bannerbanner
Невероятная история Вилима Мошкина
Невероятная история Вилима Мошкина

Полная версия

Невероятная история Вилима Мошкина

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 13

И Вилка отбыл вдвоем с бабушкой. Так нудно и так шикарно он не отдыхал еще ни разу в жизни. Обычно его летние приключения начинались и заканчивались в пионерских лагерях от маминого или отчимового институтов, где Вилка отбывал две смены подряд и превесело. Иногда Барсуков брал Вилку в студенческий «Буревестник» на Черноморском побережье вблизи города Сочи, где Викентию Родионовичу полагалась целая комната в отдельном домике. Барсуков его на отдыхе почти не доставал, только поручал Вилке следить за чистотой и порядком в «номере», сам же с утра до вечера резался в преферанс и попивал пиво с местным начальством, иногда отвлекаясь от этих важных занятий для прочтения обязательных проповедей подопечному курсу. Вилка же целыми днями крутился среди отдыхающей студенческой братии. Студиозусам Барсуковский пасынок, незлобивый и услужливый парнишка, был по душе, и они принимали бесхозного мальчишку на свое попечение. Называли рекрутом и салагой, посылали с мелкими поручениями и учили играть в пляжный волейбол. И явными и неявными намеками выражали Вилке сочувствие по поводу наличия в его жизни каменолобого и хитрожопого отчима, иногда высказываясь в адрес начкурса Барсукова и вовсе нелицеприятно. Но Вилка доносчиком никогда не был, и оттого студенты вскоре переставали стесняться его совсем и говорили о Викентии Родионовиче напрямую, все, что о нем думали. А думали они в основном плохо. Что Вилку, однако, совсем не удивляло. В глубине души он был полностью согласен с их мнением о своем отчиме.

В Юрмале все обстояло по‑другому. Строгий санаторский распорядок нарушать воспрещалось, да и Аглая Семеновна ни за что бы этого внуку не позволила. Вилку она очень любила, но и беспокоилась, как бы на мальчика не оказали влияния беспутные гены отца, гуляки и разгильдяя, и оттого полагала, что здешний режим пойдет Вилке только на пользу. И Вилка уныло плелся каждый божий день на предписанные и совершенно бесполезные для его абсолютно здорового организма курортные процедуры, принимал мерзко пахнувшие йодом ванны и глотал кислородные коктейли. Его слабые возражения бабушкой во внимание не принимались. А как же! Надо пользоваться, пока выпал случай. Неизвестно, когда еще попадешь в подобное место, да и попадешь ли? И Аглая Семеновна пользовалась вовсю.

Еще бы! Бабушка только одних нарядов привезла большущий чемоданище, и чуть ли не каждый вечер щеголяла в столовой за ужином, и в зале, где крутили кино, и на вечернем кефире, в новом, аккуратно отглаженном платье. Конечно, у Аглаи Семеновны не было таких нарядов и драгоценностей, какими могли похвастать иные ЦКовские дамы и жены. Но зато у бабушки в Москве имелась превосходная портниха, Тамара Ильинична, старая подруга, шившая недорого преотличные платья и костюмы, и даже легкие пальто. И еще Аглая Семеновна, ласково, но упорно настаивала на том, чтобы Вилка непременно сопровождал ее на оздоровительные прогулки к морю, в концертные походы и на другие санаторные, развлекательные мероприятия. Совсем не потому, что бабушке не с кем было проводить время. Уже на второй день по прибытии в Юрмалу Аглая Семеновна перезнакомилась с доброй половиной отдыхающих дам и барышень, и удостоилась приглашения в их круг в почетном звании близкой знакомой и протеже самих Вербицких. Вилка же требовался ей для иных целей. Аглая Семеновна непритворно гордилась своим единственным внуком и, с вполне объяснимым тщеславием, желала, чтобы окружающие тоже знали и видели, какой Вилка у нее почтительный и хорошо воспитанный мальчик. Бабушка расхваливала его налево и направо всем случайным слушателям, не забывая упомянуть, что ее дорогой внук учится в физико‑математической школе и нынче только что сдал все экзамены на «отлично». Тут она немного уклонялась от истины, но Вилка ее не поправлял, следуя гуманному правилу: не хочешь – не слушай, а врать не мешай. Жаль только, бабушка не дозволяла ему купаться в море, мотивируя свой отказ тем, что вода в нем слишком холодная. Вода в Балтике и впрямь была далека от южных температур, редко поднимаясь выше восемнадцати градусов. Но холодна она была для бабушки, а вовсе не для Вилки, который и в самые суровые зимы никогда не простужался и не грипповал, хотя частенько, как говорила мама, бегал «расхристанным».

Зато Вилке выпало полно времени для того, чтобы предаваться собственным мыслями, или читать на досуге, сидя рядом с Аглаей Семеновной и ее новыми курортными знакомыми, с трудом раздобытую книжку. Книжка эта, взятая под святое, железное слово у папы Булавинова, «Принципы математики», 1913 года издания, принадлежала перу незабвенного Бертрана Рассела, мысли же Вилки принадлежали в основном Анечке.

Со времени убийственного откровения, снизошедшего на Вилку в доме Булавиновых, для младшего Мошкина не изменилось почти ничего. Разве только он сделался совсем своим в Анечкином семействе и даже приобрел некоторые обязанности. С ним советовались, ему доверяли домашние проблемы и секреты. После побега кота Модеста в метро из Анечкиной сумки, исключительно на Вилке лежала теперь обязанность по доставке строптивого и вредного животного к районному ветеринару. И кот, надо сказать, Вилку охотно слушался, был готов ехать с ним куда угодно. В теплое время года по воскресеньям именно Вилка выводил посидеть на лавочке во дворе бабушку Абрамовну, и он же поднимал старушку обратно под руки на пятый этаж.

Людмила Ростиславовна, Вилкина мама, не находила ничего дурного в том, что сын каждый выходной и частенько в праздники торчит до вечера у Булавиновых. Напротив, она считала, что Вилке куда полезней проводить время с милой ему девочкой и ее милой семьей, чем выслушивать воскресное бурчание вечно чем‑то озабоченного Барсукова. Анечка была маме симпатична, к чувствам Вилки же мама относилась с тактичным пониманием, хотя догадывалась о многом и иногда жалела сына. Впрочем, Людмила Ростиславовна, умудренная годами и жизнью с Барсуковым, считала, что Вилке рано отчаиваться, и что со временем все в его юной судьбе может еще двадцать раз перемениться.

Конечно, вокруг Анечки в последний год стало крутиться немало парней, особенно из старших классов. Для Вилки в этом не было ничего удивительного. Да и как могло получиться иначе, если Анечка выросла в эдакую раскрасавицу. Вилку утешало только то обстоятельство, что Анечка к ухаживаниям за ней разномастных кавалеров относилась демонстративно равнодушно. Раздосадованные юнцы, естественно, винили во всем Вилку как счастливого соперника, и младшему Мошкину не раз и не два приходилось драться. Знали бы они, насколько ошибались на его счет! Иногда Вилке даже казалось – Анечка нарочно прячется за его спину, чтоб избавиться от приставаний и приглашений, но для Вилки и это было лестно и хорошо. Как ни крути, но для Анечки пока что именно он, Вилка, ближайший и единственный друг, готовый ради нее и в огонь, и в воду.

На второй неделе их с бабушкой отдыха, произошло событие. С гастролями прибыл известный театр из Москвы. Предлагались три спектакля из постоянного репертуара, и о том город извещали расклеенные заранее афиши. Билетов в кассах было днем с огнем не достать, те давно уж шли с рук за тридцать три цены. Но в ЦКовском санатории имелся свой резерв. К тому же среди избранных отдыхающих совсем не наблюдалось особого ажиотажа. Театр и его звезды отнюдь были не в диковину санаторной элите, все смотрено и пересмотрено еще в Москве и на закрытых премьерах. Оттого Вилке и бабушке достались преотличные места в третьем ряду партера недалеко от середины, по смешной цене два рубля пятьдесят за билет.

А надо сказать, что в труппе театра на первых ролях заслуженно пребывал всесоюзно известный Актер как раз из числа Вилкиных «друзей». Им Вилим Александрович Мошкин гордился отдельно и более других любил. Актер появлялся на экране и в телевизоре столь часто и в таких замечательно неповторимых образах, что Вилка сколько угодно мог восторгаться своим «другом» и собственным предвидением его сногсшибательной карьеры. Особенно в отношении Актера прозорливому Вилке льстило то обстоятельство, что он, Вилка Мошкин, угадал одну его выдающуюся способность. Однажды Вилке пришло в голову, что Актер не просто с успехом мог бы играть и творить на сцене театра и в кино, но и не менее успешно петь на эстраде. И Актер в скором времени действительно запел. Вилка был в восторге. Его совершенно не смущало то обстоятельство, что Актер, несмотря на превосходный слух, оказался почти начисто лишен голоса, который он старательно и преотлично заменял врожденным обаянием и умением «держать» зал. К тому же из светских рассказов Танечки Вербицкой сам Вилка как‑то раз узнал к превеликому удивлению, что Актер, по слухам, больше всего на свете ненавидит свою концертно‑эстрадную деятельность и проклинает тот день, когда злодейка судьба против его воли «преподнесла» ему такой подарочек. И теперь Актер, вместо того чтобы заниматься более приятным для себя делом, вынужден таскаться по правительственным, юбилейным и ведомственным концертам, и нет никакого спасения от этой напасти. Вилка слухи о «друге» не воспринял всерьез. Мало ли что досужие языки болтают о столь великом человеке! Может, Актер всего‑то немного приустал от своей безмерной славы.

В театре же и вообще живьем Вилка своего героя и «друга» никогда в жизни не видел. Как‑то не довелось. Детских спектаклей с участием Актера не было, а на вечерние представления, до сей поры, Вилку не допускали за малостью лет. И вот он идет с бабушкой на «Ревизора», по мнению критиков, лучшую постановку столичной труппы, где Актер – сам Хлестаков. Аглая Семеновна тоже была в приподнятом настроении, и, в предвкушении удовольствия, хотя Актер и не был ее «другом», не поскупилась, сунула в руку Вилке трешник:

– Вилечка, купи цветочков у входа. Только, смотри, свежих, не помятых.

Вилку уговаривать не пришлось. Идея с цветами была хороша. И не он один, многие покупали у хмурых, чистеньких пожилых латышек, разнообразные букеты. Вилке достались три красные и две розовые пышные гвоздики, перевязанные обрывком белой, бумажной ленточки. Смотрелись они очень даже неплохо. Аглая Семеновна похвалила:

– Приятные цветы. Не бедно и не вычурно, в самый раз. И на колени можно положить, и соседям не помешает. Ты, Вилечка, их подаришь в конце.

Вилка не возражал. Подарить цветы «другу», что может быть лучше! Подойти близко‑близко, сказать «спасибо», а он, может, выделит Вилку в толпе и кивнет тоже как другу, словно бы почувствует что‑то.

Места у них оказались просто замечательные. Почти в середине, видно и слышно преотлично. Когда на сцену в нужный момент действия вышел Актер, у Вилки аж дух захватило, так он был рад. Ловил каждое слово, каждый жест, а когда Актеру по ходу пьесы приходилось уступать реплики иным персонажам, Вилка все равно не спускал с него глаз, пытаясь разглядеть малейшую черточку немного уставшего лица, представить себе, о чем Актер думает в этот момент вынужденной паузы.

Артисты, игравшие в этот вечер «Ревизора», а некоторые из них были друзьями Актера без кавычек и тоже непритворно его любили, заметили, что сегодняшний Хлестаков почему‑то нервничает. То и дело смотрит куда‑то мимо партнеров по роли и взглядом испуганно обегает партер, будто ищет кого‑то или чего‑то. Но вроде бы на сегодняшний вечер никаких местных и столичных бонз в театре не ждали, да и Актер давно уже мог себе позволить их не опасаться. Из дому вроде бы тоже дурных вестей не поступало. Случись иначе, труппа уже была бы в курсе.

А Хлестаков тем временем приближался к сцене пьяного хвастовства в доме у городничего. Скоро должны были прозвучать знаменитые «курьеры, курьеры!». И Актер начал свой коронный монолог. Он уже не беспокоился слегка. Нет. Его охватила теперь полноценная тревога, исподволь перетекающая в страх, необъяснимый и неотступный. И, повернув лицо к залу, Актер снова принялся прочесывать его мятущимися глазами. И в этот раз очень скоро, нашел то, что искал. Взгляд, устремленный прямо на него, неотвратимый как апокалипсис, и не оставляющий ни одного шанса на побег.

Вилка глядел на сцену уже не столько жадным взором, но словно всем своим существом, распахнутым наружу и млеющим от восторга. Актер, исполняя одну из главных сцен комедии, вдруг, неожиданно посмотрел на Вилку и так же неожиданно и непонятно задержался на нем взглядом. Вилка и обомлел: неужели же Актер почувствовал в нем родственную душу, признал «друга»? И в ответ еще более восторженно уставился на Актера. Тот не отвел и не опустил глаз. Пьеса шла своим чередом. Актер произносил положенные по роли слова уже в состоянии настоящей паники, отчего они звучали в совершенстве выразительно и вдохновенно. Он продолжал все также против воли смотреть на Вилку, шестым чувством понимая, что ему уже не вырваться.

Вилим Александрович Мошкин был на вершине счастья. И от Актера, и от его бесподобной игры, и от внимания к его собственной персоне. В голове его мысленно стали вспыхивать одно за другим слова: «Гений! Гений! Самый Великий! Самый Замечательный на Свете! Мой «Друг»! Пусть к тебе придет Всемирная Слава! Навсегда! Навечно!». И тут перед Вилкой закружился привычный, бело‑розовый с желтым, огненным сиянием хоровод. Только на сей раз он вышел другим. Актер будто бы тоже кружился в нем вместе с бешено несущимися в дикой пляске красками, он был внутри сворачивающегося стремительной спиралью вихря и как бы внутри самого Вилки, все так же неотрывно глядя мальчику в глаза. Актер протягивал к Вилке несуществующие руки, и явственно слышался его голос. Этот голос молил и плакал: «Пусти, пощади меня, пощади!», и совсем жалобно: «Я не хочу‑у!». Но было уже поздно. Вилка не успел понять, что случилось, и предпринять тоже ничегошеньки не успел. Да он и не знал как. Вихрь затянул, утопил в себе Актера, расплавил, будто в солнечной плазме, само его существо, растворил в слепящей вспышке, разобрал на атомы, протоны, электроны, кварки, и бог еще знает на что. До Вилкиного сознания донеслись эхом последние слова «друга»:

– А‑а‑а! Как же больно! Ма‑а‑мочки!

И больше ничего. Актер исчез, контакт был утерян. Вилка вспотевший и напуганный, смотрел на сцену и уже был в состоянии видеть. На сцене происходило непонятное. Шум, гам, беготня. Шум стоял и в зрительном зале. Тут Вилка почувствовал бабушкину руку, крепко вцепившуюся в его запястье.

Актер лежал на сцене, с белым, как у покойника, лицом, с рукой, судорожно тянувшейся к горлу. Глаза его были закрыты, губы посинели. Спектакль, само собой, прервался, некоторые зрители повставали с мест. Раздался чей‑то короткий, возмущенный возглас:

– Да пропустите же. Я врач! – и какой‑то низенький, сухощавый человечек взобрался на сцену, склонился над Актером. – В больницу и немедленно. Что вы встали, берите его на руки! Да не так!

Человечек жестами показал как. Двое из артистов, суетившихся рядом, подняли тело на руки, понесли за кулисы. Маленький врач бежал следом и продолжал громко на ходу отдавать команды:

– Несите прямо на выход. Хватайте любую машину. Некогда ждать «скорую»!.. Да о чем вы? Любой поможет и отвезет, когда узнает кого. Только берите с просторным салоном! – И уже в сторону, ни к кому не обращаясь, маленький врач вздохнул:

– Может, еще успеют.

Актера унесли. Но зрители не расходились. Занавес не опустили, и сцена стояла открытая. Однако, не пустая. На ней стояли еще артисты в гриме, кто‑то из администрации, костюмеры, билетеры, и бог знает кто. Люди на сцене переговаривались с людьми в зале.

Кто‑то предлагал немедленно отправить депутацию в больницу, ждать новостей и просто дежурить, кто‑то собирал деньги непонятно зачем. На руки горластой, толстой женщине зрители складывали принесенные цветы, передать больному Актеру или… Об этом «или» пока говорили приглушенным шепотом, все же надеясь на медицину, лучшую в мире, а в Прибалтике, по слухам, пребывавшую на особенной высоте.

Вилка, подталкиваемый расстроенной и возбужденной Аглаей Семеновной, тоже подошел к толстухе с цветами и положил свои гвоздики поверх других букетов. Женщина важно ему кивнула, будто Вилка совершил невесть какой значительности жест, и что‑то сказала, Вилка не понял смысла ее слов. Он вообще плохо воспринимал то, что происходило вокруг, словно вдруг сознание его переместилось из театрального зала на самое дно вязкого, непрозрачного океана, убивающего звуки и краски и малейшую ясность изображения. Вилка даже не чувствовал страха, он ничего не успел сложить в одно целое и понять тоже ничегошеньки не успел. Знание уже зрело в нем, достоверное и безжалостное, но Вилка пока не приглашал его войти и проводил в состоянии неопределенности последние минуты своей бывшей простой жизни. Аглая Семеновна вывела его из театра за руку, приятно удивленная чувствительностью внука.

Актера до больницы все же успели довезти, но и только. Он умер в приемном покое, так и не придя в сознание. Как обычно, когда дело касалось всесоюзно значимой личности, соответствующие органы опасались криминала. Была назначена немедленная судмедэкспертиза, то есть вскрытие и исследование на предмет возможного злонамеренного отравления или иного какого телесного ущерба, приведшего к летальному исходу. И вот, в итоге, патологоанатом и два его помощника в задумчивости рассматривали уже битых полчаса аккуратно явленные на свет божий внутренности несчастного тела.

– В жизни ничего подобного не видал. А я, парни, повидал немало, уж можете мне поверить, – сказал, наконец, старший патологоанатом Аверьянов своим двум помощникам, молчаливым латышам‑ординаторам, стоявшим по обе стороны от трупа, словно сфинксы у входа в храм. Патологоанатом вытащил из смятой пачки «Стюардессы» уже восьмую за эти полчаса сигарету и закурил, все так же задумчиво глядя на распахнутое настежь тело Актера.

– Павел Константинович, какое заключение теперь писать? Такого диагноза официально не существует, – отозвался левый сфинкс, тщательно и медлительно выговаривая русские слова, но все равно с сильным местным акцентом.

– Да уж. Буквально «сгорел на работе». Нет, вы только гляньте, – патологоанатом Аверьянов провел свободной от сигареты рукой круг над телом, – вы только гляньте, и больше такого не увидите. Это же полный физический износ. Сколько ему лет‑то было, сорок пять? Сто сорок пять, судя по этой впечатляющей картине! Здесь же полная разруха и старческая древность, жизненных соков ни грамма же не осталось, будто их до предела выжали. А с таким сердцем он не то, что играть на сцене, шага бы сделать самостоятельно не смог.

– Возможно, застарелое хроническое заболевание сердечно‑сосудистой системы? – спросил уже правый сфинкс, также медлительно и спокойно, как и левый, однако с еще более сильным акцентом.

– Дурак ты застарелый, прости меня господи! Какое хроническое заболевание? Тут один диагноз: предельная старческая дряхлость. Ты на печень посмотри! На почки, на желудок! Мозг словно изнутри выжгли. Его уж лет с пяток должны были бы в инвалидной коляске возить, – Аверьянов в сердцах зашвырнул недотянутую сигарету в угол. Немного погодя полез в пачку за новой. Прикурил. – Что ж. В заключении я конечно укажу. Инфаркт миокарда. В виду изношенности сердечной мышцы и крайнего переутомления. Только это полный бред.

– У артистов тяжелая и нервная работа. Возможно, это из‑за постоянного воздействия стрессовых ситуаций, – снова заговорил правый сфинкс, немного обиженный отповедью шефа.

– Возможно, возможно! На лицо, как молодой, а внутри – труха. Иначе остается все списать на похищение нашей звезды инопланетянами и проведение над ним антигуманных экспериментов. Другого объяснения сему феномену у меня нет, – вздохнул патологоанатом Аверьянов. Постоял еще немного, потом манул рукой, дескать, зашивайте. И отправился писать правдоподобное заключение.

Вилка вынырнул из засосавшего его подводного царства лишь на следующее утро. Словно очнулся не только от ночного сна без сновидений, но и от вчерашнего непробиваемого тумана в голове. И мир со всей своей силой и звуковой мощью тут же осел на его плечи. Вилке на время пришлось стать атлантом, чтобы удержать рушащийся небосвод. Для начала он приказал себе успокоиться и прибегнуть к разуму и излюбленным логическим построениям. Отчасти тут же и полегчало.

По логике формальной и традиционной выходило, что внезапная смерть «друга», о которой на утро уже знал весь городок, и Вилкино вчерашнее видение в театре никак фактически не связаны и не следуют одно из другого. Этого просто не могло быть. По логике формальной и традиционной.

Да ведь беда состояла как раз в том, что сам Вилка знал наверняка: «друга» убил он, и никто иной. Он помнил, как его убивал, хотя и не понимал до сих пор механику процесса и главное: почему? Он любил Актера и никоим образом не мог желать ему смерти. Тут у Вилки похолодело внутри. Аделаидову‑то, Борьке, он желал, да еще как! И что же вышло? Спустя какую‑то пару минут Борьки не стало. Вывод? Уж лучше без него.

Однако, в случае с «инопланетянином» Вилке потом было плохо, он мучился и болел, страдал кошмарами. А сейчас ничего такого нет и в помине. Так может, он, Вилка, не причем? Или тогда, с Борькой, это был вовсе не он. А вдруг и сейчас не причем? И знал уже ответ. И сейчас, и тогда, он, Вилим Александрович Мошкин, при чем, и очень даже.

Вилку охватил страх. Именно страх и ничто другое. Он вспоминал после и через много лет, что первым его ощущением тогда были не радость и не торжествующая жадность до дарованной ему необъяснимой власти, не гордость за свое могущество и значимое преимущество перед прочими смертными. Отнюдь. Несчастный, растерянный паренек, он задыхался от ужаса и отвращения к самому себе, ощущая себя испорченным и прокаженным существом, изгоем и бешеной собакой, за которой по пятам мчатся уже живодеры с сеткой и петлей. И он принял единственное, правильное решение. Затаиться и размышлять, и не болтать ни в коем случае, чтобы не стать навечно постояльцем какого‑нибудь дурдома. Слава богу, тот не обидел его мозгами, и если кто может ему помочь, то только лишь он сам, Вилка в состоянии помочь себе. И, прежде всего, необходимо было разобраться в главном: кто же он все‑таки такой, этот Вилка Мошкин, и что конкретно отличает его от остальных людей?

Уровень 7. Собачья звезда


С того дня Вилка превратил себя в двуликого Януса. Одной ипостасью, ничем не отличающейся от повседневного Вилки, повернутого к внешнему миру, другой, затаенной, но единственно подлинной, – от этого мира скрытого. Словно бы Вилка теперь носил на себе сразу два, совсем разнородных комплекта одежды, первый поверх второго. Первый костюм был как бы маскарадный и маскировочный одновременно, и ничем не отличался от естественного облачения других людей. Второе его одеяние, приросшее к телу Мефистофельское трико, Вилка тщательно прятал и старался никак и никогда не являть на свет. Но именно ему отдавал все свои помыслы и без усилий отныне сращивал с собственной личностью.

Второй облик, однако, требовал от своего владельца определенных навыков и состояний. То есть, попросту говоря, в целях безопасности личной и общественной, Вилке предстояло изучить и понять смысл собственных возможностей, и хоть как‑то овладеть открытой в себе неизвестной природной силой.

Трудность, главная, но не единственная, заключалась в том, что Вилка не имел никакого иного объекта для исследования, кроме самого себя, а, стало быть, и эксперименты в познавательных целях он мог осуществлять только над собственной персоной. Но любой такой эксперимент потенциально был очень опасен, и Вилка это понимал. Две смерти уже произошли из‑за его неведения и самонадеянности, и обстоятельства, им предшествовавшие, находили меж собой весьма мало сходства. Плохо оказалось и то, что Вилка не имел под рукой совсем никакого материала для сравнения, и уж конечно не мог задавать вопросы. Он был такой один, и он был в подполье.

Однако, уже вернувшись с бабушкой в Москву, и столкнувшись с необходимостью общения в прежнем своем жизненном уровне, Вилка набрел на пугающее, но, возможно, и обнадеживающее обстоятельство. Все дело было в его старом школьном приятеле, давно уже воспринимаемым Вилкой в образе некоей обязательной, но незатейливой и не очень обходимой детали повседневного интерьера. Настолько мало интересной самой по себе, что Вилка никогда и не задавался целью ее постижения, как не вникал в смысл, пусть и занятных, но бестолково ненужных завитков на финских, моющихся обоях своей квартиры. Речь шла о Зуле Матвееве, шахматисте‑разряднике и дамском угоднике, влюбленном в бестолковку Торышеву, искреннем поклоннике Норберта Винера и царицы наук кибернетики. До сей поры зачастую лишний своим присутствием Зуля как‑то выпадал из Вилкиной зоны внимания, пребывая на ее окраине на незаконных правах. Но теперь все стало иначе.

Вилка корил себя за глупость и невнимательность, за детскую беспечность, так лихо окатившую его из помойной лохани навечным чувством несмываемой и безусловной вины в смерти двух человеческих существ, а ведь мог он, подняв забрало, поглядеть в лицо реальности и много раньше. Или хотя бы спросить, что хотел сказать Зуля, открыв без обиняков – он наблюдает за чем‑то интересным ему Вилкой Мошкиным. И не так давно вышел меж ними тот разговор. Но Вилка не спросил, хотя именно тогда екнуло внутри в первый раз, удивился и прошел мимо. Зато теперь следовало допросить Зулю во что бы то ни стало, невзирая на последствия. Матвеев определенно нечто знал о Вилке, даже если знание его не шло далее неправдоподобных догадок. В любом случае два ума всегда больше, чем один.

На страницу:
6 из 13