
Полная версия
Река на север
Сцена не испортила ее характер – портить было нечего, и в жизни Губарю явно подфартило, но едва ли он об этом догадывался. Его чуб по-прежнему воинственно торчал при виде новой юбки у него в студии, пока он не привыкал или пока ему не уступали. Чаще ему нравились женщины противоположного, нервного, типа, о которых можно было зажигать спички. Из-за этого однажды они едва не развелись, но о его изменах Иванов узнал много позднее, когда она уже не танцевала, а занялась телевидением и политикой.
– Между нами всегда кто-то был, – сказала она, вздохнув, печально и красиво поворачивая свое крупное, сильное лицо под нависающим чубом светлых волос, – вначале женщины, а теперь принципы, вернее, полное их отсутствие, – и, конечно, не добавила: «в тебе…», хотя это было ее обычной шпилькой, которой она теперь пользовалась не только дома с Губарем, но и на различных совещаниях, если оппонент был, разумеется, ниже рангом.
Иванов вспомнил, что когда-то это лицо украшало первые страницы журналов мод и центральной прессы. «Мисс Москва’ 85!» Зенит славы. Но от первого столичного испуга она так и не оправилась, и в глазах у нее застыл вечный вопрос: «Как я здесь очутилась?» Слишком часто надо было пресмыкаться на новом месте. Губарь сделал единственно правильный вывод: поехал, привез ее, и они поженились.
– Твой мальчик одно время сильно меня интересовал. – Она переменила тему. – Очень умный мальчик и очень рассудительный.
– Вот как?.. – спросил он, размешивая сахар в стакане.
Он не думал об этом. Умный-неумный, какая разница? Он даже не знал, что Дима вхож к Королеве.
Они сидели на «третьей палубе», как любила говорить Королева, во внутреннем дворике, под крышей ворковали голуби, и тень платана падала на окна ее квартиры, обставленной в стиле «деревенской простоты». Иногда порывом ветра сюда заносило прохладу реки.
– Не слишком шикарен, – призналась она, – но… но… в нем что-то есть. – И повторила знакомый жест, но теперь он символизировал бодрость и волю, и уложила ладони поверх колен. – По рукам женщины стараешься догадаться о теле – в подол длиннополого платья, и кольца блеснули, отразив солнце.
– Похож на тебя, только ты на него давишь. Ты уж извини, что я так грубо, но хотелось тебя предупредить… Пожалуй, для него можно что-нибудь сделать – открыть галерею, что ли…
С тех пор как она вынуждена была больше времени проводить здесь, на балконе, в Думе и на телевидении, она всегда носила длинные платья. Она быстро научилась носить их, и вначале Иванов никак не мог привыкнуть к этому.
– Он знает… – произнесла она дальше так, словно доверила тайну ветру и всему окружающему пространству.
Иванов даже не удивился. Разговор, начатый ею самой, не мог закончиться ничем иным – она не любила излияния, но зато любила вмешиваться в чужие дела.
– Почему? – спросил он, хотя, конечно, можно было и так догадаться, потому что ты с ней ведешь себя или как дурак, или как кастрат, а потом пытаешься соорудить внутри себя некую конструкцию под названием «благородный друг».
– Потому что Гана его мать, – коротко и многозначительно сказала она.
– Ах вот в чем дело! – воскликнул. – Потому что…
– Да, – ответила она. – Мальчик имеет право знать…
– Идиотство! – вырвалось у него.
Он не любил, когда его обводили вокруг пальца. Если бы она понимала, что его сын не такой уж наивный. Из десяти его знакомых каждую вторую он затаскивал в свою берлогу с мастерской под крышей. Как он с ними распутывался? Невроз? Как там по Фрейду? Это, должно быть, сильно отвлекало от работы. Если ты хочешь чего-то добиться, надо чем-то жертвовать, и женщинами в том числе.
– Потому что она и мертвая тебя мучает, – сказала она жестко, – а я не хочу, чтобы и его мучила тоже.
Ему бы ее выдержку, потому что внутри он завязан множеством узлов, и с каждым днем их все больше.
– Ну и что, – запротестовал он, – все наоборот…
Он не мог ей до конца противостоять. Это было правдой. Кого из них обоих он больше жалел, наверное, – ее, потому что прощал быстрее.
– К черту! – выругалась она. – Знать ничего не желаю!
– Зачем? – спросил он сразу. – Зачем ты меня загоняешь в угол?
– Тебя загонишь, – посетовала она, устремляя на него светлый, почти до неприличия светлый взгляд. – Нет, дорогой, ты сам себя загнал, а теперь хочешь узнать, почему ты там оказался. – И не пожелала уступать, наверное, потому, что она давно этому научилась, еще раньше, чем Губарь сообразил что к чему.
– Похоже на то, – нехотя кивнул он, соглашаясь с ней и со своими мыслями.
– Разве ты меньше будешь ее любить. Я знала, что ты когда-нибудь ее забудешь.
– Нет, – сказал он, защищаясь.
– Забудешь, – спокойно констатировала она, – а за утешением прибежишь сюда.
– Забуду… – согласился он. – Но не так, как ты…
Слабый аргумент, на который она даже не обратила внимание.
– Ты из этой породы, – перебила она его и еще раз повторила, но так, что ему стало не по себе: – Забудешь!
Она его упрекала. Она хотела, чтобы Гана стала для него памятником, но ничего для этого сама не сделала и мешала сделать ему.
– …но не так, как ты себе представляешь, – возразил он, не повторяя и десятой доли ее хриплой интонации.
Он подумал, что делал это множество раз. И каждый раз это было не в его пользу, не очень приятно вызывать жалость к самому себе во всех тех бесчисленных сценах, где он присутствовал поверженной стороной. Когда топаешь в полярную ночь на службу, думаешь об этом так ежечасно, что рискуешь свихнуть мозги – просто тебе не о чем думать. И еще он подумал, что двадцать лет как раз тот срок, после которого забываешь любую женщину.
– Наверное, ты меня разубедишь, – резко сказал он.
– И не подумаю… – великодушно ответила она, вся в ожидании, чтобы уязвить, и лицо ее – крупное и полное внутренней силы, стало таким, каким оно становилось, когда она пряталась в школьном туалете в ожидании звонка на урок, и каким он его никогда не любил.
– Вот я и хочу узнать, – произнес он, сердясь на себя и на ее вступление.
– Ну что?! – поинтересовалась она насмешливо, и нижняя часть лица от напряжения у нее сделалась изломанной, как замерзшая лужа. – Стало легче? Молчал столько лет…
– Я никогда не сомневался… – Как всегда ей удалось сбить его с толку своим сарказмом.
– Не было у нее никого, – сказала она, стремительно наклоняясь вперед, и посмотрела ему прямо в глаза, а потом по складам. – Не бы-ло. Даже легкого флирта, даже когда ты пропал на полтора года…
Она все помнила. Зачем? Чтобы самой быть с Губарем безошибочной, как машина, а секретарш посылать за сигаретами и спичками в ближайшее кафе, чтобы упиваться своим могуществом над маленькими людьми.
– Спасибо, – опомнился он через мгновение, потому что понял, что сейчас встанет и уйдет, и лицо напротив не будет напоминать о минутной слабости. Эти полтора года ему дорого обошлись, так дорого, что он до сих пор об этом помнил. И он подумал, что зря затеял разговор и вообще пришел сюда.
– Пожалуйста, – великодушно сообщила она, – а теперь убирайся! Не люблю слюнтяйства… в мужчинах.
– Жаль… – сказал он, поднимаясь.
– Нисколько! – отрезала она.
Она специально культивировала в себе толстокожесть – ведь с этим тоже можно жить. Позднее в школе к ней уже не приставали. Однажды он увидел ее в драке – она пользовалась своими ногами, как страус, а мальчишки вокруг нее напоминали кегли. Один из ее противников так и остался хромым на всю жизнь – она сломала ему бедро.
– Жаль, что мы всегда так расстаемся, – сказал он.
Может быть, она помнила то, что помнил и он. Последние годы он все больше испытывал странное, необъяснимое чувство к этой женщине, и знал – все, что она говорит, нельзя принимать всерьез, ибо они давно разошлись, еще, наверное, в школе, ибо она всегда была с ним немного чопорна. И он подумал, что она по-другому не может, не умеет, несмотря на то что актриса, великая актриса.
– Дверь захлопнешь сам, – сказала она, – провожать не буду.
Он стоял, обливаясь потом и сгорая от стыда, и понял, что все равно не то что не верит, а просто взбешен.
– Сиди… – разрешила, повернувшись так, что он увидел тяжелый профиль с мраморной кожей даже там, где прошлась кисточка с краской и где пудра не удержалась и пала на дно гнева, и малодушно упал в кресло. – Вот-вот… – произнесла она, – вот-вот сейчас придет, обидится, если не встретитесь… – вдруг прислушалась к шуму города, – я его за версту чую. – Лицо ее напряглось и сделалось таким, каким никогда не было с ним, каким оно все чаще становилось в присутствии мужа – удивленно-недоуменным (и совершенно ее не красило, словно она решала неразрешимую задачу), – как у подростка, которому впервые открылись запретные вещи.
– Я больше не приду, – сказал он.
Она усмехнулась:
– Прибежишь, как миленький…
Иванов нашел в себе силы протестующе хмыкнуть, и в этот момент хлопнула дверь, а через мгновение появился Губарь, как всегда элегантный: необычно стриженный – голый затылок, разделенный поперечной складкой, в белых брюках и шелковой рубахе с пальмами, помолодевший и веселый. Прислонил тросточку к перилам, сел и вытянул ноги в желтых фасонистых туфлях из свиной кожи.
– Мать… – весело произнес он, глядя на их растерянные лица, и подмигнул Иванову, – что у вас здесь произошло?
Он отреагировал слабо, как человек, у которого есть свое мнение по всем вопросам; и тонкие губы, вырисованные необычно изящно для мужчины, не испорченный страстями и вином подбородок, разделенный чуть ниже, чем надо, ямочкой, подпираемый вторым собратом, трепетные щечки, тронутые ранними морщинами – все это, наделенное веселыми серыми глазами с таящейся усмешкой, было так весело, так хорошо знакомо, что Иванов подумал о полной слепоте, своеобразном уродстве, врожденной близорукости. Он вспомнил, что почти все это наметилось в нем давным-давно, сразу после школы – безразличие к действительности, абулия.
Поклонник теории кентавризма, осенью Губарь побывал на охоте, выстрелил по бекасу из обоих стволов и вывихнул лодыжку. Теперь он щеголял рагонтовой тросточкой, хотя почти не хромал, и даже заявлял, что это помогает находить новые идеи.
– А… дуэль?! Здорово! – воскликнул он и хлопнул в ладоши.
Голуби вспорхнули вверх, за карниз, и глазам, пока они все трое провожали их взглядом, на мгновение стало больно следить за ними, ибо каждый из них знал, что все слова ложь и все мысли ничего не значат перед этим небом – его простором и взмахом голубиных крыльев, ибо в следующее мгновение им надо вернуться в эту комнату, к этим разговорам, к их образу жизни, к тому, что привносило в нее хоть какой-то смысл, – заниматься тем, чем занимаются взрослые люди, и быть похожими на них, словно давным-давно они сговорились, но забыли об этом и играли по привычке в какую-то странную игру – хитрая уловка, уловка номер двадцать два.
– Мы говорили о Диме, – спокойно произнесла Королева, словно напомнив самой себе.
– Да? – легкомысленно спросил он и посмотрел на Иванова, словно удивляясь его присутствию здесь. – На прошлой неделе мы его видели. – Потянулся через стол, словно через пустыню, всем телом и душевно похлопал Иванова по плечу.
– Бороду вырастил. Губа висит… Взгляд – остановиться не на чем… – укорила Королева.
– Н-н-н… – в адрес жены протянул Губарь и, добродушно играя губами, весело добавил: – У него новый папа. – И, сделав ударение на последнем слоге, выжидательно замолк.
Пальцы у него были длинные и сухие, как у пианиста. И от всей его элегантной породистости попахивало барством, пижонством, если бы не его чуть-чуть масляно-влажные глаза за стеклами очков, пренебрежение к собственным зубам и несколько сонный вид в те моменты, когда надо было сосредоточиться. Отсутствие конкурентов испортило его быстрее, чем можно было предположить. Пожатие руки давно стало для него чистым ритуалом. Но для местного Олимпа он был вполне подходящ – круглые улыбчивые лица всегда хорошо смотрятся на телеэкране – и даже стяжал славу первого мастера телешоу, пока это не стало вырождаться в заказ на потребу толстосумам и кичливым дуракам. «Долго ли это продлится?» – гадал Иванов.
– Папа? – удивился он. – Что это значит?
– Ну, ты же знаешь, он их коллекционирует, как девок, – сказала Королева и закатила глаза, словно при муже она всегда должна была так действовать – демонстрировать доисторические привычки. Последние несколько лет она явно была в растерянности от его выходок.
– А… – понял Иванов, – собирает… – Вряд ли это удивило бы его и раньше.
– Савванарола… – объяснила она. – Тоже с бородой и усами, – и с усмешкой посмотрела на мужа.
– Никак не могу понять, – брезгливо признался Губарь, – чего они там?..
Летом он путешествовал по городу не меньше чем с двухлитровой бутылкой минеральной воды в обнимку.
– Не ревнуй, – сказала она. – Савва совсем не то, что ты думаешь, это не гей и не натурал, нечто среднее, пророк… – И, помедлив, засмеялась, наблюдая за его лицом, и Иванов подумал, что ее веселость, как хрупкость стекла. – Только все у него ходят в незаменимых друзьях. А это не его ли любимая фраза буквально для всех без стеснения? «Ах, я как раз о тебе думал, ты-то мне и нужен!» Меня тошнит от нее, особенно если то же самое он говорил тебе пять минут назад.
– Но-но, – стал защищаться Губарь. – Не усматриваю ничего смешного. – И обиженно дернул плечом. Из-за своей челюсти ему приходилось соизмерять скорость мысли и речи.
– Ладно, ладно, – произнесла она, – это не о тебе.
Но Иванов понял, что Губаря впервые купили на тщеславии.
– Он помешан на мистике, – весело пояснила она. – А Савванарола наконец-то открыл ему глаза. – Из горла у нее вырвалось несколько звуков, которые Иванов принял за смех.
Губарь жалобно наморщил лоб и понимающе подмигнул: «Не верь, не верь…»
– Такой папа нужен только кретинам, – заметила она, и кожа на гладком, чистом лбу натянулась, как под скальпелем, и он невольно подумал, что у нее там и крови-то, поди, нет.
– Моя последняя передача как раз затрагивает… – Он осторожно взглянул на жену и быстро закончил: – Ну, в общем, мне нужны образы и новые идеи…
– Раньше ты говорил «наша передача», – насмешливо заметила она. – Решил попробовать себя с молодежью, своего не хватает. – И постучала костяшками пальцев по лбу.
С тех пор, как ввели Закон о Семи Великих Запретных Словах[26], его возможности явно поубавились. Один раз из-за гурманного словечка, выскочившего по адресу одного из политических деятелей, Губарь был оштрафован, правда, чисто символически, однако телестудия выплачивала эту сумму достаточно долго, чтобы Губарь успел остыть и пораскинуть мозгами.
– При чем здесь это?! – запротестовал он.
Как и Иванов, он не умел защищаться перед женщинами, словно всегда давая им в споре фору, и из-за этого проигрывал, потому что не многие умели ценить великодушие.
– Если нет своего понятия, то откуда его взять, как не с помойки, – насмешливо добавила она.
Внизу, гулко прошлепав по камням, вбежали – мальчишки и девчонки:
– Веста Марковна, Веста Марковна!
Какая-то из них смутно напоминала ей ее саму в белом – через что тебе уже не перешагнуть? Он отвлекся от происходящего. Однажды ты просто обязан набраться мужества, чтобы разобраться во всем, а не малодушничать, как малодушничали Королева и Губарь.
– Да, дети мои, да! – Она стремительно приподнялась, сделала два шага к перилам, и ее пуританское платье упало до самых пят.
– Мы пишем с ней новый сценарий, – переходя на шепот, пояснил Губарь. – Хотим попробовать новую программу. А Дима… – он сделал суетливое движение – явно лишнее для друга, который знает тебя с детства. – Я заказал ему эскизы. – Он бросал на нее осторожные взгляды. – А этот господин, Савванарола, он просто находка, язык у него подвешен, дай бог каждому. Ты не знаешь? Правда, только в одной теме, но и этого достаточно… Очень модная тема… Хочу пригласить его на передачу.
Может быть, он хотел извиниться за Королеву и предупредить Иванова о том, что сын заблудился в самом себе, но у него есть шанс, и этот шанс ему предоставит именно Губарь, и не делал из этого слона, а просто предупреждал, что не так все плохо.
– Что-нибудь связанное с философствованием? – догадался Иванов. – Наверное, предсказывает конец света и хочет стать чьим-нибудь проводником в этой жизни?
– Да, – кивнул Губарь, и в глазах его мелькнуло смущение.
– Я рад, – признался Иванов и почувствовал себя немного уязвленным, хотя известие подобного рода о сыне не было для него новостью. В общем-то, он действительно был рад.
– Теперь мне нужен классный художник. Я как-то работал с одним из театра Рошель – невероятно! Пишет программы на двести прожекторов. Нам такого и не снилось. – И безмятежно улыбнулся в спину жене, словно легкомыслие было его ангелом-хранителем.
– Веста Марковна!..
Стояли, задрав белокурые головы:
– Киньте конфет!
Она захватила из вазочки пригоршню:
– Держите! – проследила, как упали конфеты, и неожиданно: – И ты бы мог жениться на мне, – сказала она, одарив коротким взглядом Губаря и опускаясь в кресло, – и у меня был бы такой белобрысый попрыгунчик, – поддразнила мужа.
Губарь набрал воздух, словно перед прыжком в воду, потом секунду молча смотрел на нее – казалось, воротничок рубашки стал ему тесен, а туфли на фасонистых полосатых каблуках немилосердно жмут, потом выдохнул и произнес:
– Я уже привык. – И глаза у него стали, как у загнанного волка. – Стоит тебе позвонить… и она сама не своя, наряжается, одевается… Я здесь просматривал фотографии – как в молодости…
Он оказался бесплоден, и она последние годы не жалела его. Иногда это проявлялось совершенно диким образом – она устраивала ему обструкции просто так: уйти он все равно никуда не мог, да, впрочем, и не хотел.
– Ах, как я умела демонстрировать модели, – сказала она болезненно и на секунду замолчала. (Иванов понял – ей совершенно не до мужа.) – До сих пор помню один красный жакет с серебристой отделкой из коллекции Армани.
– Это еще до того… – пояснил Губарь, он чуть не сказал: «До того, как я ее подобрал в Москве». Он вполне так мог сказать, потому что вел такую жизнь, какая ему нравилась, словно наверстывал упущенное, а на Королеву ему порой было наплевать и на то, что о нем подумают, тоже.
– Да, – сказал Иванов и вспомнил, что когда он вернулся в город, у него как раз появилась Саския, и он предпочел ее и, наверное, правильно сделал, потому что умные, волевые женщины не столько страшили его, сколько раздражали, и он ничего не мог поделать с собой. А теперь оказалось, что они с Королевой научились разговаривать не только об одном мироздании.
Конечно, Губарь женился из-за ее ног. Ноги стоили этого. Длинные и гладкие, Иванову они всегда напоминали лощеных тюленей. И кожа у нее тоже была на одну женщину из ста тысяч: выхоленная и упругая, без всяких вен и жилочек, чуть матовая, что, конечно, было удивительно для блондинки. Единственное, что у нее отсутствовало, – это умение подчиняться, но выяснилось это позднее. В общем, Губарь, как только увидал ее после конкурса «Мисс Москва», сразу потерял способность соображать. У него даже появилась манера оттопыривать губу и сосредоточенно что-то разглядывать у себя на кончике носа, потому что Королева не обращала на него внимания, и он продержался ровно три недели, пока не предпринял штурм. Она танцевала у него в кордебалете, и не было режиссера, который бы не подъезжал к ней после первой же репетиции, потому что работала она в трико, а ноги у нее были настолько шикарные, что у каждого из них текли слюнки, и ни о чем другом они и думать не могли; но и вылетала она с работы часто, пока с удивлением не поняла, что карьеру нельзя сделать на одном умении, каким бы это умение ни было первоклассным. Но этому предшествовали цепь разочарований и несколько лет безработицы с перерывами, которые, пожалуй, и надломили ее и заставили охладеть к танцам. Но даже когда она танцевала «от Бога», заставить ее что-то сделать в промежутках между вдохновениями было почти невозможно. Она принадлежала к той породе людей, которые не склонны были идти на компромиссы, и профессионалом она не стала. В глазах Губаря это была ненормальность, и он всячески исправлял ее, что, в общем-то, ни к чему не привело, потому что Королева сразу почувствовала над ним власть, а там, где есть власть, логика отсутствует.
Теперь они помельчали – писали нечто несовместимое: программные речи для местных деятелей и кандидатов, которые были обременены филантропическими идеями мирового порядка, сценарии программ, и иногда – статьи в местную прессу.
– Если бы я начала раньше, я бы не сидела здесь.
Теперь она сидела выше. Из кресла в кресло. Член десятка комиссий и обладатель не меньшего числа должностей, обязывающих и призывающих, вещающие и указующие – нескуднеющее право руководить. И Губарь, наконец, почувствовал, что такое деньги. С девяносто третьего он вдруг стал поговаривать о переезде в Финляндию, потому что оказался ингермаланцем и решил воссоединиться с родиной.
– Он меня замучил, – жаловалась Королева. – Что я буду там делать?
Времена, когда санкюлоты меняют бабушкину метрику, чтобы только жить на Брайтон-Бич.
Губарь исчез, с грустным видом подмигнув на ходу Иванову.
– Ты на чьей стороне? – спросила Королева, когда шаги Губаря стихли в комнатах.
Власть над вещью – когда ты запускаешь руку в чужой карман или выигрываешь в лотерею матрешку – мораль не играет роли, а лишь механистичность, свойство глядеть на нее как на собственность – вот что всему корень, и неважно, понимаешь ты это или нет, в любом случае ты не проигрываешь – так устроен мир.
– Я ни на чьей стороне, – признался Иванов. – Я сам по себе. Плыву по течению.
Она покачала головой и вздохнула. Немногое, что она безболезненно могла сделать для него и для себя. Не могла справиться со своими стереотипами, ей всегда нужно было белое и черное, но это не делало ее хуже или лучше. Она была такой, какой была, с надменностью африканской львицы, только не с желанием нравиться.
– Стареешь, – безжалостно констатировала она.
– Да, – согласился он, – где-то здесь, – постучал себя по груди и подумал, что человек представляет из себя не то, как он трезво себя оценивает, а состояние духа.
Ему не стоило играть с нею, для этого она была слишком умна, но и откровенничать он больше не собирался. А только подумал: «Вот нам за все грехи…»
Она подняла на него спокойный взгляд, и в глазах у нее появилось выражение той девчонки, которая опиралась рукой на станок в третьей позиции и, безжалостно и горделиво задирая острый подбородок прямо в зеркало, даже когда изнуряла себя до изнеможения экзерсисами, даже когда была совсем на мели, но вынуждена была улыбаться, даже когда выходила из комнаты с явно заплаканными глазами, – всегда держала себя в узде, ибо кому нужна жалкая овечка. Танцевать она обожала. Но ей надо было родиться не в этой стране и не смотреть теперь на него так, словно рушилось мироздание.
«Она никогда не примирится», – понял Иванов.
Но она вдруг произнесла:
– С некоторых пор я поняла, что только власть имеет ценность! – и посмотрела Иванову в глаза. – Ты понимаешь меня?
– Да… – произнес он удивленно, – понимаю. Но зачем? Зачем это тебе, когда ты красива и талантлива, как не знаю кто, зачем?
– Ты ничего не понимаешь… – задумчиво произнесла она, – ничего…
– Что же я должен понять? – удивился он.
– Наступает момент, – она ожила, словно мысли, которые она в себе носила, придали ей новые силы, – когда ты понимаешь, что мир другой, не такой, каким ты его представляешь, и что твой талант никому не нужен. Вот тогда ты начинаешь думать, что пока ты недовольна жизнью, она проходит бесследно.
– Да, – сказал Иванов, – это я могу понять, но ведь это неправильно…
– Всем на это наплевать, – произнесла она так, что ему не понравилось. – Разве не так?
Долгое время она несла превосходство, как плакат, на котором значилась одна и та же фраза: «Я так одинока…» или «Не судите обо мне строго…», но оказалось, что туда можно было добавить еще кое-что, например «Я вас презираю!»
– Я всегда жила по принципу: говори правду, и низкие люди будут избегать тебя… – призналась Королева, ожидая от него неизвестно чего, и он приготовился услышать продолжение, но тут появился Губарь, водрузив на стол початую бутыль белого вина, и они замолчали. Губарь взял холодную котлету и настроился на философский ряд:
– Я тебя предупредил? Предупредил! – Загадочно посмотрел на Королеву, словно собираясь выдать тайну. – Последнее время с Димой что-то не то…
– Не пугай его, – быстро произнесла Королева, словно защищая Иванова, словно они с ним сговорились.
– Я и не пугаю, – сразу согласился Губарь. – Но ты ведь знаешь… – И опять жалобно посмотрел на нее.