
Полная версия
Петр I
Но кто же мог предвидеть, что все кончится таким позорным отступлением? Ведь им было сделано все, чтобы избежать ошибок предыдущего похода. Весь прошлый год он тщательно заготавливал припасы и воинский снаряд для людей, корма для лошадей, заботливо копил силы, несмотря на то что озлобленный хан бросался то на Волынь, то на Украйну, добегал до Полтавы и вывел в Крым десятки тысяч невольников. Гнаться за татарами, чтобы отбить у них пленников, казалось бессмысленным – ведь он твердо рассчитывал пробиться в Крым и освободить разом весь христианский полон, и этот и предыдущий, – сотни тысяч соотечественников и единоверцев, уже не чающих увидеть вновь родные места.
И действительно, внушительный вид 100-тысячного войска при семистах пушках и огромном обозе, собравшегося ранней весной в Сумах, не вызывал сомнений в успехе похода. Необходимо было только как можно быстрее – пока солнце не высушило степь – достичь Карачакрака. Однако затруднения возникали на каждом шагу: степные реки разлились, и приходилось гатить заболоченные берега – версты на две и более. Тут князю пришлось мысленно согласиться с Гордоном, что понтоны и в самом деле не помешали бы. Впрочем, непредвиденные задержки ничему не повредили: когда в середине мая войско по Казикерменской дороге углубилось в степь, она сомкнулась вокруг необозримым океаном молодой, сочной травы, чьи зеленые волны, колыхаясь и постепенно синея, убегали к самому земному окоему; о пожарах не могло быть и речи. Зато спустя несколько дней Голицын смог в полной мере оценить совет предусмотрительного Гордона насчет гренадерских рот. Хан появился в тылу у московского войска внезапно, в полдень, в проливной дождь. Пушкари не успели развернуть неповоротливые орудия, завязшие в грязи, и татары загнали пешие полки и драгун в обоз; только когда, наконец, в их густых толпах стали рваться ядра и гранаты, они отхлынули и остаток дня простояли вдали, на виду у русских. Поскольку хан не возобновил нападения, Голицын счел себя вправе отослать в Москву гонца с вестью о победе.
В конце концов, все складывалось неплохо. После двух переходов московская рать разбила лагерь возле Перекопа – небольшого, домов в четыреста, городишки без укреплений, опоясанного одним рвом, и с внутренним кремлем. Хан стоял рядом – на зеленых берегах Колончака. Было очевидно, что Перекоп не продержался бы и двух часов, и воеводы в голос настойчиво требовали немедленно начать приступ. Но Голицын словно оцепенел. И дело было не в том, что из Москвы пришло известие о предательских переговорах с султаном, в которые вступил польский сейм после неудачного похода короля Яна на Каменец; просто здесь, под стенами Перекопа, находясь у желанной цели, князь впервые задал себе вопрос: а что такое, собственно, Крым? Прежде, на военных советах, дело представлялось таким образом, что главное препятствие – это степь; при этом молчаливо предполагалось как само собой разумеющееся, что прорыв в Крым разом снимет все трудности с обеспечением войска водой и пищей, а лошадей – кормами. Почему же никто (да, генерал Гордон, никто) не сказал ему, что такое Крым? Оказывается, это Черное море с одной стороны и Гнилое – с другой; вода всюду соленая, колодцев нет, а за Перекопом начинается та же степь… Вот в чем заключается главная ошибка, ответственность за которую лежит в равной мере на каждом военачальнике (слышите, на каждом, генерал Гордон), и вот почему войска уже восьмые сутки плетутся назад, окруженные вагенбургом, под воинственный визг гарцующих вдалеке татарских орд.
Выкупив у казаков кошку, Голицын проследовал в свой шатер – великолепное сооружение из бархата и парчи, сделанное в виде крепости, с полотняными башенками наверху. Здесь, за атласным пологом, делившим внутреннее пространство шатра пополам, он устроился поудобнее на мягкой походной кровати немецкой работы и продолжил чтение цифирного письма, доставленного ему сегодня утром от Софьи, – занятие, которое он прервал, чтобы посмотреть на необычный казачий трофей. Положив перед собой шифр, известный только им двоим, князь буква за буквой записывал на листе бумаги постепенно скидывавшие покров таинственности Софьины слова. «Свет мой, батюшка, – читал он, – надежда моя, здравствуй на многие лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя Свое святое, также и Матери Своей, Пресвятой Богородицы, над вами, свете мой! Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли египетской: тогда чрез Моисея, угодника своего, а ныне чрез тебя, душа моя! Батюшка ты мой, чем платить за такие твои труды неисчетные? Велик бы мне тот день был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила перед собою…»
Голицын остановился. Речиста царевна, настоящая ученица Симеона Полоцкого. Не чернилами – медом пишет. Только он не муха, чтобы на сладкое липнуть… «Единым днем…» А вернись он внезапно – пожалуй, и застанет в ее постельке-то на своем месте некоего чернокудрого думного дьяка? С самого начала похода к нему шли сообщения от верных людей, что Шакловитый в его отсутствие посещает царевнину опочивальню. С одним из таких писем князю прислали гравюру с портретом Софьи и похвальным ей словом, которую дьяк с недавних пор распространял в народе. Этот лист лежал на столике рядом с кроватью, и Голицын, бросив расшифровку, взял его в руки. Гравюра изображала Софью в полном царском облачении, располневшую, неприятно мужеподобную; черных усиков в уголках ее верхней губы, однако, нарисовано не было. Надпись внизу прославляла всероссийскую государыню и самодержицу, которая бунт утишила, монастыри строит и к людям милостива и премудра. «И как ни велика Россия, – читал Голицын, изумляясь бесстыдной бойкости дьякова пера, – но все еще мала пред благочестивой мудростью Божьей милостью вседержавнейшей великой государыней царевной Софьей Алексеевной, не уступившей ни Семирамиде Вавилонской, ни Елизавете Британской, ни Пульхерии Греческой делами славы». Поторопился Федор Леонтьевич с титулами – с коронацией-то опять придется повременить… Но главная непристойность гравюры заключалась в изображении на ее обороте – там был помещен образ святого мученика Федора Стратилата, которому художник придал черты лица Шакловитого, и, конечно, не без его ведома. Так что не требуется и внезапного появления в царевниной опочивальне – имеющий глаза да видит…
И все же Голицын думал о ловком дьяке без ревности. Может быть, ему следует позаботиться, чтобы Федька и впредь ублажал царевнины телеса? Не бог весть какая потеря. Растолстела, как султанша в гареме; и потом, этот ее поздний любовный пыл… На его положении верховного правителя и единственного распорядителя всеми государственными делами это никак не отразится – Софья умна и понимает разницу между державой и постелью. Однако было в этом внезапном приближении Шакловитого нечто такое, что глубоко тревожило князя Василия Васильевича. Не готовит ли Софья новое побиение за Дом Пресвятой Богородицы? Лучшего головореза для такого дела ей, конечно, не найти. А тогда Федька войдет в такую силу, что действительно сделается опасен – куда там князю Хованскому!
С другой стороны, прешпурхский царь скоро достигнет совершеннолетия. И что самое печальное – без таких людей, как Шакловитый, эту задачку с двумя царями, пожалуй, не решить… Эх, почему всех Нарышкиных тогда вместе с боярами не уходили – не над чем было бы теперь голову ломать!
***
В Москве было знойное, душное лето. В Белом городе, в Китае, в посадах и слободах, что ни день, разгорались большие пожары, истреблявшие разом по нескольку десятков дворов, церкви, монастыри… Кареты, телеги, всадники, проезжавшие по улицам, вздымали вместе с клубами пыли пепел, густым слоем лежавший на мостовых, – его легкие хлопья кружили в воздухе, точно серый снег… Царь Иоанн Алексеевич приказал, чтобы в городе не зажигали огня в черных избах.
На панихиду по крестному Петр снова опоздал – аж на четыре дня. Хотел немедленно укатить обратно в Переславль, да не тут-то было – мать и бояре насели на него: останься. Князь Борис Алексеевич Голицын ежедневно приглашал его к себе или сам приходил вечерами и за стаканом венгерского настойчиво втолковывал, что пора положить конец притязаниям Софьи. Случай удобный: оберегатель опять возвращается ни с чем, войско – в том числе и стрельцы – возмущено неудачей и раздражено тяготами похода, Дума ропщет. В общем, Софья теряет поддержку. Государю Петру Алексеевичу следует постепенно брать власть в свои руки. Шаг за шагом теснить ее, отстранять от дел. И начать нужно сейчас, пока она и ее приверженцы в растерянности. Народ должен увидеть, что цари больше не нуждаются в опеке. Петр слушал и досадливо морщился. Что за спешка? Все идет своим чередом, приближается день его совершеннолетия, и Софья ничего не может с этим поделать. Неужели нельзя подождать до осени? Теперь самое время плавать! Князь Борис Алексеевич улыбался, подливал вина. «Потерпи, Петр Алексеевич, – говорил он, ставя на стол опорожненный стакан из богемского стекла и облизывая нижней губой кончики усов, – потерпи, корабли не уйдут. Вот свалим Софью – и будешь делать что тебе угодно: никто тебе, самодержавному государю, не будет помехой».
Все эти разговоры сильно не нравились Петру. Однако сам воздух в Преображенском, казалось, был пропитан тревожным ожиданием каких-то важных перемен, и Петр невольно подчинялся общему настрою. К тому же оказалось, что царица Евдокия брюхата. При встречах с женой Петр, робея, косился на ее округлившийся живот, напоминавший ему вздутый ветром парус, и старался быть лапушкой и котиком, как того требовали ее скромно потупленные глаза и собственное смутное чувство отцовского долга.
Впрочем, не сидеть же ему, в самом деле, во дворце до своего совершеннолетия! Все кругом твердят ему о Софье, об исходящей от нее опасности – хорошо: он покажет всем им, что достаточно одного его слова, чтобы вновь вернуть сестру в терем. Ведь кто она, в сущности? Никто. А он – царь. Его слово – закон. Посмотрим, как она посмеет ослушаться. Итак, решено: он на глазах у всех грозно прикрикнет на Софью – и в Переславль.
Для исполнения своего намерения он выбрал 8 июля – день празднования явления чудотворной иконы Казанской Богоматери, когда царская семья принимала участие в крестном ходе со всеми сороками из Кремля в Казанский собор. Софья, конечно, будет на литургии и, разумеется, захочет в нарушение обычая показаться народу. Тут-то он ее и одернет. И действительно, Софья пришла в Успенский собор, – и не вместе с другими царевнами, а отдельно, в сопровождении пышной свиты. Ее наряд, соперничавший по роскоши с царским, поражал своим великолепием. На ее величаво и гордо вскинутой голове покоилась корона ослепительного блеска, искусно составленная из драгоценных каменьев и жемчугов в виде двенадцати башенок, по числу апостолов; по обеим сторонам лица с короны на грудь царевны ниспадали тройные рясы из бриллиантов и неправдоподобно огромных изумрудов, пышущих прозрачным зеленым огнем. Поверх платья из толстого шелка, густо усаженного жемчугами и каменьями, она накинула отороченную черным лисьим мехом мантию с долгими рукавами, с виду простую и безыскусную, но на самом деле сотканную из чрезвычайно дорогой материи. Тяжелое ожерелье закрывало ее широкие плечи и высокую грудь, а с шеи свисала длинная золотая цепь. Появление Софьи в соборе вызвало удивленно-восторженный вздох. Хотя и Петр, и Иван уже находились внутри храма, при первом же взгляде на Софью было ясно – пришла она, настоящая правительница, самодержица.
Началась служба. Петр стоял рядом с братом, кусая губы и дрожа от ярости. К его стыду, величественный вид Софьи произвел впечатление и на него. Да, такую не хлестнешь походя презрительным словом. Пытаясь подбодрить себя, он распалял свою злость. Ишь вырядилась, стерва. Жаба. Корова. Толстомордая бабища. Развратница. И все же вместо желанной решимости он чувствовал только неприятный холодок в животе.
После обедни, когда все царевны, кроме Софьи, удалились во дворец, а патриарх и вслед за ним и другие участники торжественного шествия подняли иконы, готовясь выйти из храма к народу, Петр, побледнев, направился к Софье. Все взгляды устремились на него, и неожиданно в соборе воцарилась полная тишина. Софья удивленно посмотрела на него – и поняла. Гордо выпрямившись, она ждала его, тучная, неподвижная, с застывшим, точно маска, лицом, густо намазанным белилами и румянами.
– Возвращайся с царевнами в терем, – произнес Петр сдавленным голосом, в котором явственно звучала предательская хрипотца, – тебе идти вместе с государями непристойно.
Глаза Софьи смотрели куда-то мимо него. Не отозвавшись ни словом, она взяла из рук Шакловитого образ «О тебе радуется» в поновленном окладе и медленно пошла за крестами и хоругвями, в сиянии смиренного благочестия. У Петра мучительно запылали лицо и уши, правый ус задергался вместе со щекой. Круто развернувшись, он вышел – почти выбежал – из собора и уехал в Преображенское.
Эта стычка не имела видимого продолжения; две последующие недели прошли спокойно, хотя Преображенское и Кремль напряженно следили друг за другом, а в городе судили и рядили, что будет дальше: то ли Софья пойдет со стрельцами на Преображенское, то ли прешпурхский царь со своими потешными конюхами захватит Кремль и заточит царевну в монастырь. Наталья Кирилловна, ее брат Лев Кириллович и князь Борис Алексеевич без конца донимали Петра разговорами, чтобы он ни в коем случае не оставлял их одних, иначе Софья учинит новый мятеж. Теперь-то он убедился, что она спит и видит, как бы подмять престол под свой толстый зад. Петр хмурился, сопел и играл желваками.
Затем, в конце июля, в Москву возвратился князь Василий Васильевич Голицын. Софья приготовила ему пышную встречу – с почетным караулом из боярских детей и стрельцов, колоколами, торжественным молебном. Приказу Большой казны велено было припасти золотые в награду войску и воеводам; главного начального ждала золотая медаль, усыпанная бриллиантами, золотая цепь в триста червонных и деревеньки в Суздальском уезде. Народу было объявлено о неимоверных победах православного воинства над погаными. Победные реляции вручили резиденту венецианскому, посланнику цесарскому, сверх того разослали грамоты восточным патриархам, папскому нунцию в Польше и во все концы света.
И вдруг посреди этих шумных торжеств и упоительных величаний по городу разнеслась весть, что Петр не только не утвердил предназначенные Голицыну и воеводам награды, но и не допустил их самих к руке, когда они пришли ударить челом к нему в Преображенское. Два часа дожидались они в сенях приема – он даже не вышел к ним.
Софья забила тревогу. Тем же вечером она пошла к всенощной в Новодевичий монастырь (был праздник Богородицы Одигитрии Смоленской), окруженная пятисотенными и пятидесятниками всех стрелецких полков. По окончании службы, в четвертом часу ночи, она велела подать себе стул и подозвала стрельцов.
– И так прежде была беда, да Бог сохранил, а ныне опять беду зачинают, – начала жаловаться она на Преображенских. – Годны ли мы вам? Буде годны, вы за нас стойте, а буде не годны, мы с братом Иваном оставим государство и пойдем искать где-нибудь себе кельи.
– Твоя воля! – отвечали стрельцы. – Мы повеление твое готовы исполнить, что велишь, то и станем делать.
– Ждите повестки! – объявила Софья и распустила их.
Ответ стрельцов удовлетворил ее, однако на их лицах она прочитала какое-то смущение. Подозвав Шакловитого, Софья поручила ему переговорить с ними определеннее. На другой день Федор Леонтьевич собрал у себя стрелецких начальных. Угощал вином, втолковывал:
– Всех нас хотят перевести: меня думают высадить из приказа, а вас разослать по городам. Царевну же Лев Нарышкин и князь Борис Голицын называют девкой и хотят извести. Без нее мы все пропали. А всем мутит старая царица. Будьте готовы послужить царевне. Как услышите, что ударили в Спасский набат, бегите в Кремль и, кого велим брать, берите.
Начальные благодарили за угощение, но бунтовать отказались:
– Буде до кого какое дело есть, скажи нам царский указ: мы того возьмем. А без указу ничего делать не станем, хоть многажды бей в набат.
Напрасно Шакловитый убеждал их, что из розыска ничего не выйдет – надо злодеев принять на копья! Готовность подняться за царевну по набату выразили только пятеро начальных: урядники Обросим Петров, Алексей Стрижев, Андрей Кондратьев и пятидесятники Кузьма Чермный и Никита Гладкий.
Минула еще одна неделя. Петр по-прежнему безвылазно сидел в Преображенском, шатался без дела по дворцу, с грустью замечая, как за окнами начинает жухнуть листва в садах. Видно, так и не поплавать ему этим летом на Плещееве. Военные упражнения с потешными тоже заглохли – огненный снаряд хранился в Оружейной палате, а с Кремлем все сношения были прерваны. Теплыми августовскими ночами Петру снились корабли, их благородные очертания, он слышал натужный скрип мачт, радостно вдыхал будоражащий запах пропитанной дегтем древесины…
В одну из таких ночей он был внезапно разбужен постельничим Гаврилой Головкиным, который доложил, что его немедленно желают видеть князь Борис Алексеевич и Лев Кириллович. Говорят, что дело безотлагательное. А с ними два каких-то стрельца – с изветом на Софью…
Изветчики назвались Мельновым и Ладогиным, стрельцами Стремянного полка. Сказали, что сведали про злодейский умысел Федьки Шакловитого на жизнь государя и его матери, царицы. Все началось утром, когда царевна Софья разгласила, что пойдет пешим походом в Донской монастырь, по обещанию, и велела Шакловитому отрядить ей стрельцов побольше – дескать, за несколько дней перед тем, во время ее предыдущего похода, неизвестные злодеи зарезали на Девичьем поле, у нее на глазах, отставного конюха. Потом в полках заговорили, что в царских хоромах найдено подметное письмо – будто потешные конюхи ночью придут из Преображенского в Кремль для избиения государя Иоанна Алексеевича и всех его сестер. Князь Василий Голицын распорядился, чтобы стрельцы встали в стенном карауле в Кремле, Китае и Белгороде и все ворота запирали, как пробьет первый час ночи, а отпирали за час до света. Когда начало смеркаться, Шакловитый приказал стрелецким начальным собрать в Кремль по сто человек из Стремянного, Рязанова, Жукова и Ефимьева полков, с заряженными ружьями; сверх того велел тремстам стрельцам Стремянного полка встать с ружьями на Лубянке. На вопрос стрельцов, зачем их подняли по тревоге, начальные отвечали разное: одни говорили, что нужно сопровождать царевну в Девичий монастырь, другие – что их поведут в Преображенское постращать прешпурхского царя, третьи уверяли, что ночью придут потешные конюхи для какой-нибудь хитрости. Сами они, Мельнов с Ладогиным, стояли на Лубянке и своими ушами слышали, как пятидесятник Никита Гладкий кричал, что он привязал уже веревку к Спасскому набату, и хвастал, как будет грабить патриаршую казну и как перепугается патриарх, когда он, Гладкий, закричит на него своим зверским голосом. А другой начальный, Кузьма Чермный, говорил, что-де хотя всех уходим, а корня не выведем, пока не убьем медведицы, старой царицы. Только они, верные слуги государевы, Мельнов с Ладогиным и их пятисотенный Ларион Елизарьев, вспомнив Бога, условились не участвовать в этом воровском деле. Елизарьев велел отомкнуть церковь Преподобного отца Феодосия, что на Лубянке, и позвать священника – и там перед святым Евангелием они трое, целуя крест, дали клятву спасти государя Петра Алексеевича. И как только Гладкий заорал, что в Кремле все готово и пускай-де начальные кличут по слободам и ждут набата, Елизарьев велел им немедля скакать в Преображенское с изветом.
Что там происходило в Кремле в эту ночь, вызнать доподлинно Петру так и не удалось. Никакого нападения на Преображенское не последовало. Позднее, во время розыска, он окончательно запутался среди самых разноречивых показаний, а главные воры, казненные чересчур поспешно, злодейский умысел отрицали (хватило с них, впрочем, и других вин). Вспоминать об этой ночи он не любил, ибо в душе прозревал истину. Все вышло как-то само собой. И Кремль, и Преображенское долго взвинчивали, пугали самих себя – стрельцами, потешными полками, – и, конечно, ни там ни там не отваживались начать первыми, пока накопившийся обоюдный страх не вызвал открытого столкновения. И как это обычно бывает, довела дело до разрыва наиболее перетрусившая сторона. Жгучий стыд за себя пришел к нему потом, а тогда, в ту ночь, не было ничего, кроме жуткого, животного страха за свою жизнь. В памяти разом ожило и живо предстало перед глазами все, что он пытался забыть, запрятать в самые отдаленные ее уголки: и залитое кровью Красное крыльцо, и ухмыляющееся скуластое, рыжебородое лицо, и бессильно обвисшие на копьях тела, ощетинившиеся окровавленными остриями…
Пересилить себя, думать о чем-то еще он просто не мог, и когда кто-то сказал, что ему надо бежать, укрыться от злодеев, Петр, не помня себя, как был в исподнем, растолкав сгрудившихся возле его кровати людей, метнулся в конюшню и очнулся в ближайшем лесу, в кромешной тьме, проколотой блестящими остриями звезд. Здесь охвативший его ужас достиг своего предела. Куда ехать дальше? Вот так схорониться, исчезнуть, пропасть легко беглому холопу, но где может спрятаться он – Царь? Потом он услышал окликавшие его голоса и затих, моля Бога только об одном – чтобы не заржала его лошадь. Однако вскоре, опознав в кричавшем Головкина и одного из своих карликов, он откликнулся. Они привезли с собой государево платье и совет князя Бориса Алексеевича – ехать в лавру. Поспешно одеваясь, Петр вдруг почувствовал, что краснеет, и подумал: хорошо, что темно – не видно. Впрочем, минутный стыд скоро забылся в бешеной скачке, продолжавшейся всю ночь. В шестом часу утра он уже стучался в ворота лавры, измученный, окутанный паром, исходившим от боков лошади и его пропитанного росой и потом кафтана. Монахи сняли его с коня, внесли в дом архимандрита, уложили в постель. Едва схлынуло возбуждение, вызванное скачкой, им снова овладел дикий страх, и он в слезах, с трясущейся головой, вцепился в благословляющую его руку архимандрита Викентия и прижал ее к груди, прося у него защиты и обережения…
В Кремле о бегстве младшего царя узнали не тотчас. Утром, часа за два до света, Софья созвала стрельцов и пошла с ними в Китай, к церкви Казанской Богоматери, слушать акафист. В храме с ней был один Шакловитый. Князь Василий Васильевич занемог и вообще в последнее время как-то хандрил, прятался от людей в своем загородном доме.
Новость ошеломила Софью. Во внезапном бегстве Петра было что-то непонятное и потому угрожающее. Шакловитый был хмур и молчалив. Оба понимали, что им остается только одно – ждать, пока Петр вновь заявит о себе.
Когда заблаговестили к заутрене, Софья вышла из храма. Стрельцы обступили ее, послышались вопросы о причине ночного переполоха.
– Если бы я не опасалась, всех бы нас этой ночью передавили потешные конюхи, – сказала она.
– А где прешпурхский царь? Почему оставил Москву? – продолжали допытываться стрельцы.
Шакловитый с деланным равнодушием пожал плечами и мрачно отрезал:
– Вольно ему, взбесясь, бегать.
Стрельцам выдали по рублю и распустили по слободам.
Днем выяснилось, что князь Борис Голицын увез в лавру Наталью Кирилловну с дочерью, Льва Кирилловича, беременную царицу Евдокию и многих окольных бояр. Туда же по своему почину двинулись оба гвардейских полка и весь стрелецкий Сухарев полк с пушками, мортирами и снарядами. Тайно покидали Москву и другие приверженцы Нарышкиных. Москвичи пребывали в сильном волнении и беспокойстве оттого, что царь оставил стольный град, и ждали всякого худа.
Софья крепилась, выдерживала характер почти неделю и, наконец, по требованию Думы, послала в лавру боярина Троекурова – просить Петра вернуться в Москву. Посыльный уехал и возвратился с царским указом ко всем полковникам и урядникам стрелецких и иноземных полков: чтобы они, взяв с собой по десяти человек с полка, ехали к Троице для великого государского дела, которое будет им объявлено самим государем.
Царевна почуяла, что дело принимает худой оборот. Так, пожалуй, Нарышкины всю Москву переманят к себе, в Троицу, как когда-то сделала она сама, будучи в распре с Хованским. Оказывается, волчонок вовсе не глуп. Хотя нет, самому ему до этого не додуматься, верховодит там князь Борис Голицын, ясно. Что ж, если они думают, что она даст себя провести, как князь Тараруй, то сильно ошибаются. Она распорядилась усилить караулы в Земляном городе и перехватывать всех гонцов из лавры. Созвав полковников, пригрозила снять голову любому, кто вздумает отправиться в лавру. На первый раз никто не поехал: одни побоялись угрозы, другие поверили Шакловитому, что грамота писана не самим Петром, а князем Борисом Голицыным.
Федор Леонтьевич со своей стороны предпринял усилия, чтобы вернуть в Москву Сухарев полк. Он послал верных людей к стрелецким женам – попугать стрельчих, что пойдут на их мужей сильные полки и им не устоять: в Троице всего один полк, а в Москве – девятнадцать. Так что пускай уговорят мужей повиниться перед царевной. Сухаревцы, однако, не дрогнули, остались при Петре.