bannerbanner
Повелитель света
Повелитель света

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 17

Это явление повторялось все реже, все в более слабой степени и в конечном счете исчезло.

Но горе и грусть проходили гораздо медленнее. Те авторы, которые описывали эти превращения для забавы других, – Гомер, Овидий, Апулей, Перро – и не подозревали, какой трагедией обернулись бы эти метаморфозы на деле. В сущности, какую драму переживает «Осел» Люция! Как мучительно прошла для меня эта неделя диеты и принужденной бездеятельности! Чувствуя себя мертвым как человек, я трусливо ждал мучений вивисекции и скорой старости, которая должна была принести с собой конец всему… не позже, чем через пять лет…

Несмотря на угнетавшую меня тоску, я выздоровел. Как только Лерн это констатировал, меня выпустили на пастбище.

Европа, Атор и Ио галопом помчались ко мне навстречу. Как мне ни стыдно признаваться в этом, но откровенность вынуждает меня отметить тот факт, что они показались мне неожиданно грациозными. Они радостно окружили меня, и, как ни боролась моя душа против этого чувства, внушенного мне, должно быть, проклятым спинным мозгом, – я был польщен таким вниманием. Но вдруг они умчались от меня, вероятно удивленные тем, что не получают ответа на какой-нибудь непонятый мною призыв, или же испуганные каким-нибудь предчувствием.

Долгие дни мне не удавалось приручить их, несмотря на все хитрости, применяемые людьми в таких случаях. В конце концов я подчинил их своей власти энергичными пинками. Это приключение дает обширный материал для философского сочинения, и я, пожалуй, охотно написал бы трактат на эту тему, если бы такие неуместные вставки не нарушали бы ход повествования.

В тот момент, раздосадованный приемом моих рогатых дам и интересуясь ими постольку, поскольку мне это позволяли мое состояние выздоравливающего и нетвердая еще походка, я мирно принялся за траву.

Тут начинается очень интересный на первый взгляд период: период моих наблюдений над собой в моем новом положении. Наблюдения эти настолько заинтересовали меня, что мне удалось заставить себя посмотреть на тело быка как на место временного изгнания, как на неисследованную область, полную всяких неожиданностей, но из которой мне, возможно, удастся бежать. Потому что примириться с временным пребыванием в каком-нибудь не самом неприятном месте гораздо легче.

И пока продолжался этот период приспособления моей человеческой души к оболочке животного, я, право же, жил весьма счастливо.

Дело в том, что передо мной совершенно неожиданно открылся действительно новый мир, мир примитивных привычек тех, с которыми я пасся. Точно так же, как глаза, уши и нос посылали моему мозгу неизвестные до сих пор картины, звуки и запахи, и язык мой, снабженный совсем иными сосочками, доставлял мне оригинальные вкусовые впечатления. У животных необычайно тонкий вкус, настолько тонкий, что нам и не снилось. Изысканный обед из двенадцати перемен не доставит гурману столько удовольствия, сколько извлечет бык из небольшого участка луга. Я не мог удержаться от сравнения той пищи, которой я теперь питался, с той, которой наслаждался, будучи человеком. Кашка и медунка на вкус отличаются между собой больше, чем жареная камбала и мясо дикой козы под соусом шассер. Для травоядного всякая травка, всякий листочек имеют свою особую прелесть и пикантность: ромашка чуть-чуть пресна, чертополох – наперчен, но все это не может сравниться с ароматным и многообразным для вкуса сеном… Пажить представляет собой всегда прекрасно сервированный стол, за которым можно удовлетворить самый взыскательный вкус самого требовательного гурмана.

Вода постоянно меняется на вкус в зависимости от погоды и времени дня: то она кисловата, то солона, то сладковата, утром прозрачнее и легче, к вечеру тяжелее, гуще. Я не могу описать всю ее прелесть и думаю, что покойные олимпийцы, составив мстительное и насмешливое завещание, оставили в наследие людям только смех, а остальным животным завещали редкую привилегию наслаждаться амброзией на душистых полях и лугах и нектаром у всех источников.

Я научился наслаждаться жвачкой и понял, почему быки, эти великие дегустаторы, так задумчивы во время работы четырех отделов их желудка, так как и сам привык получать удовольствие от свойственного этим животным процесса пищеварения, в то время как дивный аромат луга одаривал меня целой симфонией приятных запахов.

Продолжая развивать свои способности и наблюдательность, я испытал странные ощущения… Я сохранил самое лучшее и приятное воспоминание о своем носе – средоточии моей восприимчивости: это был безошибочный пробный камень, тонко отличавший плохие зерна от хороших, предупреждавший о приближении врага, прекрасный кормчий и советник, нечто вроде властной и настойчивой совести, оракул, отвечающий только «да» или «нет», никогда не изменяющий, которому всегда охотно подчиняешься. Интересно знать, не доставил ли Юпитеру, когда он превратился в быка, чтобы похитить принцессу Европу, бычий нос больше удовольствия, чем все это, в сущности, отвратительное приключение…

Хорошо, впрочем, что я занялся этими наблюдениями, не откладывая их в долгий ящик, потому что скоро целый ряд недомоганий лишил меня необходимого для наблюдений и опытов спокойствия духа. У меня начались мигрени, насморки, заболели зубы – словом, все то, что так привычно для людей XX века. Я похудел. Меня преследовали мрачные мысли. Сначала это было вызвано властью духа над телом, о котором говорил мой дядюшка, а потом случились два происшествия, после которых мое состояние резко ухудшилось.

После довольно продолжительного отсутствия, вызванного, как я думаю, болезнью, последовавшей за ее страшным испугом, Эмма появилась вновь. Без всякого волнения я увидел ее сначала в окне второго этажа, потом в нижнем этаже, а затем и вне замка. Она выходила ежедневно под руку со своей служанкой и прогуливалась по парку, обходя стороной лабораторию, в которой Лерн без устали продолжал работать со своими помощниками. Я не думал, что она будет так плохо выглядеть и что взгляд ее будет так печален. Она шла медленно, бледная, с широко раскрытыми, покрасневшими, точно от бессонных ночей, глазами. Весь ее пленительный облик нес отпечаток траура по погибшей любви и терзавших ее угрызений совести. Итак, значит, она продолжала любить меня и думала, что меня постигла та же участь, что и Клоца, а не Макбелла, об участи которого ей не было известно. Она могла считать меня или трупом, или беглецом. Правды она не знала.

Изо дня в день я со все бо́льшим благоговением следовал за ней так долго, как только мог. Отделенный от нее колючей проволокой, я пытался привлечь ее внимание мимикой и мычанием. Но Эмма пугалась быка, его скачков и рева. Она ничего не понимала – так же, как и я не понял Донифана, заключенного в тело Нелли. Порой, когда я пытался сделать какой-нибудь человеческий жест и тяжесть моего четвероногого тела придавала сей попытке странный и бессмысленный характер, Эмма забавлялась этим, и на губах ее возникала легкая улыбка.

И я сам поймал себя на мысли, что специально спотыкаюсь, чтобы заставить ее улыбнуться.

Словом, мало-помалу любовь вернула себе утраченные права, начав терзать меня с новой силой.

Но вернувшаяся любовь привела с собою и ревность. Муки ревности изводили меня столь безжалостно, что я стал быстро уставать.

Но и ревность пришла не одна, а в сопровождении какого-то необычного чувства.

Между пастбищем и прудом находился шестиугольный павильон, то самое забавное строение, которое я в детстве называл великаном Бриареем. Лерн не постеснялся увеличить мои страдания, поселив в нем мое тело. Я видел, как помощники принесли туда простую мебель, а потом привели это существо… И с этого дня оно не отходило от окна, бессмысленно смотря на меня.

У него отросли волосы на голове и борода. Он разжирел и отяжелел до того, что костюм выглядел на нем точно сшитым в молодости, щеки были толсты и отвислы, глаза – мои глаза, миндалевидной формой которых я так гордился, – округлились и были выпучены, как у быка. Человек с мозгом быка становился похожим на Донифана, только у него было больше звериного и меньше добродушия в выражении лица, чем у того. Мое бедное тело сохранило некоторые свойственные мне привычные жесты: он изредка подергивал плечами – привычка, от которой я никак не мог отделаться, – так что казалось, будто это отвратительное существо издевается надо мной, стоя за окошком павильона. Часто на закате солнца он принимался орать; мой чудный баритон превратился в бессмысленный и негармоничный крик гориллы. В ответ на его крики со двора лаборатории доносился болезненный вой бедного, превращенного в собаку Макбелла, и я не мог отделаться от непреодолимого желания излить свою тоску и злобу в реве, – и весь Фонваль оглашался дикими звуками этого чудовищного терцета.

* * *

Эмма заметила, что в павильоне кто-то живет.

В тот день они с Барб шли вдоль пастбища. Я, как обычно, проводил их до маленькой рощицы, пересеченной дорогой, и принялся ждать у выхода из этого подобия туннеля, в котором ворковали голуби.

Они вышли оттуда, но внезапно остановились.

Эмма вдруг перевоплотилась. Я увидел ее такой, какой я любил ее видеть: с трепещущими ноздрями, с полузакрытыми дрожащими ресницами глазами, с бурно вздымающейся грудью. Она со всей силы сжимала руку Барб.

– Николя, – прошептала она. – Николя!

– Что-что? – спросила служанка.

– Да вон там! Неужели не видишь?

И в то время, как в густой листве раздался приглушенный смех горлиц, Эмма указала Барб на существо, стоявшее у окна павильона.

Оглянувшись и убедившись, что ее не видно из лаборатории, Эмма сделала ему несколько знаков, послала несколько воздушных поцелуев. Но у владельца моего тела была достаточно уважительная причина, чтобы абсолютно ничего не понять. Он пялил свои круглые глаза, стоял с отвисшей губой и употреблял все находившиеся в его распоряжении способы для того, чтобы придать моему телу, об утрате которого я так горько сожалел, вид совершеннейшего кретина.

– Сумасшедший! – сказала Эмма. – Этот тоже обезумел! Лерн и его свел с ума, как Макбелла!

Тут славная девушка разрыдалась, и я почувствовал, как в крови закипает гнев.

– Главное, – посоветовала служанка, – не вздумайте подходить близко к павильону: его видно со всех сторон!

Эмма отрицательно замотала головой, осушила слезы, легла на траву, опершись на руки, и долго с любовью смотрела на этого молодца, вспоминая, должно быть, о наслаждениях, подаренных им ей. Стоявшего у окна скота эта поза, по-видимому, заинтересовала гораздо больше, чем все предыдущие действия.

Эта сцена выходила за рамки смешного и ужасного! Эта женщина влюблена в мое тело, в котором я больше не находился! Эта женщина, которую я безумно любил, любила животное! Как примириться с таким положением вещей?.. А я ведь знал из случая с Макбеллом, что страсть Эммы не останавливается перед сумасшествием и что мое тело в теперешнем виде должно было ей еще больше нравиться, потому что оно производило впечатление атлетического…

Я обезумел от ярости, впервые испытав власть своего дикого тела. В припадке бешенства, задыхаясь, фыркая, с пеной у рта, я во все стороны носился по полю, рыл землю копытами и рогами и чувствовал, как во мне бушует желание убить кого-нибудь – все равно кого.

С этой минуты ненависть наполнила мою жизнь, дикая ненависть к этому сверхъестественному животному, к этому неуклюжему Минотавру, который превратил Броселианд в шутовской Крит с его лесным лабиринтом… Я ненавидел это тело, которое у меня украли, я ревновал к нему, и, когда Юпитер-Я и Я-Юпитер смотрели друг на друга, взаимно тоскуя об утраченных телах, меня снова охватывали припадки неукротимой ярости. Я бросался во все стороны, задрав хвост, с пеной у рта, с диким ревом, с опущенными рогами, готовый растерзать и жаждущий этого, как жаждут объятия весной. Коровы сторонились и укрывались, как только могли. Все звери и птицы в саду боялись взбесившегося быка; однажды даже проходивший случайно мимо Лерн убежал подальше.

Жизнь сделалась для меня невыносимой тяжестью. Я исчерпал все удовольствия, которые может принести наблюдение, и мое новое вместилище ничего, кроме огорчений и неприятностей, не доставляло мне больше. Я медленно угасал. Трава потеряла для меня аромат, вода – вкус, а общество коров сделалось мне ненавистным. Наоборот, старые привычки воскресли, вернулись и терзали невыносимо: до смерти хотелось поесть мяса и… покурить… Не правда ли, это невероятно! Но были еще обстоятельства, не столь забавные и смешные: я до того боялся лаборатории, что дрожал всякий раз, как кто-нибудь из помощников приближался к пастбищу, а из страха, чтобы меня не связали ночью, во сне, я совершенно перестал спать.

Но и это не всё. Я убедил себя, что дальнейшее пребывание моего мозга в черепе жвачного животного сведет меня с ума и произойдет это из-за припадков неукротимой ярости. А припадки эти все учащались, и поведение Эммы отнюдь не способствовало уменьшению их числа.

И на самом деле, моя прекрасная подруга постоянно бродила около павильона, а на лице Минотавра все яснее проступало выражение вожделения. По правде говоря, в эти минуты он был вполне похож на человека; вот до чего похоть роднит нас со скотами. Эмма смотрела с удовольствием на это жестокое лицо, на котором ни одна черточка не вздрагивала, а глаза горели над пунцовыми скулами; такое же выражение лица я встречал и раньше у людей, предающихся разврату, выражение, которое могло бы привести в смущение самую невинную девушку… Ну разве может быть, чтобы у бога любви было такое лицо, лицо алчного убийцы? И разве можно удивляться, что столько любовниц закрывают глаза при поцелуях этого бога?

Словом, Эмма с наслаждением разглядывала эту мерзкую физиономию и не замечала, как следивший за ней Лерн исподтишка смеется над ее ошибкой.

Да, он смеялся! Но как философ – чтобы не плакать. Дядюшка страдал, и это было заметно. По-видимому, он понял, что Эмма никогда его не полюбит, и плохо переносил свое разочарование. С каждым днем он все больше старел, нагружая себя работой.

На террасе лаборатории и на крыше замка установили какие-то машины, управлением которых он был очень заинтересован. Над машинами возвышались характерные мачты, а так как в глубине обоих зданий часто раздавались звонки, то я решил, что это приспособления для беспроволочного телеграфа и телефона.

Как-то утром Лерн занялся тем, что заставил проделать ряд маневров какую-то лодчонку, игрушечную миноноску на пруде. Он управлял ею с берега при помощи аппарата, тоже снабженного небольшой антенной. Телемеханика! Было совершенно ясно: профессор изучал способы передачи сообщений на расстоянии без посредников. Новый метод для перевоплощения личностей? Вполне возможно.

Меня это интересовало мало. Счастливый исход моих злоключений казался мне теперь несбыточным чудом; стало быть, я не узнаю ни будущего открытия, ни тех тайн, которые скрывало прошлое дядюшки и его помощников.

А между тем именно в размышлениях об этих загадках я проводил бессонные ночи и бездеятельные дни. Но так и не находил ничего для себя нового.

Может статься, впрочем, что мой мозг обленился, потому что не удержал в памяти среди повседневных фактов, о которых я только что рассказал, нескольких, которым в своем рассказе Лерн придавал исключительное значение и подробный анализ которых дал бы мне надежду на спасение.

В середине сентября оно все-таки – абсолютно неожиданно! – совершилось, и вот при каких обстоятельствах.

С некоторого времени платоническая связь Эммы с Минотавром стала чрезвычайно тесной. Они испытывали все более острое наслаждение, разглядывая друг друга издали.

Чудовище, свыкшееся с моим телом, начало делать жесты, носившие характер примитивной сексуальности.

Что касается Эммы, которую эти жесты орангутанга нисколько не отпугивали, то она усвоила себе тактику находиться под прикрытием леска. Там, невидимая для всех, кроме этого ужасного разгильдяя, который пародировал меня, как плохой актеришка, она могла, не боясь нескромных взоров, совершенно свободно изображать пылкую страсть при помощи мимики: выразительных взглядов, воздушных поцелуев, посылаемых розовыми кончиками ее белых пальцев, и целому набору красноречивых кривляний и гримас. По крайней мере я не хочу иначе истолковывать ее взгляды и телодвижения… Но ведь и этого вполне достаточно, чтобы довести животное до остервенения?

Да. Подобная мерзость все же случилась.

Как-то днем, в то время как я старался подглядеть за Эммой, скрывавшейся в тени леска, откуда она соблазняла поддельного Николя, послышался страшный звон и треск разбиваемых стекол. Минотавр, потеряв терпение, выскочил в окно павильона. Нисколько не заботясь о моем несчастном теле, он бежал, расцарапанный, растрепанный, обливаясь кровью и ревя страшным голосом.

Мне показалось, что Эмма вскрикнула и хотела убежать. Но дикое существо уже скрылось за деревьями.

Тут я услышал топот ног за своей спиной. При звуке разбитых стекол Лерн и его помощники выскочили из лаборатории; они заметили побег и мчались во весь дух к роковому лесу. К несчастью, помощники Лерна боялись меня, и круг, который им приходилось делать, чтобы избежать встречи со мной, значительно удлинял их путь. Лерн был предприимчивее и бежал прямиком через пастбище, перебравшись через колючую изгородь и разодрав при этом свой костюм. Увы… он был стар и бежал медленно… Они все прибегут слишком поздно… Это ужасно!.. невыносимо ужасно!..

Нет! Этому не бывать!

Я бросился на хрупкую изгородь и разорвал ее, не обращая внимания на острия проволоки, вонзившиеся в грудь и ноги. Затем пробил стену зарослей и оказался в лесу.

Увиденная мною картина была достойна восхищения.

Проникавшие сквозь густую листву лучи солнца бросали яркие пятна на зеленый ковер травы. На самом краю дороги лежала бледная, измученная Эмма с закрытыми глазами; платье ее было в страшном беспорядке; по вырывавшимся из полуоткрытого рта жалобным, нежным стонам и вздохам я безошибочно мог судить о том, что произошло. Ведь так недавно я сам был героем таких же эпилогов. Перед ней стоял, бессмысленно вытаращив глаза, в самом неприличном виде мой псевдодвойник.

Но я недолго наслаждался этим зрелищем. В глазах у меня засверкали все звезды полночного неба. Кровь моментально закипела в жилах. Неукротимая ярость бросила меня с опущенными рогами вперед. Я ударил что-то, что тут же упало к моим ногам, пробежал по этому всеми четырьмя копытами, обернулся и стал топтать, топтать, топтать…

Вдруг сквозь туман я услышал прерывистый голос дядюшки:

– Эй, дружище, остановись, не то ты убьешь себя!

Мое безумие испарилось, с глаз спала завеса, и, вернувшись к реальности, я увидел следующее.

Красавица, пришедшая в себя, сидела на земле, смотрела широко раскрытыми глазами и ничего не понимала. Помощники следили за мной, спрятавшись за деревья; а Лерн, нагнувшись над моим бледным и истоптанным телом, приподнимал ему голову с большой круглой раной, из которой сочилась кровь.

И это я – я сам! – совершил непростительную глупость, едва не уничтожив себя.

Профессор, ощупав и осмотрев раненого со всех сторон, изрек:

– Одна рука вывихнута; сломаны три ребра, ключица и левая берцовая кость: от этого оправляются. Но вот удар рогом в голову будет посерьезнее. Хм! Поврежден мозг – дело плохо. Ему уже ничто не поможет. Через полчаса – finita la comedia!

Я вынужден был опереться плечом о дерево, чтобы не упасть. Стало быть, мое тело, моя основа основ, вот-вот умрет. Все кончено… Изгнанный из своего разрушенного мною же жилища, я сам же и уничтожил первейшее условие моего избавления. Все кончено… Даже сам Лерн бессилен, он это признал… Через полчаса… Мозг поврежден… Но… этот мозг… ведь он мог…

Напротив, он мог всё!

Я приблизился к дядюшке. На карте стоял мой последний шанс.

Повернувшись к молодой женщине, Лерн печально говорил ей:

– Сильно же ты, должно быть, его любила, если он был тебе мил даже в такой оболочке. Бедная моя Эмма, выходит, я совсем тебе не по нраву, если ты мне предпочитаешь полного кретина.

Эмма молча плакала, закрыв лицо руками.

– Как же сильно она его любит! – повторил Лерн, оглядывая поочередно грешницу, умирающего и меня. – Как же сильно!..

Вот уже несколько минут, как я скакал и прыгал около дядюшки, извлекая из своего горла странные звуки, стараясь передать дядюшке свои мысли. Но он был всецело занят собственными размышлениями. Не обращая никакого внимания на то, что его мрачный, взволнованный вид свидетельствует о какой-то внутренней борьбе, я, думая только о неминуемой опасности, предотвратить которую Лерн был в состоянии, стал еще отчаяннее привлекать к себе внимание.

– Да, твое желание мне вполне понятно, Николя, – сказал наконец дядюшка. – Ты хочешь сказать, что охотно возвратил бы свой мозг в его изначальную оболочку, что может ее спасти, так как ты лишил ее возможности пользоваться мозгом Юпитера, который ты уничтожил… Ну что же… Пусть будет так…

– Спасите его! Спасите его! – умоляла моя прелюбодейная любовница, которая поняла только, что речь шла о спасении. – Спасите его, Фредерик, и я клянусь вам, что никогда больше не буду стараться увидеться с ним…

– Довольно! – сказал Лерн. – Напротив, теперь тебе придется любить его всеми фибрами твоей души! Не хочу больше тебя огорчать. К чему понапрасну бороться с судьбой?

Он подозвал помощников и отдал несколько кратких распоряжений. Карл и Вильгельм подняли и понесли в лабораторию хрипевшего Минотавра. Иоганн уже побежал туда первым.

– Schnell! Schnell![19] – прокричал профессор и добавил: – Скорее, Николя, следуй за нами!

Я повиновался, разрываясь между радостью, что снова вернусь в свое тело, и опасениями, как бы оно не умерло еще до операции.

Операция прошла блестяще.

Однако, так как ввиду ее спешности я был лишен предварительной подготовки к анестезии, то под парами эфира пережил назидательный, но мучительный сон.

Мне снилось, будто Лерн шутки ради, вместо того чтобы вернуть мне мое тело, заключил мой мозг в тело Эммы. Что за чистилище находится в ее оболочке! Я тосковал по тому времени, когда был быком. Мою душу обуревали нервные расстройства и буйные инстинкты, которые не давали мне ни минуты покоя. Вполне естественное желание, превосходившее мою волю, руководило всеми моими поступками, и я чувствовал, что мой мужской мозг очень слабо противится ему. Конечно, мне пришлось столкнуться с исключительным темпераментом, хронической болезнью которого было чувство любви, но все же, если внимательно присмотреться к обычному поведению мужчин и к могуществу власти Венеры над женщинами, сколько бы вышло из вас, мои братья, если бы вы поменялись своими мозгами с женщинами, порядочных девушек и сколько простых потаскушек…

А может быть, эфир – плохой гинеколог, и мои грезы ввели меня в заблуждение. Потому что все это оказалось вздорным кошмаром. Весьма возможно, что и продолжался-то он всего какую-нибудь четверть секунды и был вызван прикосновением тупого зуба пилки или острия плохо наточенного ланцета.

Операционную освещают пунцовые лучи заходящего солнца. Опуская глаза, я вижу кончики своих усов.

Это – возвращение Николя Вермона к жизни.

И вместе с тем это конец существования Юпитера. В глубине комнаты разрубают ту черную тушу, в которой я жил. Во дворе уже грызутся собаки, оспаривая одна у другой первые куски, брошенные им Иоганном.

Сломанная нога болит, ключица тоже дает о себе знать. Я вернулся в свои доспехи боли.

Лерн ухаживает за мной. Он пребывает в радостном настроении. Впрочем, чему тут удивляться? Разве он не примирился со своей совестью? Разве не искупил своей вины передо мной? Могу ли я таить против него злобу? Мне даже кажется, что я в долгу перед ним!

Насколько же правдиво изречение, что нет ничего более похожего на благодеяние, чем добровольное исправление причиненного вреда!

Глава 12

Лерн меняет тактику

Находясь в черной шкуре быка, я дал себе клятву, если мне удастся принять свой первоначальный вид, немедленно уехать с Эммой или без нее, но бежать во что бы то ни стало. А между тем осень уже приближалась к концу, а я все еще не покинул Фонваль.

Все дело в том, что теперь со мной обращались совершенно иначе, чем прежде.

Прежде всего, я располагал своим временем. И воспользовался этой свободой для того, чтобы немедленно отправиться на лужайку и изгладить на ней всякие следы моего пребывания там. Благоволивший ко мне Бог устроил так, что никто не приходил туда за время моего буколического времяпрепровождения на пастбище и ни один из обитателей Фонваля не заметил, что я осквернил кладбище. Но все же было очевидно, что либо хоронили теперь в другом месте, либо вивисекции подвергались такие маленькие животные, что от них ничего не оставалось, либо опыты in animâ vili[20] были совершенно заброшены Лерном.

Между прочим, должен отметить, что, приводя кладбище в порядок, я отметил факт, который снял с моей души большую тяжесть. Я все время боялся, не заключена ли душа несчастного Клоца в тело какого-нибудь тщательно скрываемого животного? Но внимательный и подробный осмотр его трупа рассеял мои сомнения по этому поводу. Мозг мертвеца находился в глубине черепной коробки; даже можно было еще рассмотреть глубокие и многочисленные извилины его. Количество и глубина их несомненно доказывали человеческое происхождение этого мозга, так что – благодарение небу! – речь могла идти только о простом и невинном убийстве.

На страницу:
12 из 17