bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 12

Ведай и внимай, благочестивый царь, что все царства Православной Христианской Веры снидошася в твое единое царство; един ты во всей поднебесной христианам Царь.

Послание старца Филофея к Василию III

Московское государство проросло из Москвы, как из зерна. Будучи некогда сама удельным княжеством, Москва очень быстро противопоставила себя всей остальной удельной Руси. Постепенно в пределах одной страны сложились два взаимоисключающих жизненных и политических уклада.

Удельная Русь была собранием больших и малых княжеств, рассыпанных по лесным трущобам и полудиким степям, с очень слабыми задатками политического объединения и весьма стойкими мотивами взаимного соперничества. Ее внутренним руководящим началом был договор, ряд, свободное соглашение между князем, хозяином удела, и вольным человеком, приходившим в пределы его княжества. Свободное столкновение индивидуальных интересов порождало крайнюю пестроту и неустойчивость политических форм.

В противовес этому укладу Московская Русь представляла собой крепкое, сплоченное военное государство, построенное на началах сильнейшей централизации. В основе ее политического устройства лежали потребности самообороны, самая примитивная борьба за существование, что неизбежно вело к закрепощению государством всех сословий. Индивидуальный интерес тонул в суровых требованиях дисциплины. Со стороны московских князей такое государственное устройство было четко осознанной системой, усваиваемой, так сказать, вместе с наследственными правами: ни один подданный не должен был ускользнуть от общеобязательной работы на защиту государства. Эта система строилась на строгом разделении труда. Для обороны нужны были деньги и войско. Исходя из этих потребностей, общество было разбито на тяглых людей – городских и сельских, обеспечивавших государство материальными ресурсами, – и служилых людей, обязанных государству пожизненной ратной службой. Каждый раз и навсегда был поставлен на свое место. Органы управления – все эти воеводы, наместники, губные и земские старосты – являлись насосами, приставленными государством к источникам народного благосостояния.

Московские князья в своей борьбе за выживание умело использовали удельные порядки. Наиболее слабым звеном политического устройства удельной Руси было противоречие между стремлением княжеств к политической самостоятельности и свободным, ничем не ограниченным передвижением населения из удела в удел – по всей русской земле, как говорили тогда, «путь чист, без рубежа». Одни уделы пустели, другие расцветали. В удельных княжествах не могло выработаться местного удельного патриотизма. Непрерывная полуторавековая угроза со стороны татар и Литвы окончательно определила направление народного движения – оно шло от окраин к центру. Поэтому московским князьям было выгодно выступать в роли охранителей удельных порядков, а не их разрушителей. Сам ход русской жизни вел к возвышению Московского княжества. Все приходили туда, никто не уходил оттуда. Поглощение Москвой удельных княжеств было, собственно, борьбой с удельными правителями, но не с удельными порядками. Перед падением какого-нибудь очередного удельного княжества тамошние бояре толпами переходили на службу к московскому князю, сопротивляющихся переселяли насильно.

При этом московские князья изначально выступали защитниками общерусского дела. Уже про Калиту русский летописец говорит: «Во дни же его бысть тишина велия христианам по всей Русской земле на многие лета». Если первые московские князья строили свой удел, и только, то их преемники сознательно усваивают общенациональную идею, и в условиях татарского ига борьба за московский удел превращается в борьбу за национальную независимость.

Подобный ход событий привел к глубокому недоразумению. В сознании русских людей московское единодержавие мыслилось как надежная охрана удельных свобод. Между тем единодержавие превращалось в самодержавие, и московским князьям пришлось начать новую борьбу, объявив войну удельному обществу. Особенную остроту эта борьба приобрела в новгородских и псковских землях, где московскому правительству пришлось воевать не только с непокорным боярством, но и со свободолюбивым народом.

Однако удельные порядки прочно укоренились и в головах самих московских князей, потомков Калиты. Борясь с удельным мировоззрением в целом, они тем не менее продолжали выделять уделы своим братьям и детям, стремясь лишь к тому, чтобы удел наследника превосходил по богатству и мощи уделы всех других родственников великого князя, вместе взятых. Даже Иван Грозный закончил свое царствование тем, что дал своему младшему сыну, царевичу Дмитрию, в удел город Углич. Таким образом, московские государи из династии Калиты одной рукой созидали, а другой рукой разрушали свое творение – Московское великое княжество, которому и суждено было погибнуть вместе с династией Рюриковичей под обломками Смуты. Только Романовым удалось примирить в особе царя хозяина-вотчинника и государя и окончательно преобразовать Москву из удельного княжества в государство.

Национально-государственный кризис, связанный с государственным ростом Москвы, с пробуждением национально-политического самосознания, отразился в церковно-политической доктрине Москвы – Третьего Рима. В XIV—XV веках шел напряженный спор между Москвой и Царьградом за право представлять собой сердце православного мира. С падением Константинополя этот спор скорее оборвался, чем закончился. Уже греческое отступничество на Флорентийском соборе2 подало повод усомниться в чистоте греческой веры; падение же Константинополя показалось апокалиптическим знамением – «яко разрешен бысть Сатана от темницы своей» (А.М. Курбский). Сознание русских людей было смущено и встревожено предчувствием конца света: «Грядет нощь, жития нашего престание»… Из этого-то апокалиптического беспокойства проступили очертания теории Третьего Рима. Падение татарского ига способствовало тому, что эта теория сделалась официальной доктриной московского самодержавия. Женитьба Ивана III на Софье Палеолог стала символическим актом переноса вселенского значения второго Рима в третий.

Изменилось и внутреннее отношение к власти московских князей. Теперь утверждался взгляд, что великий князь обязан ответом одному Богу; княжеский гнев должно было принимать с кротостью и смирением, ибо ропот против государя становился равносилен ропоту против Бога; княжеская жестокость рассматривалась как божья кара за народные прегрешения.

Впрочем, самодержавный культ долгое время уживался с патриархальной простотой отношений между князем и подданными. В 1480 году, во время нашествия хана Ахмата, Иван III покинул войско и возвратился в Москву. Столица пребывала в сильном волнении, ожидая появления татар под стенами города. Перепуганные москвичи встретили государя довольно невежливыми упреками: «Когда ты, государь, княжишь над нами в мирное время, тогда нас много понапрасну обременяешь поборами, а теперь сам, рассердив хана, на заплатив ему дани, нас же выдаешь татарам». А престарелый Ростовский архиепископ Вассиан, рассердившись на Ивана III, начал «зло говорить ему», называя его бегуном, трусом и грозя, что на нем взыщется христианская кровь, которая прольется от татар. Подобные простодушные сцены бывали и у Василия III с его подданными. Однажды к нему пришли два старца от Волоколамского игумена преподобного Иосифа. Василий встретил посланных сердитыми словами: «Зачем пришли, какое вам до меня дело?» Тогда один из старцев наставительно попенял великому князю за его невежливость, за то, что он не поздоровался и не спросил о здоровье игумена, а не разузнав наперед, в чем дело, осерчал, меж тем как ему бы следовало расспросить хорошенько и выслушать с кротостию и смирением. Смутившийся Василий встал и, виновато улыбаясь, сказал: «Ну, простите, старцы, я пошутил». Затем, сняв шапку, он поклонился и спросил о здоровье игумена.

Эта история случилась в году 1515-м. А уже 10 лет спустя Герберштейн находил, что Василий «властью своею над подданными превосходил всех монархов в целом свете». Далее он добавляет, что в Москве говорят про какое-нибудь сомнительное дело: «Про то ведает Бог да великий государь». Московский двор был подобием небесной иерархии, если не наоборот: по словам Герберштейна, москвичи величали своего государя ключником и постельничим Божиим. Ко времени рождения Ивана Грозного политический катехизис московского самодержавия был в основных чертах уже сформирован.

***

Поглощение удельных княжеств привело к тому, что в Москву нахлынули лишенные своих удельных престолов Рюриковичи и Гедиминовичи, а вслед за ними их ростовские, тверские, ярославские, рязанские бояре. Они совершенно потеснили московское родовитое боярство, породив новое политическое настроение. «Увидев себя в сборе вокруг московского Кремля, – пишет В.О. Ключевский, – новое, титулованное боярство взглянуло на себя как на собрание наследственных и привычных, т. е. общепризнанных, властителей Русской земли, а на Москву как на сборный пункт, откуда они по-прежнему будут править Русской землей, только не по частям и не в одиночку, как правили предки, а совместно и совокупно…».

Такой взгляд боярства на свое значение породил сложную систему служебных отношений, известных под названием местничества, то есть замещение государственных должностей согласно отечеству – родословным взаимоотношениям между боярсними фамилиями. Местничество ставило служебные отношения бояр в зависимость от службы их предков, так что служебное положение отдельного боярина или целого рода не зависело ни от расположения государя, ни от личных заслуг служилых людей. Потомки уверенно занимали место своих предков на служебной лестнице, и ни государева милость, ни государственные заслуги, ни личные таланты не могли поколебать или изменить этой наследственной расстановки. Таким образом, местничество на Руси служило как бы заменой европейской рыцарской чести: им служилая знать защищалась как от произвола государя, так и от натиска менее родовитых честолюбцев. Вот почему бояре так дорожили местничеством: за места, говорили они, наши отцы помирали. Боярин соглашался терпеть побои от государя, его можно было прогнать со службы, лишить имущества, но нельзя было заставить занять должность или сесть за государевым столом ниже своего отечества.

Боярский род строго следил за поведением каждого своего члена, потому что каждая местническая «находка» повышала весь род в целом, тогда как всякая служебная «потерька» понижала его. Личные отношения приносили в жертву интересам рода. В 1598 году князь Репнин-Оболенский занял место по росписи ниже князя Ивана Сицкого, хотя имел местническое право этого не делать; при этом он и не подумал ударить челом государю об обиде на Сицкого, потому что они с Сицким были «свояки и великие други». Тогда обиделись все родичи Репнина-Оболенского и ударили челом царю, что их родич, сдружась с князем Иваном, воровским нечелобитием поруху и укор учинил всему роду Оболенских от всех чужих родов. Царь вынес соломоново решение: своим поступком князь Репнин только себя одного понизил перед Сицким и его родичами, а роду его – всем князьям Оболенским – в том порухи в отечестве нет никому.

Рост московского самодержавия изменил отношения между князем и боярством. В прежние времена между ними существовало известное равенство интересов: выгоды служилого человека росли вместе с успехами князя.

Это обеспечивало тесную связь и даже некоторую задушевность отношений между обеими сторонами – бояре усердно радели своему князю в делах воинской службы и внутреннего управления. Великий князь Семен Гордый в своей духовной грамоте наставлял младших братьев: «Слушали бы вы во всем отца нашего владыки Алексея да старых бояр, кто хотел отцу нашему добра и нам». Еще более определенно выразился князь Дмитрий Донской, обращаясь к своим детям: «Бояр своих любите, честь им достойную воздавайте по их службе, без воли их ничего не делайте». Для самих же своих сподвижников он нашел следующие проникновенные слова: «Я всех вас любил и в чести держал, веселился с вами, с вами и скорбел, и вы назывались у меня не боярами, а князьями земли моей».

Теперь же бывших удельных властителей привязывала к Москве лишь нужда и неволя. Сожалея об утраченной удельной самостоятельности, они в то же время, как уже было сказано, смотрели на себя так, как не смели смотреть московские бояре прежнего удельного времени. В свою очередь и московские государи в своем новом значении с трудом переносили эти притязания своих титулованных холопов. Со времени Ивана III самодержавие начало применять против боярской оппозиции правительственный террор. Опалы и казни загнали недовольство вглубь, не истребив его корней. Во время правления Василия III бывшие отважные мятежники превратились в озлобленно-тоскующих разочарованных пессимистов. Продолжительные неудачи отбили у них охоту к действию. Собираясь тайком в тесные кружки, они в интимных беседах изливали друг другу свои горести и печали. Эти беседы, во всяком случае, имели то значение, что позволили боярству кое-как сформулировать свои политические настроения и стремления.

В царствование Василия такой боярской «исповедальней» стала келья Максима Грека. Этот афонский монах был человеком гуманистического образования. Он учился в Венеции, Падуе и Флоренции, «понеже не обретох в Греческой стране философского учения ради великия скудости книжныя». Во Флоренции он видел Савонаролу3, слышал его проповеди против соблазна и прелести мира сего, наблюдал, как флорентийцы, пробужденные его словом к жизни вечной, бросали в огонь картины и предметы роскоши… Личность и учение монаха-бунтаря оставили в Максиме глубокое впечатление: он сделался убежденным «нестяжателем». Вызванный в Москву для книжной справы, он занимался главным образом переводами, но, кроме того, писал сочинения против «звездозрительной прелести» (астрологии), против латинской неправды, против агарянского нечестия (мусульманства), против ереси жидовствующих4, против армянского зловерия, против «осифлян» и монашеского стяжания… Любознательные люди из московской знати приходили к нему побеседовать и поспорить «о книгах и цареградских обычаях», так что келья Максима в подмосковном Симоновом монастыре скорее походила на ученую аудиторию или политический клуб. Оппозиционно настроенные бояре были здесь частыми посетителями, – быть может, потому, что в беседе с Максимом Греком, как бы представлявшим собой ненавистную «грекиню» Софью Палеолог и нахлынувшее, по их мнению, вместе с нею на старую добрую Русь византийское самодержавие, они могли высказать ему то, чего никогда не посмели бы сказать открыто в лицо государю.

Наиболее часто и подолгу сиживал с глазу на глаз с ученым афонским монахом боярин Иван Никитич Берсень. Колючее прозвище («берсень» значит крыжовник) было дано ему недаром – он много раз досаждал Василию своими независимыми суждениями, пока однажды великий князь не выгнал его из думы, прикрикнув: «Пошел, смерд, вон, ты мне не надобен». Тяжело перенося свою опалу, Берсень высказывал Максиму Греку то, что накипело у него на душе. В конце концов, как это часто бывает на Руси, эти крамольные беседы попали в протоколы розыскного дела, благодаря чему, по словам Ключевского, мы можем послушать домашний политический разговор начала XVI века.

Берсень начинает круто – в нынешнем Московском государстве ему не нравится все, ни люди, ни порядки: «Про здешние люди есми молвил, что ныне в людях правды нет». Особенно он недоволен государем, который в устроении своей земли не слушает разумных советов. Это «несоветие» и «высокоумие» в государе больше всего огорчает Берсеня. К отцу Василия, Ивану III, он еще снисходителен: тот, по его словам, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всем; покойный государь терпел «встречу», то есть возражения против себя.

– А нынешний государь не таков: людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит, – сетует Берсень.

Причину нынешнего неустройства он видел в том, что с недавнего времени старые московские порядки стали шататься и, что прискорбнее всего, шатать их стал сам государь.

– Сам ты знаешь, – говорил Максиму этот консерватор, – да и мы слыхали от разумных людей, что которая земля перестанавливает свои обычаи, та земля не долго стоит, а здесь у нас старые обычаи нынешний великий князь переменил: так которого же добра и ждать от нас?

Максим возразил, что государи переменяют обычаи из государственных соображений и интересов.

– Так-то так, – вздохнул Берсень, но не согласился: – А все-таки лучше старых обычаев держаться, людей жаловать и стариков почитать. А ныне государь наш, запершись сам-третей у постели, всякие дела делает.

Некогда Берсень и ему подобные сами вершили дела «у постели государя», а теперь они были недовольны тем, что Василий собрал вокруг себя кружок из доверенных лиц незнатного происхождения – дьяка Шигоны и других, с которыми и вершит все дела помимо боярской думы.

Боярство в своей ностальгии не могло разделять политический оптимизм московского самодержавия, одушевленного идеей единого вселенского православного государства с самодержавным «царем православия» во главе.

Глава 4. СМЕРТЬ ВАСИЛИЯ III

Со смертью он теряет лишь дыханье.

Д. Томсон. Стихи на смерть м-ра Эйкмена

Великий князь Василий был человек тяжелый: «встречи» против себя не любил и о здоровье игуменов спрашивать забывал. Его самовластный характер, как мы видели, заставлял бояр даже об Иване III вспоминать как о вежливом и любезном государе. На самом деле Василий просто закончил то, что начал отец: довел самодержавие до пределов, в которых оно отвечало понятиям разума и государственным интересам; он сделал даже больше – переступил эти пределы. Самодержавие превратилось при нем в полуазиатскую деспотию. Наследственная привычка к неограниченной власти, не подкрепленная и не оправданная ни широтой замыслов, ни выдающимися способностями, развила в нем болезненное самолюбие и наклонность к произволу. При нем власть, замкнувшаяся в ореоле самовосхваления и самолюбования, требовала от русских людей не просто покорности, но лжи, лести и лицемерия, – все должны были хвалить то, что, быть может, в душе порицали. Так, когда Василий возвращался после неудачного похода, все обязаны были превозносить его победоносные подвиги. Всеобщая лесть и лицемерие только усугубляли в нем презрение к подданным, а презрение вело к бесцеремонности в обращении. Василию ничего не стоило обобрать человека, даже заслуженного. Однажды, по возвращении русских послов от императора Священной Римской империи Карла V, он отобрал у них подарки, которые дали им император и его брат. В другой раз, когда один из его даровитейших сотрудников, дьяк Далматов, назначенный в заграничное посольство, осмелился сказать, что у него нет средств на путешествие, государь отобрал у него вотчины, все имущество и заточил в тюрьму, где тот и умер.

Впрочем, не брезгуя государственным грабежом и разбоем, Василий не любил лить кровь. Казни при нем были чрезвычайно редки. Бояр, уличенных в намерении убежать в Литву, Василий прощал, но брал с них запись о том, что они не выедут из Московского государства, накладывал денежный штраф и передавал на поруки другим боярам, которые с этих пор отвечали за своих собратьев-бегунов крупной денежной суммой. Удельные князья, родные братья Василия, не причиняли ему много хлопот. Он не покушался на их уделы, довольствуясь тем, что превратил их в бессильных и бесправных владетелей. Они беднели все более и более, разоряли свои земли поборами и все-таки постоянно нуждались, занимали под большие проценты, не платили их и в своих духовных возлагали уплату долга на государя, которому отказывали свои уделы. Иногда они помышляли о побеге в Литву, но после обнаружения этих замыслов униженно ходатайствовали о прощении через митрополита, монахов, московских бояр, называя себя холопами великого князя. В Москве с ними не стеснялись, но опасались. Удельный князь был крамольник если не по природе, то по положению: в кремлевской атмосфере, еще не проветрившейся от удельных преданий и воспоминаний, за него цеплялась любая придворная интрига. (Достаточно сказать, что даже после всех погромов, учиненных Иваном Грозным удельным боярам и княжатам, его любимец Богдан Бельский, всего через несколько часов после смерти грозного царя, поднял мятеж против законного наследника Федора Ивановича в пользу удельного угличского князя полуторагодовалого царевича Дмитрия!) Василий покончил с независимостью последних удельных князей – рязанского и северского (первый успел бежать в Литву, второй был заточен в темницу). Народ одобрил действия государя. Передают, что какой-то юродивый ходил по улицам Москвы и кричал: «Время очистить Московское государство от последнего сора!» Юродивые тогда были устами народа. Василий также уничтожил последние следы вечевого управления Псковом.

Великий князь несколько раз воевал с Литвой. Война шла с переменным успехом, однако Василий сумел взять и утвердить за собой Смоленск. Хуже обстояли дела на юге и востоке. Крымские татары, изменив давнему дружественному союзу, существовавшему между Крымом и Москвой со времен Ивана III, опустошили рязанские земли и появились под стенами Первопрестольной. Казань ускользнула из-под прежней власти Москвы. Московский ставленник хан Шигалей (Шейх-Али) был изгнан казанцами из города; на престоле утвердился хан Сафа-Гирей, брат крымского хана Сагиб-Гирея. Казань попала в сферу крымского влияния. Василий должен был смириться с этим, однако для устрашения и сдерживания Казани построил в казанской земле, в устье реки Суры, город Васильсурск и посадил в нем сильный гарнизон.

В первую половину царствования, когда внимание Василия не отвлекали длительные войны и неуспехи, он любил украшать Москву новыми постройками. Воздвигнутые при нем церковь Николы Гостунского и Благовещенский собор поражали современников своими позолоченными куполами и богатым внутренним убранством; Успенский собор был расписан такой чудной живописью, что Василий и бояре, впервые войдя туда, сказали, что им кажется, «будто они на небесах». Он закончил строительство Архангельского собора и перенес туда гробы всех великих московских князей. Гостиный двор в Москве и некоторые крупные пограничные города были обведены по его повелению каменными стенами взамен деревянных.

***

Осенью 1533 года 56-летний Василий, еще полный сил, отправился с женой и детьми в Троице-Сергиеву обитель праздновать день святого Сергия. Угостив братию и отослав семью в Москву, он поехал «тешиться» охотой под Волок Дамский. Ничто не предвещало несчастья. Однако по пути, в селе Озерецком, на левой ноге у него появилось «знамя болезненности» – багровая болячка с булавочную головку. Не обратив на нее внимания, Василий продолжил путь. Праздник Покрова Пресвятой Богородицы он отпраздновал в селе Покровском, где задержался на два дня. Болезнь начала беспокоить его, но он перемогался. На третий день, в воскресенье, государь посетил Волок и был на пиру у любимца, дворецкого Тверского и Волоцкого (то есть управляющего княжескими дворами в этих городах), дьяка Шигоны. Боль в ноге усилилась, лекарства мало помогали. В понедельник Василий был в бане, а за столом сидел с великой нуждою. Впрочем, охоту не отложил, хотя в ней уже было мало потехи. Так, переезжая из села в село, он добрался до Колпи, откуда послал гонца к своему брату Андрею в Старицу – звать на охоту. Желая скрыть от него свою болезнь, Василий через силу выехал в поле с собаками, но с третьей версты повернул назад – стало невмоготу; князь слег в постель и не вышел к столу.

Из Москвы в Колпь приехали вызванные им придворные доктора – Николай Люев и Феофил. Они приложили к болячке пшеничную муку, смешанную с медом и печеным луком, отчего она зарделась и прорвалась гноем. Государя на носилках переправили ближе к Москве, в Волок, где продолжили лечение. Гною из нарыва выходило по полутазу и даже по тазу, затем у больного по- явилась тяжесть в груди – «и от того часу порушися ему ества (пропал аппетит. — СЦ.). не нача ясти, – и уразуме князь великий болезнь свою смертную». Вероятно, у него началось заражение крови. В Москву были посланы дьяки Мансуров и Путятин за духовными грамотами государева отца и самого Василия, с наказом не сказывать никому о болезни государевой – ни Елене, ни братьям, ни митрополиту, ни боярам. Свою духовную грамоту Василий тайно сжег – видимо, она была написана еще до рождения Ивана или Юрия.

Накануне дня Варлаама Хутынского (6 ноября) великому князю сделалось еще хуже. Он позвал к себе боярина Михаила Юрьевича Захарьина, любимого старца Мисаила Сукина, духовника протопопа Алексея и сказал им:

– Я хочу постричься, – чтоб платье чернеческое было у вас готово: смотрите не положите меня в белом.

В то время пострижение перед смертью не было еще в обязательном обычае у московских государей, поэтому можно предположить, что Василием двигало не одно только благочестивое желание предстать пред Всевышним в «ангельском чине», – быть может, он хотел этим искупить также свой давний грех перед Соломонией.

На страницу:
3 из 12