
Полная версия
Абсолютная реальность
Как дальше сложится? Известно как. А подать сюда Ляпкина‑Тяпкина! На сигналы общественности еще наши прадеды учили нас оперативно реагировать. А от Ляпкина‑Тяпкина! Мама дорогая! Полный букет. И перегаром, и опохмелом, и тем, чем предыдущие два безутешно пытался заглушить. В общем, пьеса «Гроза», автор А. Н. Островский, апофеозная сцена утопления, только жаль, без реки, всухую. Если и не уволят, то принародно в пыли заставят поваляться. Хуже, когда «попадос» на деньги – оштрафуют, ну а что нагрубят и обхамят, это даже не считается. Потому что, Леонтий Гусицын, он же Л. Годо, сам из начинающих. Хотя и не из ранних. Просто‑напросто он не звезда, пока еще. А может, никогда и не засияет по‑настоящему, так и останется известным журналистом в известных кругах. Чуть‑чуть на слуху. И то спасибо. Желающих, как говорится, много, а местОв, как известно, мало. Тут закавыка не в локтях и подлостях даже, не всегда самый пронырливый и самый подстилочный побеждает, еще необходима закваска, чтобы взошли дрожжи удачи – толика интуиции, толика стечения обстоятельств и рука всевышнего, которая есть предмет вовсе темный, кто ее знает, почему и на кого она укажет в следующий раз. Деньги и связи, кстати, тоже не помешают. Но вот чтобы ничто из перечисленного не задействовалось в успехе, то это как раз шиш! Не случается, вероятность, как нахождение клада Стеньки Разина на дачном огороде. А значит, если кто думает, что будет в гордой нищете сидеть и ждать своего часа на убогом чердаке, а‑ля непризнанный Эмиль Золя или Эдисон, который Томас, – пока оценит вселенная и человеческий род, – тот непременно дождется. Похорон за общественный счет или передачи тела в пользу анатомического отделения, студенты‑медики точно оценят халявный трупак. Что значит – хочешь от этой самой вселенной хоть медный грош получить, подымай зад и двигай, признание и слава по своей инициативе к тебе на чердак не заглянут.
Кое‑что у Леонтия для будущего процветания имелось в наличии, кое‑что и кое‑кого можно было напрячься и приобрести, но пока считался он вроде как голливудская старлетка, фильмы серии В, однако, кто знает, вдруг скоро позовут в забойный блокбастер. Потому Леонтию еще многое не могло сойти с рук, но некоторые малые шалости прощались, как бы в кредит, авось окупится в грядущем. Однако пьянство числилось в проступках серьезных, как раз оттого, что медийный шеф был и сам не прочь, еще как, а значит отлично видел соринку в чужом глазу, маскируя таким образом павлинье перо в собственном. Вроде как эсэмэсил окружающим, дескать, я бдю! И если не могу истребить порок в себе самом, то уж, по крайней мере, с подчиненных три шкуры спущу, пусть только посмеют. Я им покажу: дурной пример заразителен! Воду будут пить даже вместо кваса. Хорошо еще, что Леонтий у него раз в неделю по понедельникам. Зато в определенно наиболее несчастливый из семи дней. Найти бы какого‑нибудь святого. Святого покровителя, размышлял Леонтий, какого‑нибудь Святого Понедельничного Бонифация, или просто Святого Понедельника, наподобие Святого Николая Угодника, завести иконку и молиться по утрам, мол, не дай перескочить с бухлом через воскресенье, дай вовремя затормозить, а я тебе за это – свечечку и лампадку. Только никакого Святого Понедельника не бывает, и вообще, придется Леонтию рассчитывать на свои силы. Как и всегда. Он судорожно‑резко вздохнул. И зря. В голове его моментально лопнуло нечто рогатое и колючее, зверская боль разлетелась клочьями. Ба‑а‑б‑а‑х‑б‑у‑м! А, черти поганые! И пиво кончилось. Однако пиво все равно было больше нельзя. Леонтий, охая и причитая, будто обреченное изгнанию привидение, дополз до холодильника. Что он хотел там найти? Хотя бы прохладу. Больше было нечего. За исключением полупустой стеклянной банки кетчупа «Черномор» и надорванного пакетика мясной приправы «Кнутт» – последние съедобные два яйца Ванька Коземаслов сожрал еще в субботу, в ту самую, которая во всем виновата и которая не задалась. На дверце вдобавок коварно притаился пол‑литровый пакет обезжиренного молока, такой давней даты выпуска, что страшно было открывать – Леонтий и не пытался. Уже с полгода как. Есть кетчуп с приправой он тоже не стал. Распахнул дверцу морозильной камеры, подышал немного на иней, во всю грудь, до колотья в боку, фу‑уф! – нет, не стоит, еще схлопочешь простуду или похлеще, ангину, а голос есть его частное орудие производства. Закрыл. Чихнул. Два раза.
Через сорок минут он все‑таки выполз на лестницу – правдами и неправдами, чего это стоило! Кто испытал на себе, тот представил животрепещуще и сейчас же содрогнулся. А кто не в курсе, из меньшинства, дай бог вам, праведные товарищи и господа, никогда не пасть до подобного состояния. Ноги Леонтия слегка дрожали, будто бы к тощим, жилистым икрам его подведен был слабый гальванический ток – как к истязуемой подопытной лягушке, оттого ступал он с некоторым вывихом, неуверенно, и лифт, вот же тварь! Железная, вонючая тварь! Чтоб ему сгореть совсем. Даже не мычал. Ни гу‑гу. Ни одна из двух кабинок. Кнопки заалели от нажима, и это все. Тишина, словно дело происходило не в многоквартирном доме, а в каком‑нибудь пансионе для благородных девиц во время «мертвого» часа. Ну и что, подумаешь, разгар рабочего понедельника? Не советские времена, дурака валять теперь не зазорно, многие и валяют, но вот же! Леонтий неохотно и с трудом заглянул сквозь крупноячеистую сетку в сырой мрак лифтовой шахты. На этаж ниже, в глухом безмолвии висел черный квадрат кабины – застрял, что ли? В их доме бывало, хотя и редко. Второй лифт стоял совсем далеко, и, судя по скрежещущим звукам, смутно доносившимся с раскатистым эхом, – в нем возилась уборщица Казамат, нечеловеческое имя и наверняка искаженное, но так ее называли в доме все, – провозится с полчаса, Казамат всегда придирчиво боролась с подъездной грязью, зато не любила торопиться. Что же, спасение утопающих, равно как и вечно опаздывающих, есть плод сообразительности их самих, Леонтий тоже принял наилучшее решение – спуститься ровно на три пролета, и попытаться распихать с толкача заснувшее чудовище – да просто кто‑то застопорил дверь, вот ишак! Вдруг, повезет? Не может не повезти! Потому что, до парадного с вершин девятого на своих двоих – задачка не для слабонервных.
Леонтий угадал. Или вычислил логически. Что было, в принципе несложно: отнюдь не таблицы Брадиса, по памяти задом наперед. Из нескольких объяснений возможного выбирай самое простое. Лифтовая кабина, в самом деле, была застопорена. Дебильный способ, – ругнулся еще забористей Леонтий. Надо же, кто‑то взял, да и подпер несчастную дверь силикатным, белым кирпичом, лифт старый, можно сказать, раритетный, здешние обитатели нипочем не хотели менять, даже собирали рублики на реставрацию, мол, у нас настоящий ценный антиквариат, потом попросту пристроили рядом второй грузовой, а этот дедушка остался. Бедняга уже не пыхтел, не жужжал, и не мигал светом, стоял черный и пустой, будто подавившийся дурацкой этой кирпичиной. Леонтию бы нагнуться, отпихнуть камень преткновения, и ехать куда собирался, и далее – идти, куда шел. Но! Ничто человеческое не чуждо и человеку с сильного опохмела. Хотя, казалось бы, отсутствие свободных жизненных сил должно надежно блокировать ненужную активность. Но любопытство пересилило. И надо признать, это было отчаянное любопытство, чтобы перевесить по совокупности: слабость в ногах и голове, горящий рабочий график, тикающий счетчик на ожидавшем такси, мамино воспитание, данное в виде строгого запрета брать чужое. Правда, брать чужое Леонтий не собирался, он лишь намеревался совершить действие слегка родственное ему. Потому что он увидел – знакомая дверь квартиры Тер‑Геворкянов, бронированное старомодное чудовище с двумя грозными сейфовыми замками, тоже стояла полуприкрытая и тоже была подперта точно таким же незатейливым кирпичом, будто в их элитном подъезде бесхозные кирпичи валялись, где ни попадя! Он вовсе не настолько набрался наглости, чтобы трезвонить и беспокоить. Он только одним глазком хотел заглянуть. Только – для того, чтобы предупредить обитателя, или ту самую обитательницу в шиншилловой шубке – так делать нехорошо, могут быть неприятности с жилищным товариществом. Только‑только. У Леонтия имелись исключительно благие намерения. Которыми, будто зловонную кучу роскошной клумбой, пытался он прикрыть, что же? Все то же. Праздное любопытство, вдруг ожегшее его нестерпимым огнем языческой ночи на Ивана Купалу, любопытство, остро неудержимое внутри, словно бы вулканический гейзер исландской долины, это любопытство властно двинуло Леонтия в приотворенную, совершенно темную пещеру Али‑бабы, наверное, временно сданную в наем. Кому? Сорока разбойникам, братьям двенадцати месяцам, трем поросятам или одной доброй фее? Вот этот вопрос и завлекал Леонтия более всего. Он не имел охоты мешать или приставать с советом, он на единую секундочку… только сказать… ему, в самом деле, было некогда. Ну, разве наскоро представиться для грядущего знакомства. Пусть не в его вкусе, однако, стильная дамочка – модницам он всегда симпатизировал.
Именно потому, что за дверью была женщина. Женщина‑принцесса, судя по шубе, и принцесса не злая, раз уж не рассердилась на него при столкновении, довольно неприятном, надо признать. Случись на ее месте бритый амбал из зазеленевших отбросов нового общества или даже эстетствующий прощелыга‑коммерсант, Леонтий бы нипочем не полез в чужой приоткрытый задверный мир, много – прокричал бы снаружи нелестное «не один тут живешь, свиное рыло!» или «вы бы, господин хороший, не хамили!», в зависимости от оппонента, а там уж – на совести получателя. Но в квартиру Леонтий бы не сунулся, зачем? Что может быть загадочного и необыкновенного в жилище банковского торгаша или рыночно‑ларечного пастыря? Разве, какое‑нибудь необыкновенное бухло. Так не за этим же! Но вот, за дверью была женщина. Откуда он знал? Знал и все. Не оттого только, что уже довелось ему в буквальном значении столкнуться со странной незнакомкой. Кирпичи эти, и полуприкрытая дверь, как‑то уж очень по‑женски полуприкрытая, – кирпичи, они лежали кое‑как, будто бы их дотащили и кинули через силу, чьи‑то слабые руки, Леонтий и сам по телосложению был вовсе не Иван Поддубный, чего там – даже не субтильный Джеки Чан, но и он бы уложил для надежности кирпичные подпорки совсем иначе, аккуратней, что ли? Он был словно смышленая, но все‑таки обезьяна, стремящаяся в капкан за спелым, заманчивым бананом, когда инстинкт велит – вперед, а зачатки разума только подсказывают способ оптимизаций действий.
Леонтий ступил одной ногой в прихожую, как бы вежливо для начала пытая – не попрут ли сразу. Он находился какое‑то мгновение словно бы в двух параллельных реальностях – там и тут, на придверном щетинистом коврике с одной стороны, и на скользком плиточном полу с другой. Он еще мог повернуть назад, он даже мог остаться в этом нелепом положении, прокричать свою претензию, очень вежливо, и повернуть обратно – убраться восвояси, и дело с концом. Это была точка принятия решений, она же точка невозврата, начало трехмерных координат, и нулевой меридиан, от которого можно в два разных полушария. Леонтий колебался какую‑то секунду. Спустя которую решение он принял бесповоротно, и сознание его нисколько не участвовало в выборе. Потому что, выбирать не пришлось. Все решил за него запах. Да, да, запах. Вы, конечно, подумали прежде всего о божественных ароматах случайно разлитых флаконов «шанелей», «герленов» и «ланкомов», всех разом и вперемешку, или об арабских, индийских, китайских благовониях, чадящих и мерцающих в чашах со свечами, или, совсем прозаически, хотя бы о туалетных елочных освежителях воздуха, в неимоверных количествах распрысканных повсюду, будто газ «Циклон Б» по лагерной душегубке. Ничего подобного. Такой банальный обонятельный вкус вовсе бы не принудил Леонтия без рассуждений вторгнуться самозванцем в постороннюю ему квартиру. Этот запах был… как вам сказать? Он был противный. И ни с чем не идентифицируемый. Почему‑то единственным сравнением, явившимся на ум Леонтию, оказалась свежераскопанная гробница какого‑нибудь фараона, пускай Тутанхамона, может быть, исследователь Говард Картер ощутил точно такой же запах, кто знает? Пахло залежавшейся мумией и золотом, да‑да, золотом, тяжелым раскаленным в песчаной пустыне металлом, пыльными горшками и щекочущей ноздри отравой, будто бы смертоносным укропом, если бы такой существовал на свете, но именно отравой – усталый мозг его всколыхнулся, сигналя об опасности. Какой? Это и предстояло проверить. Может там, в этой полуприкрытой ловушке случилось нечто страшное? Да что там могло случиться? Бандиты‑разбойники что ли, нарочно подперли дверь кирпичом? Нет‑нет, это был отличный повод, и Леонтий о том знал. У вас все в порядке? Странно пахнет, знаете ли? Я и подумал, вдруг газ? И нужен помощник. Я как раз вот. Простите великодушно.
Он репетировал про себя. А взглядом скользил. По темным стенам прихожей, в даль, такую же темную, соборную, где‑то сбоку чуть светлел, наверное, затуманенный сумраком оконный проем. Не разглядел ничего особенного, квартира Тер‑Геворкянов была ему, можно сказать, доброй знакомой: супруга профессора Жанна Ашотовна, милая и страшно разговорчивая дама, дружила во времена «оно» с тетей Катей. Оттого бывая в Москве по хозяйственной необходимости, заглядывала к Леонтию, по старой памяти, а он, в свою очередь, порой отдавал визит. Академическая атмосфера, будто бы часть университетской лекционной аудитории была вырезана, выковыряна со своего исконного места, и перенесена сюда, на жилые метры, разве кое‑где диван или платяной шкаф портили общую ученую картину. У Тер‑Геворкянов – удивительное дело для сугубо армянской семьи, – не было и в помине такой обыкновенной вещи, как стол обеденный, профессор существовал словно бы на ходу, а Жанна Ашотовна обходилась маленьким сервировочным столиком на колесиках. Как они принимали у себя в гостях многочисленных – целую маршевую роту без преувеличений, – родственников, учеников, и просто друзей‑знакомых, оставалось загадкой. И спальни у них не было. Это при пяти‑то комнатах! Но не было и все. Будто одна сплошная библиотека, бумажные завалы, похожие на раннехристианские катакомбы, то тут, то там мелькала прислоненная картина, масло или акварель, даренная или профессор собирал живопись сам. И всегда в воздухе висела неистребимая пылевая взвесь – да и когда бы хозяйке прибраться? В столице проездом на день‑два, зато всегда успевала забежать к Леонтию, если тот, разумеется, бывал дома, или записку оставляла, что, мол, приходила, и передает привет, никогда никаких просьб ни о чем, видно не решалась доверить племяннику покойной соседки даже самое простое поручение. И правильно. Леонтий бы позабыл все равно. Зато несколько раз пил с Жанной Ашотовной черный, до горечи заваренный чай, и слушал красочные рассказы об имперской Америке – профессорша умела повествовать, говорливость ее была отнюдь не занудного свойства, можно легко засидеться и час и два. Сам Леонтий до Нового Света еще ни разу не долетал, не доплывал и пока в планах поездки не имел, зато почерпнул много полезного на будущее, а вдруг! И вот теперь он опять в квартире, хотя и без приглашения, пробирается вдоль коридорной стены, на ощупь все те же бесконечные стеллажи с книгами. Ему еще подумалось, может ведь он на правах старого приятеля, – ну, хорошо, пусть не приятеля, нос не дорос и возраст не вышел, – на правах знакомого соседского паренька, заглянуть: не нужно ли чего? Он бормотал полувслух свою легенду, получалось:
– Я на минутку, это Леонтий, может, вам говорили, я, собственно, о Жанне Ашотовне, тут пахнет у вас, я бы, если надо чего, вы не стесняйтесь, в случае, очень даже с удовольствием, – бормотание его вряд ли возможно было услыхать далее, чем за четверть метра, хоть бы при собачьей слуховой чуткости, да и не рассчитывал, что услышат, скорее для успокоения совести.
Он так и не вышел из пределов коридора. Не успел. Сначала ему показалось. Что сзади него скользят с шуршанием опрокинутые им по неосторожности бумаги, не удивительно же! Он смутился, забормотал громче, уже извинения. А потом. Вот это «потом» он как раз и не мог пересказать – пересказать таким образом, каким говорят о произошедших действиях, типа «я упал» или «мне дали по шее» или даже «на меня наехали» в переносном смысле. Он не то, чтобы не мог вспомнить, что же такое, или кто такой посторонний и преступный, с ним случился. Он вообще не сразу догадался, разве по истечению многих часов, что с ним вообще случилось что‑то, вероятно уголовно наказуемое. Он только ощутил боль, страшную, резкую, невыносимо мучительную, от которой и померкло его сознание. В последнее светлое, разумное мгновение у него в голове мелькнуло закономерное подозрение: вот, допился, теперь получай инсульт – а по заслугам. Еще краем зацепила его надежда, что обязательно найдут, совсем в недолгом времени, и так же непременно спасут, хотя бы и при «скорой помощи». Он упал без чувств, успокоенный этой надеждой.
Очнулся Леонтий в своей собственной квартире. Голова трещала, как детская погремушка, ватное тело плохо слушалось руля, а пересохшее горло атаковала мутная, желчная тошнота. Леонтий лежал на роскошном своем диване с резными боковушами, над ним, согнувшись в позу обреченного томлению узника, возвышался на кухонном, стилизованном под избяной стиль, табурете, давний знакомец и сосед, Петька Мученик. Театральный фотограф и неудачливый женолюб.
– Где все? – спросил у соседа Леонтий, и подивился, что голос звучит нормально, неужто, инсульт его прошел без последствий? Может, руки и ноги тоже в порядке? Видел и слышал он хорошо.
Петька встрепенулся, горбоносый профиль, будто флюгер, повернулся в сторону Леонтия.
– А? Чего? – кажется, он задремал, и разбуженный, не сразу начал соображать.
– «Скорая» уже того? Уехала? И что сказали? Кто меня перенес? Она? Нет, она бы не смогла. Нежная такая.
– Бред, достойный Гоголя! – хихикнул вдруг с высоты табурета Мученик. – Видать, приложился от души. У тебя, братец ты мой, сотрясение. Я тебе осведомленно говорю. А что, с какой‑то феей был? Сбежала? Вот стерва! – как бы перевернул на себя возможное развитие событий Петька. Для указания на дам и их кавалеров он по преимуществу использовал только лишь два определения – фея, если особь женского рода, а везучего на баб мужчинку, не зависимо от внешности именовал почему‑то крысиным прозвищем «пасюк». Где вычитал и от кого впитал, об источнике затейливой эрудиции Петька Мученик нарочно умалчивал.
– Да я… постой, постой! А где… ты‑то откуда взялся? – вдруг взъерошился Леонтий, нехорошее подозрение внезапностью своей осенило его.
– Откуда взялся! Лучше бы спросил, откуда это я тебя взял! Валялся на лестнице, будто в дымину, я так подумал сначала. А после пригляделся, вроде не сильно бухой. Ну да ладно, споткнулся и споткнулся. Я все равно к тебе шел. Подобрал, конечно. Ты, братец мой, весишь сто и один пуд. Так что, с тебя причитается пол‑литра, когда сможешь, само собой. Тогда и разопьем. Только смотри, не водяры какой‑нибудь, знаешь, как я тебя тащил! О‑о‑о, если бы ты знал, братец ты мой, как я тебя тащил! Тысяча и одна ночь! Ты бы фирменного коньяку не пожалел! – Петька мечтательно облизнулся. Выпивать на халяву было его любимым спортивным развлечением. Хоть без закуски, хоть в подворотне, хоть и с люмпен‑пролетариями, лишь бы наливали за так. При этом Петька считал себя определенно непьющим, моральным, трезвым человеком.
Он все припомнил, совершенно все припомнил, все плохое, едва только Петька произнес эти самые слова – «тысяча и одна ночь», – и коварные шорохи в неосвещенном коридоре, и рвущую на части боль, и падение в бессознательность, и – роковую, чужую ему пещерную дверь, за которой стоял запах беды. Она и произошла, только с ним самим… Господи всесвятый!
– Который час? Который теперь ча‑а‑с??!! – возопил от ужаса Леонтий, рванулся с дивана и снова пал, будто нокаутированный боксер‑любитель, с жалким ой‑ойканьем: сотрясение, наверное, и впрямь имело место.
– Уже без десяти восемь, провалялся ты, братец мой! Я тебе скажу! Я уж и пообедать сходил, к себе. А ты все лежишь в отключке, бормочешь что‑то, про какой‑то газ. Ты мастера вызывал, что ли? Не приходил никто. Кстати, не взыщи, я тебе там принес, бутер с беконом, у самого больше нет ни черта. Могу чаю накачать.
Леонтий слушал расхлябанную речь Мученика и обалдевал. От тоски. Без десяти восемь, значит, эфир прошел без него, если вообще прошел. Он теперь безработный, по понедельникам он теперь отныне безработный, дворовый шаман скажет то же самое и не ошибется. За подобный финт хорошо, если выставят без пособия. А то и репутацию круто могут подмочить, шеф, он такой, каверзный, злопамятный говнюк. И только Леонтий подумал так, как тут же, будто по волхованию и наваждению, раздался звонок. Мобильно‑телефонный.
– Алло! – без малейшего намека на энтузиазм выдохнул в трубку свое отчаяние Леонтий.
– Живой! – раздался на том конце облегченный от тягостного сострадания голос. Родной, родимый, того самого злопамятного шефа, Климента Степановича, по прозвищу «Граммофон» – влепили за одну и ту же заевшую пластинку. На тему дисциплины. Бесконечную. Ну, и бог с ней! – Ты живой! Мы уж тут всякое думали! Авария, гаишники, такси под грузовик, черепно‑мозговая! Какой‑то козел звонил, дал телефон больницы, там не знают ни хрена, потом сказали – выписали с рентгеном! И все! Как рентген‑то?
– Нормально, – это был совершеннейший автопилот системы самосохранения, включился, больше ничего, Леонтий хоть одно догадался сделать: прикинулся веником, – трещины нет, сотрясение, тело болит.
– Ты лежи, лежи, – забеспокоились на проводе. – Мы как услыхали, стали собирать – ты скажи, что надо. Деньги, лекарства, продукты, Люба завезет, ты скажи только.
– Ничего не надо. Тут сидят со мной. Хотя… продукты, нет, тоже не надо, тошнит, – здесь Леонтий не солгал.
– А мы тебе апельсинчиков! Любишь апельсинчики? Или мандаринчики, а? Вот и отлично, – обрадовался чему‑то своему «Граммофон». Наверное, возможности поставить себе галочку милосердия к ближнему. А может, Леонтий был к нему предвзят, вообще‑то шеф был ничего, не законченная сволочь, просто такая пошла теперь жизнь. – Скоро Люба подвезет. С запасом.
– Спасибо, – уже играя роль, прошептал обессилено Леонтий. – Как там эфир?
– Не беспокойся. Попросили Звездинского, он покочевряжился сперва, мол, лишний час теряет, но только узнал о тебе, тут уж без разговоров, и подменил и даже на свое место второго гостя сыскал. Очень оперативненько, правда гость был сомнительный, его же собственный референт, но ведь и ситуация внештатная.
– Ага! – сумел выдавить из себя Леонтий, впрочем, уж кто‑кто, а Звездинский слыл человеком, без сомнений, благородным, хотя себя сам ни за что не посчитал бы таковым. Полагал джентльменскую репутацию зазорной, отчего‑то безопаснее ему казалось слыть за жесткого и местами негодяистого типа. Но не получалось, натура все‑таки брала свое. О времена, о нравы! Леонтий фыркнул в телефон.
– В общем, ты лежи. Как отлежишься, тут идея есть. Тебе понравится. Ну, бывай и не хворай, – «Граммофон», не дожидаясь ответных прощаний, повесил трубку.
А Леонтий не мог все поверить своим ушам. Какая больница, кто позвонил и дал телефон? Точно это был не Петька, вон сидит и не заинтересовано пялится в пустое пространство, да и не знал Мученик его планов на сегодняшний день. И куда звонить тоже понятия не имел. Леонтий от беспомощности схватился за голову. В буквальном значении. Вроде бы как обозначил жестом «Ой‑ой‑ой! Что же происходит со мной, люди добрые!», однако, голова его не вынесла подобного обращения. Потому что, прямиком он попал на самое больное место. На гематомную шишку. Попросил Петьку посмотреть, что там такое.
– Об угол, предположительно, трёхнулся, братец ты мой. Иначе я бы сказал – тебя замочили, то есть, хотели замочить. Ударом тупого предмета. Топора, например.
– Это не тупой предмет, если ты не обух имел в виду, – но что‑то щемящее, сбивчивое уже колыхнулось в его сердечном ритме, нарушило его, пустило вскачь. Петька прав, его и вправду хотели… ну, может и не убить, но что дали по башке, это уж, наверное. Познакомился, здравствуйте! Что же теперь делать? И надо ли вообще делать что‑то?
– Чай будешь или как? Тебе полезно, с лимоном. Только лимона нет.
– Сейчас привезут. Люба со студии, – утешил своего заботливого соседа Леонтий. – Ставь чайник. Да не бойся, газ у меня в порядке.
Задним числом пожалел, что так и не спросил у «Граммофона», кто же такой оказался Офонаренко Св. Ден.? Он это был или она?
О «сущном» и насущном
Он проболел весь следующий день тоже. И следующий за ним. И следующий. Сотрясение оказалось нешуточным. Не слишком скверным, но все же, без врачебной помощи не обошлось. Сердобольная Люба, та самая, которой суждено было привезти Леонтию апельсины‑мандарины, сунула ему наскоро начертанный на клочке бумаги телефонный номер – отличный специалист, невропатолог, то что, нужно, не стесняйся, скажи, от Ефима Лазаревича – кто такой? шут его знает, но помогает в общении – тогда приедет на дом, расчет сто евро, можно российскими деньгами. Он и позвонил, промаявшись ночь с Петькой и свирепой головной болью – от Мученика вышло мало пользы, не потому, что оказался бестолков, а просто Петька был не врач, ничем кардинальным помочь не мог, даже медицинским утешением – его словам «наверное, ничего серьезного» Леонтий не сумел придать веры. Разве сосед менял холодную мокрую тряпку на его страждущем лбу, или пытался заставить пить болеутоляющее, но тут Леонтий отказывался наотрез, как бы хуже не стало, и заодно не смазать клиническую картину – подслушал фразу в кино. Однако случилось, что был совершенно прав: о том ему поведал хваленный невропатолог, сто евро взял, плюс за такси в оба конца на Масловку, и прописал какой‑то «энцефабол» дважды в день по две таблетки. Петька сбегал за лекарством в аптеку. А еще отличный специалист прижег шишку йодом – та «кровила» время от времени, – и велел лежать, хотя бы денька три‑четыре, спиртного в рот ни‑ни, не садиться за руль и, ни боже мой! на карусели не кататься! С чего это светило мозговой терапии взяло, что тридцатипятилетний мужик захочет крутиться зимой на каруселях, было совершенно неясно. Но Леонтий решил – сие предупреждение из разряда обязательных дегенеративных, типа «не сушите домашних животных в микроволновой печке» или «выходя из самолета, убедитесь в наличии трапа», в общем, что‑то вроде того.