную подругу – это и была моя мама. И баба, не смея перечить мужу, уступила пасынку с женой комнату своих родных дочек. Могу представить, как тяжело ей далась та уступка! Тем более что одна из дочек, одноногая Тамара, продолжала проживать в отчем доме через стенку от нас.
Однако баба ко мне привязалась, и я, хотя и узнала со временем, что не родная ей, все равно считала себя ее внучкой. Мне, маленькой домашней девочке, любимой и балуемой родичами, казалось, что дома все замечательно, ладно и складно.
Как любой ребенок, я любила своих близких и не задумывалась: а любят ли те друг друга? Иногда видела, как мать с отцом ссорились, но дед всегда жалел невестку. Я наблюдала их жизнь со своей колокольни и многого не понимала. И мне было неведомо, что под одной крышей вынужденно живут люди, которые давно ненавидят друг друга.
Потом часто вспоминала, как отец, придя вечером с работы, ложился на кровать и отворачивался к стенке, а мать поясняла: папа устал. А, может, он не только уставал, может, уже рисовал в мыслях свою новую жизнь и мозговал, как ее начать? Женившись на хромой, он хотел привести ее в родительский дом, но баба воспротивилась пасынку:
– Если бы ты не сделал все втихаря, по-подлому, я бы тебя пустила. Но ты уехал, никому не сказав, что собираешься разводиться. А раз так, то идите и живите, где хотите.
И те ушли жить к папиной второй сводной сестре, пока не получили квартиру. Вот так, после сдачи меня в детдом, семья разбилась вдребезги, и осколки разлетелись во все стороны. В каком-то смысле справедливость восторжествовала, но мне от этого было не радостно, а больно.
В тот дом и дворик я уже никогда не вернусь… Каждый год зима будет заметать дорогу снегом, будут вырастать сугробы, а потом весенние ручьи будут замывать те предательские шаги отца, когда он выносил меня из калитки, чтобы бросить в детском доме.
Детдомовское новогодие
Наступил Новый 1963 год, мой первый новогодний праздник вне дома. Я первый раз в жизни увидела, как дети наряжались в маскарадные костюмы, как девчонки танцевали танец снежинок, как Дед Мороз с воспитателями раздавал подарки. А ночью представляла, что на будущий год я тоже буду в маскарадном костюме.
В это время родители выясняли отношения, им было не до меня. И, наверно, поэтому мой ослабленный организм стал понемногу крепнуть, и я стала постепенно оживать. Ведь ничто так не рвало душу как появление матери, её отведенные в сторону глаза и поспешный уход без поцелуя на прощанье.
Произошло еще одно приятное изменение, няням надоело нас будить по ночам, и теперь девчонки могли вставать в любое время в туалет, и я могла их попросить о помощи, вместо того, чтобы ждать до полуночи. Верной ритуалу оставалась лишь злобная Анна Степановна. Помимо жесткого обхождения с детьми, она имела дурную привычку обсуждать сотрудников. И когда заходила речь о том, кто с кем дежурит в ночную смену, няни горестно вздыхали, если им доводилось работать с Анной Степановной Левшиной, а за глаза называли ее исключительно по фамилии.
Другие ночные няни вели себя по-домашнему. Не только разрешали посидеть после отбоя в коридоре и отдавали оставшийся хлеб, но и сами ужинали в нашей палате, попутно приглядывая за нами. И не отказывали, когда я просилась к девчонкам на кровати, что стояли посередине. Помню, сдвигали вместе три койки и ложились, прижавшись друг другу, все ж не так холодно и не так одиноко.
Были и среди девчонок «командирши», обожавшие помыкать другими. Например, Надька с «овечьей» стрижкой обожала покомандовать. Однажды ночью я захотела в туалет, мне пришлось будить всегда помогавшую Нину. Видимо, мой голос разбудил и Надьку.
– Чего орешь на всю палату, никому спать не даешь? Только посмей еще раз разбудить! – рыкнула она на меня, перепугав до смерти.
После этого мне приходилось лежать и терпеть, пока кто-нибудь из девчонок не встанет по своей нужде и заодно не поможет мне.
Я встретила весну и узнала слово «гроб»
Наступившая весна отвоевывала все больше и больше прав. Это была моя первая весна на детдомовском пятачке, где собрано столько горя и столько людских пороков. Сюда как в пропасть кидали никому не нужных больных детей. И отгораживались от этой пропасти…
У нас даже кладбище было свое, отдельное от поселкового, – крохотное кладбище детдомовских калек, будто они после смерти могли заразить остальных.
Больше всего умирали не в нашем, а в другом корпусе – не дотягивали и до десяти лет. Чем отличались эти два корпуса? В нашем корпусе собрали детей мало-мальски соображающих и способных объясниться. А в другом корпусе, который в нашем обиходе именовали «корпус для слабеньких» или «слабый корпус», размещали детей, неспособных передвигаться самостоятельно и с глубокой умственной отсталостью, проще говоря, лежачих идиотов. Можно представить, какой за ними был уход! И их никогда не выводили и не выносили гулять, даже не знаю, сколько человек там обитало.
В нашем корпусе многие худо-бедно доживали до 18 лет, и достигших официального совершеннолетия отправляли во взрослые дома инвалидов или в психоневрологические интернаты, так называемые ПНИ. Первую партию взрослых ребят из нашего корпуса увезли через полгода после моего прибытия.
Я рано узнала слово «гроб». Новые гробы привозили на открытом грузовике и сгружали в морг – при нашем детдоме имелся свой морг – прямо в присутствии гуляющих детей. А гробы с покойниками отвозили на лошади за железнодорожную линию в реденький лесок – на то самое обособленное детдомовское кладбище.
Мимо детдома совсем близко проносились поезда, в освещенных окнах вагонов пассажирских поездов можно было из окна палаты различать пассажиров: мужчина или женщина, мальчик или девочка. Ох, как же долго эти поезда перестуком колес напоминали мне о родном доме…
Летом на крыльце
Как-то незаметно подоспело лето, и потеплело, и раззеленелось. Меня стали выносить на улицу. Сначала для неходячих стелили одеяло в садике на траве, но вскоре озорные ребятишки свалили оградку и вытоптали траву. Со временем кое у кого появились свои коляски, кое-кто мог сидеть на лавочке, а для меня стали стелить одеяло прямо на крыльце.
В нашем корпусе было два выхода на улицу, один с просторными сенцами и каменным крыльцом. Именно на это крыльцо меня выносили и клали, подстелив тонюсенькое хлопчатобумажное одеяльце. Все бы ничего, но одно ужасное обстоятельство вынуждало меня сползать с одеяла на холодные плиты крыльца.
Дело в том, что в эти сенцы закрывали буйного пацана Витьку, и тот, сидя запертым с двух сторон, начинал изо всех сил колотить в двери, ведущие на крыльцо. И, лежа под содрогающимися от его ударов дверьми, я ужасно боялась, что они сорвутся с расшатанных петель и придавят меня. Но как я ни уговаривала нянечек не стелить мне одеяло под самые двери, они упорно стлали именно на этом месте, уверяя, что двери прочные и Витька не сможет их сорвать. А вот если положат на край, то я могу упасть с крыльца и убиться.
Ничего не скажешь, железная логика у наших нянь! А то, что у меня застудятся все косточки и впоследствии измучают болячки, приобретенные в раннем детстве, в том числе и на этом самом крыльце, им и в голову не приходило. Вероятно, никто из них и просто не мог предположить, что жалкая уродинка, которую всю постоянно дергает и коверкает, доживет до зрелых лет. И уж никто не мог и помыслить, что она вырастет, выправится, добьется снятия неверного диагноза «олигофрения», будет писать книжки для детей, публицистические статьи для взрослых и станет членом Союза Писателей России… Но тогда перед ними была лишь маленькая калека, пытающаяся выжить, несмотря на несправедливую жестокость взрослых.
После ужина ребятня еще часок гуляли на улице, а я уже лежала на своей кровати и смотрела на противоположную стену, которая становилась зловеще красной от заходящего солнца. Я закрывала глаза и чувствовала, как меня затягивает смертельная тоска. В такие минуты я старалась припомнить до мельчайших подробностей свою домашнюю комнату дома, свой дворик, свою постель, свой прежний мир, в котором не было место изматывающей тоске…
Хочу черемухи!
Я видела в своих горьких воспоминаниях, как вьётся дорога между двумя рядами деревянных домиков на окраине города Сталинска, который впоследствии вновь переименуют в Новокузнецк. И как бежит дым из трубы одного из них – домика, в котором я родилась.
Наш дом не был новостройкой – дед с бабой, поженившись, купили его готовым. Добротный и удобный с двором, садом и огородом. Там прошло мое детство, я была весела, резва, шаловлива, капризна, как все дети. Различие с другими детьми состояло лишь в том, что доступ в окружающий мир был для меня ограничен. Я не задумывалась тогда специально, что испытывает ребенок, находясь в тисках физической ограниченности, как переносит эти ограничения, удобно ли ему жить, и вообще, что такое маленький инвалид в нашем обществе?
Попробую восстановить в памяти некоторые подробности тех лет – наверное, самых счастливых для меня, потому что потом жизнь превратится в многолетнюю войну за место под солнцем, за право быть ЧЕЛОВЕКОМ со всеми последствиями, вытекающими из этого слова по смысловому определению и божьему замыслу. Борьба за мои законные права, заниженные людским равнодушием.
* * *Итак, вьется пыльная незаасфальтированная дорога, вдоль деревянных домиков. У некоторых из них еще не потемнели бревна – их поставили совсем недавно. У одного из домов через невысокий штакетник клонится на обочину дороги зелень небольшого сада с роскошными георгинами.
Я стояла и смотрела на сломанные цветы. Понимала, что меня отругают, если увидят. Попыталась наклониться и поднять сломанные георгины, но ходунки не позволили это сделать. Я с ненавистью посмотрела на узкую калитку сада, через которую победно пролезла три минуты назад. Можно попробовать незаметно выбраться и, хотя все домочадцы знают, что цветы ломаю только я, как-то отвертеться, но…
– Томка, кто помог тебе сюда забраться? – качает головой отец. – Вот посмотри, ты опять сломала цветки, а мама так их выхаживает. И как пролезла-то?
– Ты сам мне показал, как сюда забираться, – надувшись и приготовившись расплакаться, бубню в ответ.
– Когда же я тебе показывал, как сюда можно забраться? – отец от удивления даже перестает сердиться.
– А когда мамка клубнику-викторию пошла полоть, – поясняю и вижу изумление на отцовском лице.
В тот день отец проявлял фотографии, а я крутилась возле него и мешалась, то стол качну, то под руку толкну. Когда по моей вине смазались две или три фотографии, у него лопнуло терпение, он утащил меня к матери в сад, и я запомнила, как боком втаскивал ходунки в узкую калитку.
Будучи очень сообразительной, я проделала это самостоятельно, приподняв один бок ходунков, и постепенно втиснула их в злосчастную калитку сада. В какое-то мгновение застряла, но, раскачав ходунки, смогла выбраться. А ведь калитку в сад специально сделали узкой, чтобы я не могла пробраться через неё без посторонней помощи.
Отец возмущенно схватил сзади ходунки и вытащил их вместе со мной, орущей на весь двор.
– Хочу черемухи! – заорала я.
– Я тебе сейчас сам нарву, только не ори, – обещает отец, чувствуя на себе любопытные взгляды прохожих.
– Сама хочу нарвать! – дохожу я до поросячьего визга, но, чувствуя, что ходунки продолжают вместе со мной неумолимо плыть в отцовских руках к сеням дома, сдаюсь.
– Пап, я больше не буду, отпусти! – ходунки плавно опускаются на землю.
– Том, скажи, зачем я, по-твоему, сделал калитку в сад узкой?
– Чтоб мы с Серегой не лазили, – отвечаю я, упомянув двоюродного брата, на полтора года младше меня.
– Ну, если Сергей один войдет в сад, он не сломает цветы, а вот ты своими ходунками все попортишь. Поняла? – спрашивает отец.
Я покорно киваю головой.
– Гуляй во дворе, и чтобы ни в саду, ни в огороде я тебя больше не видел. Увижу, что ты опять куда-то залезла, посажу в коляску, – ставит условие отец.
В ответ я фыркаю, но протеста не выражаю – сидеть в коляске радости мало, я не могу в ней передвигаться самостоятельно.
* * *Все в округе знали, что в нашем доме растет больной ребенок. Хотя ко мне, резвой и активной, определение «больной ребенок» никак не подходило. Другой вопрос, что при всей резвости и активности я не умела вставать и ходить, не могла садиться сама, и руки были подвластны мне не полностью. Однако, благодаря ходункам, которыми управляла лучше, чем своим телом, я легко осваивала пространство. И ощущала их как нечто неотделимое от меня, а не как неуклюжие громоздкие подпорки. С едой тоже были проблемы: я научилась самостоятельно есть только твердую пищу, поднеся кусочек ко рту, но не могла есть ложкой и пить из чашки – роняла и расплескивала.