
Полная версия
Путешествие в Закудыкино
Алексей Михайлович слушал, не перебивая, пытаясь уловить суть и смысл повествования. Ведь зачем-нибудь начат был рассказ этот. Значит, имеет он отношение к давешнему разговору. Иначе с чего бы? Только смысл тот никак не шёл на затуманенный пивом ум Пиндюрина. Не мог никак поймать он его за хвост, хоть и чувствовал, что рядом где-то ходит разгадка, ходит и посмеивается над горе-изобретателем.
– А как изловили казака того, осудили на казнь лютую, возвели на эшафот, он бух на коленки и давай лоб крестить. Глаза в небо смотрят, не моргая, а из глаз слёзы горячие, аж пар от них, как из бани. Я там оказался тогда – подхожу, интересуюсь. Потому как, в самом деле, интересно – чего это он вдруг? На что надеется-то? Неужто и впрямь думает, помилуют, простят, купившись на раскаяние? А он мне одними губами, не переставая молиться: «Отыди от меня, не твой ныне день. Потому как, может, я впервые Любовь и Милость Божью узрел». Так и отдал Богу душу, молясь.
Профессор неожиданно встрепенулся, приблизился к собеседнику глаза к глазам и хитро так, ехидненько улыбнулся. Пиндюрину вновь почудилось, что вместо носа на его лице возникло вдруг холодное и влажное поросячье рыльце. Но это продолжалось всего только миг, даже меньше мига.
– Как думаете, милейший, пъястил-таки Бог того казака?
– Конечно, простил! А как же! – не раздумывая, ответил изобретатель.
– А цая того, что казака лютой казни, мукам нечеловеческим пъедал? Да и многое множество дъюгих людей казнил на Москве лет с десяток подъяд, тоже-таки пъястил?
– Простил, – на сей раз, несколько подумав, твёрдо ответил Пиндюрин.
– Вижу, и правда, так думаешь, – перестав улыбаться, сказал профессор, пристально глядя в глаза изобретателю. – Вот все вы такие. Вот в этом вся вера ваша… и весь Бог ваш.
– А ваш, профессор, разве не такой? Разве у вас другой Бог? – Алексей Михайлович с трудом выдерживал столь пристальный взгляд. Ему казалось, что он пронзает его насквозь, до самого низменного дна его исковерканной жизнью души, до которого и сам Пиндюрин боялся опускаться. Чёрт знает, что там таится. Но лучше не тронь. Не замай. Всплывёт. И как же неприятно, до мурашек скверно и неуютно, когда там копается чужой, малознакомый, совсем посторонний холодный и приставучий взгляд.
Но уже через мгновение рядом с горе-изобретателем на чугунной скамье сквера Гоголевского бульвара снова сидел хитро улыбающийся, поминутно хихикающий, совершенно безобидный человечек в старой поношенной тройке и в ермолке на прилизанной соломенной голове. Он потёр руки, хихикнул в кулачок, зачем-то произнёс: «Так-с», – опасливо косясь на Пиндюрина, достал из внутреннего кармана пиджака фляжечку, налил в крышечку-рюмочку на пару глотков пахучего коньячку и, выпив, повторил все эти действия в обратной последовательности. При этом лицо его выражало необычайное смущение, и, как бы извиняясь, говорило: «Простите, что не предлагаю угоститься. Последние капельки, знаете ли, с напёрсточек всего и осталось-то».
– А какой Он, по-твоему, Бог? – спросил умиротворённый коньяком профессор.
– Добрый, – подумав, ответил Алексей Михайлович, и поразмыслив ещё, добавил, – Он всех нас любит.
– И тебя?
– Меня?
– Да, да тебя. Лично тебя.
– Не знаю, – на этот раз Пиндюрин подумал подольше и повнимательней. – Вообще-то не за что меня… скверный я,… Но всё-таки…, я думаю…, и меня любит.
– Хи-хи…. Скверного-то?
– Да. Скверного. Любит и… хм… переживает что ли,… сожалеет, что я такой скверный,… А всё ж-таки любит.
– И Добрый?
– Кто?
– Бог. Хи-хи…
– Да, – твёрдо и уверенно ответил Пиндюрин. – Очень Добрый. Иначе… ну, как же тогда меня такого скверного любить? Ведь это и помыслить невозможно.
– А что есть, по-твоему, Добро?
На этот раз Алексей Михайлович задумался надолго.
– Вот это, по-твоему, тоже Добро?
– Что? – не понял изобретатель. – Что ЭТО?
– Негоже, человече, негоже, – послышалось из-за спины размышляющего о смысле Добра изобретателя. Оттуда, где ещё недавно долгие-долгие годы, невзирая на снег и ветер, зной и стужу, стоял каменный прозаик, певец украинской ночи Николай Васильевич Гоголь.
Заторможенный пивом Пиндюрин как-то нехотя, будто опасаясь чего-то, поднял взгляд на собеседника и прочитал в хитро сощуренных глазках не то вопрос, не то предложение, не то откровенную издёвку. Очередное плотное облако снова накатило на преисполненную сияния полную луну, напуская на Гоголевский бульвар ночной Москвы быстро сгущающуюся тень. Лицо собеседника вздрогнуло, словно от набежавшей холодной судороги. А горе-изобретателю опять почудилось в сжимающемся мраке, будто образ ночного профессора как-то сам собой трансформируется в сморщенное от бесконечно долгих лет жизни рыльце с поросячьим пятачком посередине. Облако окончательно наехало на луну, покрывая необъяснимую и пугающую трансформацию мягкой ретушью обволакивающего мир мрака. Всё замерло в беззвучной колыбели не по-украински, и уж тем более, не по-московски тихой ночи.
– Ну что молчишь, человече? Никак совсем уж осоловел от хмеля-то? – снова послышалось из-за спины, возвращая Пиндюрина к реальности.
То, что увидел Алексей Михайлович, оглянувшись на голос, никак не входило в его планы на остаток этой ночи. Неподалёку от торца скамейки, как раз между ней и постаментом каменного Гоголя, играя причудливыми бликами ночных уличных фонарей на тяжёлом массивном наперсном кресте, стоял огромный толстый батюшка, теребя левой рукой жемчужные чётки, а десницей оправляя на груди всё тот же наперсный крест.
– Ну что ты, сердешный, так напрягся-то весь? Негоже столько хмеля в одну глотку вливать, да ещё в присутственном месте. Грех то. Хмель, сын мой, он компанию любит, да беседу душеспасительную. Небось, негде главу приклонити? Пойдём со мной, странник, уж я тебя пристрою, и словом полезным одарю, и спать уложу, и на сон грядущий «Отче Наш» над тобой горемычным пропою. Пойдём, не боись.
– Так я… мы тут…, – только и смог промычать оторопевший Пиндюрин. А что он мог ещё сказать? Вы что бы сказали на его месте?
– Кто это мы? Государь и Великий князь всея Руси? Хе-хе-хе, – по-доброму так засмеялся в густую, правильной формы бороду батюшка. – Пойдём, пойдём, тут недалече. Да не боись ты, горемыко, чай не в вытрезвиловку зову, а в обитель Божью. Да не в какую-нибудь, а в самую что ни есть главную на всю Россию-матушку. Во, честь какая тебе. Ну, вставай. Пошли уж.
– Не… мы тут… это…
Алексей Михайлович повернулся всем телом к профессору, ища поддержки и заступничества последнего. Как-никак всё-таки авторитет и весьма уважаемый, почтенный человек. Где ж его ещё искать-то, как ни у того, с кем только что обсуждал красоту и прелесть украинской ночи, рассуждал о Боге, Любви и Добре? Но нечаянного собеседника на чугунной скамейке Гоголевского бульвара рядом с незадачливым изобретателем и любителем пива уже не было. Как вовсе не было.
– Как же это… мы ж тут… это… и вот те на… – пробурчал в своё оправдание Пиндюрин, озираясь, то на справедливого и логичного во всех отношениях батюшку, то на пустое место, где ещё минуту назад пребывал не то профессор, не то, не к ночи будет сказано, сам лукавый.
Наконец, видимо отчаявшись получить поддержку хоть откуда-нибудь, но явно не желая провести остаток ночи с попом, поющим «Отче Наш», Алексей Михайлович, всем видом желая показать свою лояльность церкви, веротерпимость и абсолютную неопасность для общества, забрался с ногами на чугунную скамейку, заложил под давно не бритую щёку сложенные конвертиком ладошки и, пробурчав почти невнятно: «Теперь всё будет хорошо…», – мирно захрапел.
Последнее, что он уловил в этот самый-самый ранний предутренний час, когда солнышко ещё не показало свой обжигающе яркий бок из-за линии горизонта, а огромная, в полнеба, круглая луна только-только засобиралась на дневной покой,…
Последнее, что он ещё охватил тонущим в неге сна сознанием, были железные объятия по-отечески заботливого священнослужителя, который сгрёб в охапку засыпающего изобретателя, приподнял его как пушинку над остывающей в предутренней прохладе землёй и, водрузив практически бездыханное тело на плечо, отволок его в припаркованный неподалёку джип. Дальнейший свой маршрут Пиндюрин уже не ведал. Но напоследок самым крохотным уголком ускользающего уже сознания попрощался со всеми родными, друзьями, знакомыми и, предав свою бессмертную душу на волю Любящего и Доброго Боженьки, отключился.
VIII. Лабиринт
Из оцепенения Женю Резова вывели звуки, взорвавшие мёртвую тишину станции, как покой сладкого предрассветного сна взрывает грохочущий рокот будильника. От неожиданности он даже не сразу сообразил, что это было. Так стучат большие напольные часы в огромной пустой комнате. Или же капли воды, с упрямой периодичностью срываясь с потолка гигантского сырого подземелья и разбиваясь в мелкие брызги о каменный пол, разносят усиливающееся многократным отражением от стен нечто похожее. Так, наконец, цокают о мраморный подиум тонкие, изящные каблучки-шпильки на стройных, лёгких ножках манекенщицы, дефилирующей по этому подиуму.
Звуки усиливались, приближаясь. Женя, снедаемый любопытством и в то же время удерживаемый страхом, осторожно, стараясь двигаться как можно тише, подался вперёд от края платформы внутрь вестибюля. То, что предстало его взору, поразило сознание ещё больше, чем всё увиденное и услышанное до сих пор. Вернее, даже не поразило, это было совсем другое чувство, более сильное, более острое, сногсшибательное. Он не смог бы дать ему определение, потому что не только никогда в жизни не видел ничего подобного, но и никак не мог предположить встретить ЭТО сейчас, здесь, в метро. Резов буквально остолбенел от неожиданности. Наверное, он был похож в данную минуту на одно из бронзовых изваяний, рядком расположенных вдоль всего вестибюля станции. Скорее всего, на советскую интеллигенцию, напуганную и обескураженную подавляющим и нахрапистым присутствием не имеющего что терять гегемона-пролетариата. А также безземельного и оттого запившего до одури колхозного крестьянства и стерегущей их в рамках классовых интересов народной Красной армии, вооружённой до зубов собаками и винтовками. Женя меньше бы удивился, если бы узрел невероятную саму по себе сцену мило прогуливающихся по ночному метро профессора Нычкина в обнимку с Хенксой Марковной, нежно воркующих, как два невинных голубка. Он бы даже обрадовался, повстречав среди всех непонятностей этой ночи знакомые лица. Но действительность оказалась куда более фантастичной.

По мраморному полу вестибюля от эскалатора по направлению к Жене шла молодая…, нет, очень молодая и очень красивая…, опять не то, безумно красивая и неестественно молодая женщина в элегантных туфельках на высоких тоненьких каблучках, издающих те самые звуки, которые и привлекли его внимание. По правую руку от неё, гордо вскинув голову, гарцевал статный вороной жеребец в расшитой золотом попоне и мягких, пушистых белых тапочках, заглушающих стук копыт о полированный мрамор. Но не удивительная, просто-таки сказочная красота неожиданной гостьи так поразила Резова, хотя сама по себе такая женщина способна с первого взгляда сразить наповал любого, даже самого закоренелого ловеласа. Не вороной как смоль жеребец заставил его окаменеть и обратиться в живую статую, хотя, согласитесь, конь в метро, да ещё в тапочках – это чересчур. Всё дело в том – и это действительно ни в какие ворота не лезет, – что кроме упомянутых уже туфелек на женщине был ещё невесомый, почти прозрачный белый шарфик, кокетливо обнимающий её грациозную шейку и развевающийся за её спиной мягкими волнами. И больше ничего. То есть, абсолютно ни-че-го. И если не считать дымящейся сигареты на конце длинного мундштука между средним и указательным пальчиками правой ручки, то можно сказать, что она прохаживалась по метро почти совсем нагая. Ну, как тут не потерять дар речи? Тем более что видом обнажённого женского тела, пусть даже самого обыкновенного, не звёздного, не особо гламурного, Женя не был избалован. Он даже в кино застенчиво краснел, опуская глаза задолго до появления на экране нескромно откровенных сцен. Не то что бы наш молодой специалист был столь застенчив. Не без того, конечно, но это только следствие, а причина в другом. И вот в чём.
С раннего детства и на всю жизнь Жене Резову было присуще какое-то странное и неестественное сегодня, врождённое чувство неприятия всего того, что с самых древних времён человечество называет грехом. Причём особенность эта не была привита строгим воспитанием, или некоей уникальной аскетической атмосферой, окружавшей и наполнявшей собой всё его детство, отрочество и юность. Нет, и первое, и второе были самыми обыкновенными, как у всех детей самых обыкновенных родителей. Это было именно врождённое, генетическое чувство, унаследованное, видимо, молодым Резовым от далёких, необезьянних предков. Ну, таким он родился. К счастью ли? К несчастью ли? А Бог его знает, к чему.
Женя рос послушным, совестливым мальчиком – никогда не перечил родителям и старшим, никто не слышал от него не только откровенно грубых, или, упаси Боже, нецензурных слов, но даже и просто бранных. Он никогда не брал чужого, даже того, которое плохо лежит – при нём всё лежало хорошо. Возвращаясь из магазина, всегда отдавал маме сдачу всю до последней копеечки, не оставляя себе даже на мороженое и лимонад. Достигнув юношеского возраста, он так и не пристрастился к курению, как многие его однокашники-мальчики и даже некоторые из девочек. Алкоголь же впервые попробовал только на выпускном школьном балу, и то чисто символически. Что же касается женского пола, то Женя его как будто не замечал. То есть, не то чтобы не замечал вовсе, заносчиво игнорируя прекрасную половину человечества, но как бы не понимал, не осознавал всю отличность, неодинаковость внешнего устройства девочек и мальчиков. Похоже он вообще не чувствовал, не ощущал всей той магнетической притягательности некоторых особенностей девичьей конструкции, что сводила с ума и подвигала на лёгкие безрассудства его приятелей-сверстников. Он обходился с девушками ровно, так же как и с юношами, ничем, казалось, не выделяя различия гендерных признаков. Надо заметить, что юный Резов по своей физиологии был нормальным молодым человеком, и мужские гормоны в нём играли не менее, а может и более чем у многих его однокашников. Но они никогда не могли взять верх над рассудком, а значит, и над поступками нашего героя. А округлости и выпуклости молодых девичьих тел под не особо целомудренной одеждой сверстниц, те самые, что так притягивают к себе похотливый взгляд и производят бурление в крови, как-то не встали во главе угла жизненных приоритетов Жени. Как не старались, они не заслонили собой образ внутренней красоты и духовной близости той, одной единственной, которая на всю жизнь, коей не пресытишься до самой смерти, не смотря ни на какие перипетии жизни. И не беда, что носительница этого образа покуда не повстречалась ещё на его недлинном пока пути. Ведь повстречается же. Обязательно. А как же иначе?
В это Резов верил свято и ждал. Терпеливо ждал той единственной, уникальной половинки своего пока ещё неполноценного «Я», которая преисполнит его собою, любовно обживёт пустующее до времени место в области сердца, занимаемое некогда плоть от плоти ребром ветхого Адама и отъятого мудрым замыслом Творца. Надобно так же отметить, что Женя никогда не входил в конфликт и даже не искал компромиссов со своей совестью. Поэтому не делал ничего такого, что вызывало бы в нём чувство неловкости, стыдливости, что называется, душа не на месте, о чём впоследствии пришлось бы сожалеть. Эта его особенность немало огорчала многих, очень многих представительниц прекрасного пола, которые старались, но никак не могли подобрать ключик к Резовскому сердцу. А обладатель этого сердца был не только весьма умным и начитанным молодым человеком, но и очень даже привлекательным, если не сказать красивым мужчиной. Область души Жени, отвечающая за любовь, оставалась пока незадействованной, а разменивать её чистоту на игру гормонов он не хотел. Поэтому был со всеми девушками ровно вежливым и приветливым, одинаково дружелюбным, открытым, искренним товарищем. Хотя то, что он никого не выделял и не подпускал достаточно близко не только к своему сердцу, но и к своему телу, не могло не расстраивать представительниц прекрасного пола, среди которых попадались очень даже интересные и перспективные кандидатуры.
Сейчас же Резов оказался один на один, можно сказать, нос к носу с обнажённой натурой. Причём не где-нибудь в бане, случайно перепутав двери мужского и женского отделений, что при его рассеянности было бы объяснимо, а на центральной станции московского метро, в месте не совсем приспособленном для подобного рода встреч. Да ещё вдобавок конь.… К тому же эта самая натура вела себя абсолютно свободно, ничуть не смущаясь своей наготы, но вальяжно и уверенно, даже с достоинством, как королева в шикарном платье на приёме иностранных гостей. Может, она не знает, что на ней ничего нет, как в старой детской сказке о голом короле? Но тот король-то был абсолютно голый, тут вся соль, вся, так сказать, изюминка сказки. А на этой, простите, королеве хоть какие-то предметы одежды всё-таки присутствовали. И что ещё важно, она не обращала на Женю никакого внимания, просто ни-ка-ко-го, как будто его тут вообще не было. Резов же, напротив, как ни старался, не мог оторвать от неё взгляд. Он был, как будто заколдованный, вернее сказать, зачарованный. Хотел, силился отвернуться, отойти, спрятаться за колонну, вообще покинуть эту станцию, провалиться сквозь землю наконец, и не мог пошевелиться. Она как магнитом притягивала его, лишая силы, воли, а он стоял, как вкопанный и в упор смотрел на неё.
Женщина уже продефилировала перед самым его носом мимо, как вдруг остановилась, резко развернулась и направилась быстрыми уверенными шагами прямо на Женю. А подойдя вплотную, пристально посмотрела в его глаза, затем обошла вокруг, внимательно разглядывая со всех сторон, как экспонат, словно оценивая. Будто голый был он, а не она.
– Ну, вот мы и встретились. Долго же ты заставляешь себя ждать, – произнесла она бархатным, хотя и несколько грубоватым голосом, встав перед ним настолько близко, что Женя всей своей кожей ощутил её горячее дыхание. Запах, исходящий от неё, дурманил и опьянял, пробуждая и возбуждая все самые низменные инстинкты, издревле унаследованные от далёких животных предков. Так что не было никаких сил противостоять им.
– Что, я всё ещё хороша? Теперь-то ты хочешь меня? – от этих слов, сказанных полушёпотом, настолько тихо, что не понятно было, вопрос это или утверждение, обжигающий жар как от раскалённых углей горячей волной пробежал по всему резовскому телу, бросая в пот и в озноб одновременно. Её рука коснулась его щеки, скользнула по шее и замерла на груди. А губы, покрытые толстым слоем ярко-красной помады, выпустили прямо в лицо струю едкого табачного дыма.
Резов не переносил табака, и только это помогло ему очнуться от наваждения. Он отступил на шаг и, проговорив растерянно: «Простите, мы не знакомы…, вы ошиблись, наверное…, я лучше пойду…», – быстрыми шагами побежал прочь от нахальной блудницы к спасительному эскалатору, над которым светился указатель «ВЫХОД В ГОРОД». За его спиной раздался пронзительный, усиленный многократным эхом, разнузданный хохот. Женя заскочил на самодвижущиеся ступеньки и, перескакивая через две, помчался наверх, стараясь как можно быстрей укрыться от преследовавшего его смеха, к тому же ещё усиленного конским ржанием.
Он бежал довольно долго, пока окончательно не выбился из сил и почти без чувств упал на ступеньку бесконечно длинного эскалатора, чтобы отдышаться и привести в порядок нервы.
– Дурррак! Как есть дурррак! – услышал он за спиной противный каркающий голос.
Женя оглянулся. На пять-шесть ступенек выше он увидел новое «чудо», заставившее его задуматься о том, что приключения ещё не кончились, всё только начинается. Прямо на лестнице, закинув лапку на лапку и жадно поглощая банан, сидела неестественных размеров – приблизительно со взрослую овчарку – чёрная с проседью ворона в красной форменной фуражке на голове.
– Дурррак! – повторила птица, обращаясь именно к нему, к Жене. – Упустил счастье-то! Такие бабы себя не пррредлагают, напррротив, их добиваются, часто ценой жизни! А если и пррредлагают, то один только ррраз! Упустил! Как есть дурррак!
Ворона доела банан и, бросив кожуру Резову в лицо, встала на лапки, поправила клювом примявшиеся от сиденья пёрышки и, расправив огромные крылья, полетела над жениной головой вниз, на станцию, где всё ещё хохотала нагая блудница. А Женя, снова онемевший и парализованный, так и продолжал сидеть на ступеньке бесконечно длинного эскалатора, уносящего его прочь с «Площади Революции» куда-то наверх, навстречу чему-то, чего он ещё не знал.
Хохот внизу наконец-то стих, растворившись в пространстве. Да и сама станция, от которой Женя медленно удалялся, давно уже превратилась в крохотную точечку, в которую как лучи сходились все линии нескончаемого тоннеля. «Странно, – подумалось вдруг ему. – Какая глубокая станция, никогда раньше не замечал этого. Я уже поднялся метров… метров, наверное, на сто, не меньше, а впереди ещё…». Он встал со ступеньки, повернулся лицом по направлению движения и увидел впереди, вверху такую же точно крохотную точечку. «Какой длинный тоннель. Я уже давно должен был подняться на поверхность. А сейчас, судя по всему, нахожусь где-нибудь… над Москвой… и если, дай Бог, поднимусь до конца, то наверняка окажусь, не иначе как… на небесах… Ух ты!». Эта безумная мысль произвела на Женю весьма необычайное, можно сказать, романтическое впечатление. Он живо представил себе белое, мягкое как пух покрывало облаков, бесконечный, куда не глянь, синий купол неба над головой, осанистый, с длинной седой бородой апостол Пётр, встречающий его у порога безвременной небесной юдоли праведников… «Праведников? Да разве ж я праведник…? Господи, помилуй, что же это такое происходит?».
– Да уж, не праведник, это точно, – услышал Женя голос за спиной. – Да и не всякий тоннель, идущий наверх, ведёт к Богу. Бывает и наоборот. И часто бывает.
Резов оглянулся. Рядом с ним, на пару ступенек ниже стоял древний, весь в белом, совершенно седой старик с большим, почти в его рост посохом, удивительно похожий на былинного старца из фильмов-сказок режиссёра Роу. Сказок достопамятных и любимых ещё с тех давних времён, когда деревья были большими, мама молодая и красивая, а сказки правдивые и уму да сердцу полезные.
– Как… это? – несколько невпопад спросил Резов, имея в виду не то тоннель, который наверх, не то старика этого, неизвестно как тут оказавшегося.
– Да очень даже просто, – отвечал старик, будто ожидавший такого вопроса. – Так же, как и не всякая дорога ведёт вперёд. Всё от направления зависит, а то ведь бывает и назад.
– Да? – немного обалдевший Женя никак не мог собраться с мыслями и понять, наконец, откуда, куда и зачем всё это сегодня. И почему именно с ним?
– Да! А то ещё бывает, и ни туда, и ни сюда, а так, по кругу, как цирковая лошадь. Всю обувь до самых пят стопчешь, а всё на месте.
– Вы кто? – наконец-то пришёл на ум не лишённый логики вопрос.
– Это я-то? Да так, никто. Прохожий одним словом, – старик пригладил окладистую, белую как снег бороду и улыбнулся одними губами. Глаза при этом, умные и бесстрастные, в упор смотрели на Женю.
– А… как… что вы тут делаете?
– Еду, так же как и ты.
– Куда… едете?
– А ты знаешь, куда едешь?
– Я? Конечно, знаю… домой еду. Только…
– Заблудился? Давно уж кружишься, чай, не знаешь, как выбраться? Вот я и говорю, всё от направления зависит. Ты вот своё направление знаешь?
– Ничего я не заблудился, – обиделся Женя. – Чего тут блудиться-то? Что я дороги домой не знаю? Сейчас из метро и…, эх, на такси теперь придётся… Я не пьяный… и не ребёнок, сам разберусь как-нибудь…
– Что не пьяный, это верно, а вот…
– Что? Что вы имеете в виду? Что вам надо?
– Ну-ну, сам, так сам. Ступай себе сам.
Старик развернулся к нему спиной, поправил на затылке старую заношенную скуфью и поехал в противоположном направлении, причём по той же ленте эскалатора. Через пару секунд он стал совсем маленьким, а ещё через секунду слился с точкой, в которую сходились линии тоннеля.
Женя снова остался один на ступеньках, уносивших его наверх, на улицу, из душного, опостылевшего уже подземелья метро навстречу прохладе ночной Москвы. Эта поездка уж слишком затянулась и порядком пощекотала Женины нервы. Сначала больной украинец, раздающий доллары, фальшивые конечно; затем голая девица с конём, нахальная такая; говорящая ворона, размером с лошадь; теперь этот старик прохожий. Впрочем, старик ему почему-то понравился, степенный такой, седовласый, гуслей ему не хватает. Но для одного вечера всё равно перебор, скорее прочь отсюда, на улицу, на простор, на воздух. Секунда, и уже отдохнувший, собравшийся с силами Резов бегом, перепрыгивая через две ступеньки, помчался наверх по лестнице и вскоре, тяжело дыша, выскочил… на станцию «Площадь Революции».