
Полная версия
Теория спящего Бога
– Иди ты… – отвечал Он, – это ж было черти когда…
– А… вот именно, – важно соглашался Падамелон. – Но вот дожил и горжусь…
– Чем же? – спрашивал Он.
– Вот этим. – И стучал костяшками пальцев по лбу. – Кончилась наша песенка. Скрутится планетка, – и показывал кому-то кукиш, – вот так…
– Кто тебе сказал? – удивлялся Он.
– И так ясно, – отвечал Падамелон. – Чего рассуждать, перегруппируется и скрутится. Для нас времени совсем мало осталось.
– Куда ему деваться! – не верил Он.
Теперь они стояли снаружи, и морозистый воздух сгонял хмель.
Перила перед входом оказались смятыми, словно кто-то, не дождавшись, с досады ухнул ломиком, и железо закрутилось латинской буквой U.
Мне же идти надо, пьяно подумал Он, какого черта…
Вглубь просеки убегала свежевытоптанная тропинка, по которой ходят след в след, но все равно было ясно, – пробежала целая толпа, и оттуда в освещенный круг вопреки логике, привычной реальности, вдруг вплыл черный вопросительный знак и бесшумно растаял в воздухе – словно стек по невидимой поверхности.
– Не смотри… не смотри… – посоветовал Падамелон, перекрестился и запел козлиным голосом: «Отныне и присно-о.. и вовеки веков-в…», подмигнул совершенно ясным глазом, и они побежали.
Африканец бодро подпрыгивал сбоку. Падамелон по-козлиному пел псалмы и вскидывал ноги, как засидевшийся заяц. Поверх шарахалась луна и голые кроны деревьев. В глубине, за сугробами, дергались призрачные тени. Ветки акаций цеплялись за одежду. Колко и больно хватался мороз, и они с Африканцем едва успевал за юрким Падамелоном. Потом внезапно все втроем вывалились на опушку и остановились. Светало. Дальше, за кромкой леса, начинался город. Порывы ветра доносили запахи стылого камня и давнишней гари.
Не любил Он эти города, хотя, говорят, кто-то и приспособился к жизни в них – вырастил в себе страх, поклонялся и верил ему – с лицами напереворот, с языками до плеч, с головами набекрень. Глупые, сытые, животные по сути, по природе.
Где-то за горизонтом вспучилось розовое марево и загрохотало.
Падамелон, кряхтя, сделал глоток и сунул в руки, что означало одно – »Пей!»: «Теперь нас никто не охраняет». Где-то в складках разодранного бушлата булькал предусмотрительный запас.
– Ни к чему не прикасайся, ни к плохому, ни к хорошему, ни в душе, ни в мыслях, а главное – не думай! – твердил он, а то куда-нибудь врубишься, и тогда все – хана! Напейся и забудь! И никаких книжек, выкинь из головы! Только смотри и запоминай! Собачки – самые безвредные…
Африканец глядел с признательностью и обожанием.
Падамелон просто раздувался от важности:
– Как только притащим «Апельсин» для нашего «Мандарин…» с-с-с… – Прикладывал палец ко рту. – Так, считай, они у нас в кармане…
В голове смутно крутилась мысль: «А что если…» Он отгонял ее и слушал разглагольствования Падамелона.
– «Мандарин» работает, как воронка, стоит раз запустить… Все они тут же… Даже… без разговоров… А «Апельсин» нужен как стартер… – И тут начинал нести такую чушь, такую околесицу, что слушать не хотелось.
Кто-то словно нашептывал:
«Не верь… не верь… Ложь… ложь…»
В шерсти, с копытами, умеющими проходить сквозь и во вне… Неуловимое, невещественное, но живое, близкое, рассыпанное, разлитое во всем и во вся, родное, милое, забытое… безобидное, как котенок, и настырное, как… как… былые привычки…
Марево вдалеке уже гасло. Снова скатывалось в чернильную пустоту. Вот где разгадка, мелькнуло у него. Стоит ли? подумал Он. И ему захотелось плюнуть на все, развернуться и уйти.
Но Он сделал шаг и ступил на дорогу.
Шоссе оказалось расчищенным, словно ночью раза два по нему прошелся грейдер, сгребая на обочины сухие горы снега и оставляя за собой гладкую, укатанную дорогу, на которой ноги скользили, как по льду. Из-за леса выступили крыши зданий. Разве можно было знать, что таится? Некому создавать ни преданий, ни сказок. Облако, первозданная пустота? Быть может, город сам нуждался в чей-то помощи или защите? Он как умел общался и думал, быть может, о том, что влекло людей.
По таким дорогам обязательно должны ездить машины, думал Он, вышагивая по краю, где было не так скользко. Ездить туда-сюда, только чтобы не стоять на месте, не гнить на морозе или под солнцем. Где-то там, в глубине, где хранят остатки былых навыков, действуют по заученному тайные эскадры тайных надежд – мысли и литературные герои.
Утром привозят смену, разогревают мотор, тихо матерясь: «Мать вашу!..», отворяют тяжелые ржавые ворота, давят на акселератор и отправляются в путь. Тени прошлого:
«… – говорил Вольдемар. – У них там и фотоэлементы и разная акустика, и кибернетика, охранников-дармоедов понаставили на каждом углу – и все-таки обязательно каждый год у них какая-нибудь машинка да сбежит. И тогда тебе говорят: бросай все, иди ее ищи. А кому охота ее искать? Кому охота с ней связываться, я спрашиваю? Ведь если ты ее хоть краем глаза увидел – все. Или тебя в инженеры упекут, или загонят куда-нибудь в лес, на дальнюю базу, грибы спиртовать, чтобы, упаси боже, не разгласил. … глаза завяжет… кто как… У одного документы потребуют…»
Падамелон периодически бормотал:
– Как придем… как доберемся…
Африканец подбегал к обочине и оставлял желтые метки на рваных комьях.
… нестись, выпучив глаза, или, наоборот, смежив веки, или нацепив темные очки, уверенно объезжая ямы на разбитой колее… Воображая, что цель только впереди. Сцепив зубы, давят гашетку на перекрестках, и, загнав в тупик, тайком попивают пиво, которое потом заедают таблетками, чтобы только не пахло, чтобы только не наткнуться на дырку в правах. Все, все: убогие, наивные, пьяницы и трезвенники, мечтающие о пустой бабенке на обочине, о сладострастии, о грехе без похмелья. Не ведающие, что за все надо платить, хочешь или не хочешь – преждевременной старостью и трясущимися коленками; и от этого мучающиеся катарами, несварением желудков, язвами, пустопорожними мечтами и вредными привычками. Все, все осталось – никуда не делось, как крошеные ледышки в холодной проруби, как…
Кто-то отвечал, словно цитировал книжки любимых Стругацких:
«Не нужно, чтобы они были принципиальными сторонниками правды-матки, лишь бы не врали и не говорили гадостей ни в глаза, ни за глаза. И чтобы они не требовали от человека полного соответствия каким-нибудь идеалам, а принимали и понимали бы его таким, какой он есть… Боже мой, неужели я хочу так много?»
Крыши постепенно заполняли все пространство над головой, загораживали небо.
… привыкшие… не выбирающие… а скользящие: плотские радости, набитые животы; лица, напоминающие печеную картошку, тусклый взгляд, усатые женщины с плющевыми задами, нагибающиеся над жужжащими, шаркающими ксероксами, или наклоняющиеся к голубоватым экранам, – что они видят, кроме того, что видят?..
Ему так понравилась мысль, что Он долго и со смаком обкатывал ее, ищя заключительный аккорд, и как всегда ничего не находил, а только обреченно останавливался и бормотал, тупо глядя в темноту: «Думать! думать! Дожить до старости и ничего не понять – дорожка ни вкривь, ни вкось, стена, за которой никто не ждет и не может ждать, потому что, потому что… глупо и бестолково, как могильная похлебка. Проказа усталости, поражающая в самом начале, остановка на полпути, тлен чувств и знаний…»
Он не сумел толком ничего додумать, как в следующую минуту из-за поворота, словно вынырнули слепящие фары в радужных разбегающихся кругах, а за ними еще – нечто огромное и черное, смахивающее на паука с растопыренными колкими лапами. И они втроем ничего не успели понять, только Африканец, рыкнув, сунулся вперед. Их накрыло, словно облаком, понесло с бережливостью младенца, покачивая, наперекор устремлениям, планам, словно отживших свое, но так и не успевших понять прожитого – смысла поиска…
***
… стояли перед зданием то ли института, от ли опытного производства, и Падамелон, как заводной твердил:
– Пей! пей! – И тыкал в лицо горлышком бутылки.
Тоска и одиночество, пленительный обман, ожидание чуда – Он поддался, вплетаясь в невидимую ткань по доброй воле, от закономерной покорности сотен поколений. Быть абсолютно свободным? Предпочесть новую клетку? Не обольщаться вопросами – пока… пока нравится. Изжить предрассудки в самом себе, отряхнуть прах, выбрать следующий ход? Что-то мешало – обоюдное согласие, как тайный сговор?
– Пошли… пошли… в подвал. – Тянул Падамелон, – где-то здесь… ради бога… ради науки… «Апельсин» для «Мандарина»…
Он сделал шаг, все еще думая о книжке.
Мело и пело. Из-под крыши снег не то падал, не то закручивался вихрями вопреки логике, при полном безветрии, подсвеченный с боков невидимыми софитами.
Теперь Он ничего не видел. Если бы кто-то спросил, не сумел бы ответить. Несовпадение мнимого прошлого и расчерченного настоящего. Где-то там, в закоулках, на третьем дне былого величия.
Вели. Даже не стоило поворачиваться – все равно без лиц, без переходов и лестниц. Обнимали с кошачьими повадками, как равного, и уже не тело и не душу с легкостью принуждая, без хаоса и прерываний, понятно, естественно, но все равно зависимым, вторичным, – словно пространство сдернулось с места, предприняло попытку и растеклось в неведении, настороже.
Что же вы хлопочете, златокудрые, наводите глянец на том, что никогда не заблестит под вашим солнцем, не вкусит добра и почестей, не празднует по доброй воле, а живет своей жизнью нисколько не претендуя ни на какую другую, по-своему невразумительную и равнодушную, единственную в своем роде, вынесенную в крайность материи и потому нелепую и чванливую.
– Давайте к нам…
Он доплелся на твердых, негнущихся ногах, плюхнулся на пляжный хлипкий стул, все еще под впечатлением, все еще ощущая вкус мыслей, их прикосновения и радости, и облегченно вздохнул – все кончилось, осталось позади. Он даже чуть оглянулся. Но за спиной ничего не было, и Он не стал смотреть, потому что в стакан прямо из перевернутой бутылки тяжело, комками вывалился кефир.
– Пейте, освежает, – посоветовал Волдемар, – и для здоровья тоже…
Он с облегчением почувствовал себя другим, у него выросли крылья, – словно от святого причастия, словно от духовного покаяния.
– Пейте, пейте, – поддакнул Перец. – У нас здесь целых два ящика, а в час еще подкинут…
Он ногой двинул под столом что-то стеклянное, и в проход между столиками выполз углом синий пластмассовый ящик, полный батареей холодных запотевших бутылок с блестящими жестяными крышечками, смотрящих в яркое, голубое небо уверенно и надежно.
– Каждые три дня прибывают… – пояснил Вольдемар, – самим не хватает, – и, обратив на крашеную буфетчицу блудливые, влажные глаза, промазал два раза ногой, а на третий водворил ящик на место.
Он облегченно вздохнул: черт с тем, что за спиной. Сбоку, за папертью о песок плескалось море. Глаза с непривычки щурились. Даль убегала: над солнечной дорожкой, над прохладной водой, за противостоящие мысы с бахромой разросшегося леса, прямо в голубеющую лазурь.
Он послушно глотнул тепловатый, белый комок и едва не задохнулся. Глаза полезли из орбит. Легкие перестали дышать.
– А… гмм… хмм… – Он давился и кашлял.
– Ничего-ничего, бывает… – Вольдемар-шофер протянул руку с толстыми, плоскими ногтями и похлопал по спине. – Закусывайте, закусывайте.
В бутылках из-под кефира был чистый самогон.
Сюда бы Падамелона, почему-то решил Он в промежутках между приступами кашля.
– Нет уж… – Вольдемар многозначительно щелкнул пальцем по горлу, – нам эти самые… ни к чему. Мы сами с усами. Правильно, Натали? – и пропел, фальшивя: «На заре ты меня не буди-и-и…»
– Хватит, хватит заливать, – буфетчица высунулась из окошка. – А вот сейчас пожалуюсь кое-кому, живо проверят штамп в паспорте.
Тени колко и плоско торчали над ее головой, как слепой придаток, как отблески иных начал, несовместимые с морем и ярким, летним светом, даже с мыслями.
– Какой штамп? – спросил Он, вытирая слезы и не отрывая глаз от этих жутковатых теней.
– Так ведь… – лукаво произнес Перец (тень за его спиной подрагивала в тон разговора), – приказ за номером бис восемь о женатых и разведенных по рангу и табелям Управления сразу после «Вырождения»… Вы что, не знаете историю дальше?
Он поднял правую бровь и выжидательно замолчал. Может быть, он думал, что приказы бывают только правильными – продукт тридцати трех десятков подлецов и советников, и никогда не сомневался в них. Надо было только поставить подпись и посмотреть, как Алевтина, виляя красивым задом, идет в красных модельных туфлях по толстому, пушистому ковру (Домарощинер бросился с Обрыва – черт знает, какой пунктик обязательств), и ее точеная шейка поворачивается, чтобы одарить жадной улыбкой. И Он не знает, что с ней делать, не в том смысле – спать или не спать, а подсознательно, – что за ее прекрасной попкой скрывается кто-то, кто в нужный момент нажимает кнопку и говорит: «А вызовите мне такого-то и такого-то! На ковер, под белые ручки, чтоб дрожью пробирало!.. И баста!» Ведь и подобный конец небезынтересен и внушает уважительное почтение раба к господину.
– Так у нас уже все изменилось, – произнес Он и расслабленно подумал: «Где-то я его уже видел…» Теплая, с запахом острого пота под мышками, домашняя, как канарейка, или… или… ах, да… библиотека; и, краснея, потупился от воспоминаний, словно это Он сам тянул чемодан по холодным пустым аллеям мимо щербатых скульптур с нецензурными надписями, словно это Он сам восторгался и одновременно страшился Леса и ненавидел Управление, словно это Он, нежный и разморенный, лежал в горячей ванне, в ароматном облаке Алевтиной квартиры, не веря в свое счастье.
Перед ним на краешке сидел Директор – тихий, скромный человек, со светлыми, прозрачными глазами и бесцветными волосами, и Он знал о нем все: и о тайных мыслях, и о родившихся и не родившихся приказах, и о генеральском погоне, и о парабеллуме в сейфе, декорированном под сервант.
– Этого они не учли, – сказал Директор.
– Кто? – удивился Он.
– Как там их, бишь? – Щелкнул пальцами, обращаясь в сторону подчиненного.
– Ну, начальник, обижаешь, – засмеялся Вольдемар и, трезвея, запнулся. – И я забыл…
– Ладно, неважно. Зато они меня выбрали … – твердо, словно оправдываясь, произнес Перец, выпячивая грудь, – сами, очень демократично… Горжусь… от их имени и от имени коллектива… человечества… теперь имею полное право…
– Она меня к Томке с биостанции ревнует, – радостно оборачивая восточное лицо, сообщил Вольдемар. – А у нас, промежду прочим, даже детей общих нет. И засмеялся жирным, густым смехом.
– Да ну тебя, – засмущалась буфетчица. – Вы его не слушайте! Бывают же!..
– Собственно, там ведь другое продолжение, – ободренно вспомнил Он, пытаясь ухватить ломкую, ускользающую грань разговора. – И, вообще, речь идет об улитке. Так что вы ошибаетесь.
– Да? – наигранно удивился Перец.
«… метелкой, метелкой, вынести к солнышку, чтобы пованивало меньше, и приготовить с грибочками на масле провансаль, на закуску из третьего подвала, из пятой бочки, а дворне пива и вчерашние пироги с дранкой…»
– Было другое, но его отменили, – бесцветно, манерами клерка третьей руки пояснил он. – Только вот не припомню номера. Впрочем, секретарша… – он вдруг залился краской, – должна знать… во всем должна быть точность. Вот наш общий знакомый, покойный…
– Бросьте вы, господин Перец, – не отрываясь от буфета, произнес Вольдемар и налил новую порцию кефира. – Я б этих баб вывозил на остров и по воскресеньям, не реже двух раз в неделю, на катере с ветерком… а-а-а… остальные дела-а-а… – и, споткнувшись о каменеющее лицо Перца, сразу поменял тон и то ли спросил, то ли приказал: – Будешь экспертом!? – и хлопнул по плечу. – Будешь!
– Буду, – вдруг произнес Он словно сам за себя, словно кто-то за него расписался за чужую жизнь.
– Сейчас доставят одного человечка. И ты нам все расскажешь-объяснишь, – подмигнул Вольдемар не сколько ему, сколько Директору.
– Верите или нет, не могу уволить мерзавца, – доверительно наклоняясь и понижая голос до шепота (словно беря под опеку), пояснил Перец. – Язык что ли укоротить или кастрировать. – А то нам не все ясно.
«… развесить, чтобы сразу всех скопом, лучше, конечно, чтоб меньше возни, – без регистрации, без суда и следствия…»
– Кастрировать уже было, – припомнил Он и впервые позволил себе улыбнуться, ободренный дружескими манерами Директора. Губы были деревянными, словно у куклы, словно с чужого лица.
– Так это ж когда… – кисло напомнил Вольдемар, – это еще…
– Придется повторить, – пообещал Перец, гоняя с щеки на щеку желваки. – А то, знаете ли, отрастает…
«… и подтереться этим самым обоснованием по этой самой третьей статье четвертого уложения бог весть какого года, с печатями и сургучами…»
– А кто ж машину водить будет? – вежливо поинтересовался Вольдемар, красуясь в своей наглости.
Перец сплюнул на асфальт и посмотрел, как слюна испаряется и тает в трещинах.
– Уйду в отставку! – пожаловался он. – Вот полное Вырождение проведу и уйду. Знаете ли, музыка, цветы, сострадательные речи, слезы…
– Какое Вырождение? – спросил Он самым безразличным голосом, чтобы только себя не выдать.
«… а всех подзадержавшихся выставить в плоскость апробированного члена, третий знак степени, чтоб… чтоб… за самовольство и ехидничание, чтобы можно было снисходительно пожурить: «Ах, ты дурачок…» и погладить по соломенной головке.
– То самое, которое ждали…
– … две тысячи лет… – с пониманием вставила Натали, – то, что в Ехоне предсказано…
– Иерихоне, – поправил Перец-Директор и вопросительно приподнял правую бровь.
Чего он ждал от него? Раскрытия тайны? Признания? Жалкие торсионные поля.
Вольдемар нагловато и почему-то многозначительно качнул головой и налил себе в стакан.
Тени прятались от горячего солнца.
– Мы теперь не шоферим, – выставляя живот, пояснил он после минутного молчания, – мы теперь в охране, – и опрокинул стакан, так что в глубине рта мелькнули полукружия белых зубов с острыми ровными краями, а потом слегка распахнул полы пиджака и похлопал ладонью по боку, где у него на желтых скрипучих ремнях висел блестящий пистолет. И если бы не эти резкие, осторожные тени за его спиной, можно было вообще ни о чем не беспокоиться.
И тогда Он обернулся и увидел, что набережная и бескрайний пляж с золотистым ровным песком и разноцветными зонтиками над крашеными лежаками – пусты. Даже море вокруг было без радостного человеческого говора. Только вдали, под деревьями и за ними, скрестив руки за спинами, прятались черные, колкие фигуры. Еще одни соглядатаи? Не было ни времени, ни возможности разбираться.
Где же Падамелон и Африканец? тоскливо подумал Он. И сейчас же зазвенело в ушах и противный липкий пот слабости полился по лицу.
Странным и фальшивым все было. Слишком ярко-притягательное небо и бесцветно-прохладное море. И даже буфетчица Натали с таким милым, женским лицом под рыжей, привлекательной челкой, когда поворачивалась или делала вид, что поворачивается и уходит вглубь павильона, представала сразу невидимой, черной тенью, которая сливалась с плоским жирным мраком за ее спиной.
– Завтра же издам приказ, – заговорил Перец, – набирать в охрану глухих, а главное немых, чтоб не трепались за столом, или сдам в дело к Чачуа. А?!
– Бросьте, братишка, господин директор, старая гвардия предана вам как никто иной, – ни капли не смущаясь, ответил Вольдемар, по-прежнему улыбаясь сладкой восточной улыбкой и играя влажными глазами, как барышник на ярмарке.
Деревья у кинотеатра тоже были фальшивыми, декорациями, выпиленными из картона и раскрашенными зеленой краской.
– Выхода нет, – коротко посетовал Перец. – Но если скажу, лезгинку станцует, будешь танцевать, дорогой?
– Это мы запросто, – согласился бывший шофер. – Зачем, братишка, раздувать огонь.
Только асфальт под ногами был горячим и самым что ни на есть настоящим, в плевках этого фальшивого Директора и в его душных мыслях.
– Вот так все, чуть что – в штаны, – глядя прямо в глаза, вздохнул Перец. – Нет хороших собеседников. Так что б по душам под водочку со слезой и барашком у горной речки, в тени арчи, так чтобы развернул душу и все выложил, но чтоб без обмана, чтоб я сразу все понял – вот тогда по высшему разряду – чисто и ясно и творить хочется без оговорок и запинаний. Тогда б я вот так… – И он вытянул плоскую, бескровную руку и сжал в кулак.
– Собственно… – начал Он, холодея от предчувствия.
Он хотел сказать, что все понимает, что если спросят, Он сам все расскажет и о книге, и об авторах. Только не стоит так разговаривать на оконечностях и двусмысленно, потому что вон у Вольдемара почему-то все время отклеивается ус и нос, словно пластилиновый, от жары съезжает на рот, а на правой руке семь пальцев вместо пяти, усыпанных грубыми перстнями.
– Не надо-о-о… дарогой, – словно угадав его мысли, с грузинским акцентом пропел Директор, – не надо, а то а-а-абыжу…
И наступила пауза, и они смотрели на него во все глаза и ждали с жадной плотоядностью, что Он скажет, выложит им, чтобы понять этот мир – чужой и странный для них, чтобы не потеть под солнышком от натуги, а с чувством полного удовлетворения говорить: «… и вовсе не такие они умные эти людишки, а только большой важности надуваются в мерзости своей земной…»
И Он сказал, меряя увиденное и услышанное только своими мерками:
– Пора мне… – И приподнялся.
– Куда же? – с какими-то деланным непониманием пропел Вольдемар, сунув руку за пазуху, чтобы вытащить заветный пистолет.
И сейчас же, визжа на тормозах, из-за угла кривоватой улочки и сладко дышащих кипарисов, мягко приседая, выкатилась большая черная машина и из распахнутых дверец вдруг вывалились (десятки, сотни) огромные и сияющие Падамелоны в шапках-ушанках и с дамскими зонтиками в руках и приплясывающей походкой направились к ним, а такой умный и фальшивый господин Директор, с неземной легкостью рассыпавшись на множество двойников, разведя руки и приседая, как на выходе, понесся навстречу, твердя заведенно:
– Вот мы все и обсудим, вот мы все и обсудим…
И голове ясно и четко откуда-то с выси голосом Падамелона пронеслось: «Не жди…»
И тогда Он понял, что Падамелона уже нет и никогда не будет и что это не люди, а просто живые тени, их мысли из книги, и что сейчас с ним что-то должно случиться – страшное и мерзкое, подлое и неумолимое, навечно заключающее в свой водоворот, как мысли и высказывания Директора, как одноклеточность и плотоядность шофера Вольдемара, как пьянство и старость Падамелона. И тогда Он поднялся и просто ткнул ладонью в черную колкую тень за спиной Водельмара, над его изумленными глазками и перламутровым пистолетом, под визг надушенной Натали: «Караул!!!»
Ткнул, накрутил на кулак и что есть силы дернул.
И тотчас, словно захлопнулось, прокатилось по плечам, обдало гремящей волной, скрутилось кровавым узлом, – пожалело; и Он снова стоял посреди озера, и рядом, задрав морду на длинной шее, сидел Африканец и изучающим взглядом смотрел на него карими глаза и даже пытался повилять своим обрубком. И тогда Он вставил ноги в лыжи, взял палки, вздохнул и, не оглядываясь, пошел прочь из этого леса, подальше от города, от заблуждений и страхов, к розовато-холодным отсветам на горизонте, к тому, что звало и пело – к Великой Тайне.
Глава третья Заводы Мангун-Кале
С самого начала им везло и все шло гладко, словно по накатанной дороге.
К концу смены Он получил записку.
Бумага давно стала редкостью, и записка была нацарапана на куске пластика.
Записку принес полоумный уборщик-негр Джо и делал вид, что счищает какую-то грязь с рифленого пола, пока Он копался в карманах.
Он дал ему мятную жвачку – последнее, что у него осталось и что сумел сохранить, несмотря ни на что: ни на тщательные проверки, ни на дошлых, пронырливых пангинов, ни на регулярные банные дни, когда всех скопом загоняли в большой бетонный ящик и поливали холодной водой, и называлось это «санитарной обработкой рабочей силы».
Негр не умел читать, но мог показать записку петралонам, и потому был опасен как свидетель. Почему Пайс доверял негру, Он не знал. Известно ли что-нибудь Сципиону о записке, станет ясно только после ужина, когда пальцеходящие пангины будут перестегивать ошейники, а стопоходящие петралоны появятся перед столовой, чтобы выбрать себе очередную жертву – как они делали всегда, как они сделают сегодня. И это был единственный шанс, но вполне реальный, и они с Пайсом вычислили его.
Он сунул негру кусок липкой резины с крошками приставшего табака. И негр обрадовался, растянул толстые, влажные губы и сразу прямо с бумагой запихал жвачку в рот, втянув впалые щеки, и глаза у него с мраморными в прожилку белками блаженно сощурились, затуманились. Потом он воровато оглянулся по сторонам и, припадая на левую ногу, поспешил по коридору, придерживаясь одной рукой за цепь, а другой ловко подхватывая с пола специальной щеткой невидимый мусор. Завод был образцово-показательным и стерильным, как операционная салфетка.