
Полная версия
Министерство наивысшего счастья
Когда Анджум успокоилась и пришла в себя, Кульсум Би, вопреки своему обыкновению, очень рассудительно и трезво поговорила с ней. Она сказала, что Анджум нечего стыдиться, потому что хиджры – это избранные люди, возлюбленные Всемогущего. Слово «хиджра», объяснила своей подопечной Кульсум Би, означает: «Тело, в котором обитает Святая Душа». В течение следующего часа Анджум узнала, что у Святых Душ своя особая судьба, что мир Кхвабгаха такой же, если не более сложный, чем Дуния остальных людей. Индуски Бульбуль и Гудия подверглись официальной (и очень болезненной) кастрации в Бомбее до того, как оказаться в Кхвабгахе. Бомбейский Шелк и Хира с радостью сделали бы то же самое, но они были мусульманки и верили, что ислам воспрещает им менять данный Богом пол, так что они выходили из положения, как могли. Крошка, как и Разия, была мужчиной и хотела им остаться, но быть женщиной во всех иных отношениях. Что же касается самой Кульсум Би, то она не соглашалась с Бомбейским Шелком и Хирой – они, по ее мнению, неверно понимали требования ислама. И она, наставница, и Ниммо Горакхпури – принадлежавшая уже новому поколению мусульманок, сделали себе операции по смене пола. Устад знала некоего доктора Мухтара, надежного и неболтливого врача, который не рассказывал о своих пациентах на каждом перекрестке Старого Дели. Кульсум Би посоветовала Анджум подумать и решить, чего она хочет. На это Анджум потребовалось три минуты.
Доктор Мухтар был уверен в себе и умел вселять в пациентов бодрость лучше, чем доктор Наби. Он сказал, что сможет удалить мужские органы и попытается увеличить влагалище. Он также предложил попить таблетки, от которых голос станет выше и начнет расти грудь. Кульсум настаивала на скидке, и доктор Мухтар согласился. Кульсум Би заплатила за операцию и гормональные таблетки, и Анджум расплачивалась с ней в течение многих лет в несколько приемов.
Операция была трудной, послеоперационный период был не легче, но в конце всех испытаний Анджум почувствовала невероятное облегчение. Пелена тумана, застилавшая ум, рассеялась, и Анджум обрела незнакомую ей прежде ясность мысли. Однако влагалище доктора Мухтара оказалось сплошным жульничеством. Нет, оно годилось для дела, но совсем не так, как обещал врач. Ничего не изменилось даже после двух повторных операций. Тем не менее доктор Мухтар не стал возвращать деньги – ни все, ни их часть. Напротив, он продолжил безбедно жить, продавая невежественным пациентам непригодные протезы таких важных частей тела. Мухтар умер очень состоятельным человеком, оставив по большому дому в Лакшми-Нагаре каждому из своих сыновей, а дочь его удачно вышла замуж за процветающего строительного подрядчика из Рампура.
Анджум благодаря всем этим операциям стала самой желанной любовницей в городе, самой умелой дарительницей наслаждения, но оргазм, который она испытала в тот день, когда на ней было красное сари в стиле диско, оказался последним в ее жизни. Несмотря на то что «тенденции», о которых предупреждал ее отца доктор Наби, остались, таблетки доктора Мухтара действительно сделали голос Анджум выше. Но исчез и звонкий резонанс, голос стал хриплым и каким-то шершавым. Со стороны могло показаться, что у Анджум стало два голоса, которые едва уживались в одном горле. Это противоречие пугало посторонних людей, но не доставляло никаких неудобств самой Анджум, как это делал голос, данный ей Богом. Впрочем, нельзя сказать, что новый голос ей нравился.
Анджум прожила в Кхвабгахе со своим разрезанным и залатанным телом и частично реализованной мечтой больше тридцати лет.
Ей было сорок шесть, когда она объявила о своем желании покинуть Кхвабгах. К тому времени Мулакат Али уже умер, а Джаханара-бегум большую часть времени была прикована к постели и жила с Сакибом и его семьей в их половине старого дома в Читли-Кабаре. (Вторую половину снимал странный, застенчивый молодой человек. Его комнаты были завалены стопками купленных у букиниста английских книг. Они лежали на полу, на кровати, на столах и на всех горизонтальных поверхностях.) Анджум изредка наведывалась к родным, но никто не звал ее остаться жить. Кхвабгах между тем стал прибежищем для нового поколения обитательниц; из старых жильцов остались только устад Кульсум Би, Бомбейский Шелк, Разия, Басмала и Мэри.
Анджум было некуда идти.
* * *Возможно, по этой причине никто не воспринимал ее всерьез.
Театральные заявления об уходе и угрозы самоубийством были привычным явлением в обстановке нескончаемой ревности, вечных интриг и смены любовников, каковые были неотъемлемой частью жизни Кхвабгаха. И вновь все наперебой предлагали докторов и таблетки. Ей говорили, что таблетки доктора Бхагата лечат всё и у всех. «Я – не все», – заявила Анджум, и это породило новую волну пересудов: куда может завести гордыня и что она вообще о себе воображает?
Но что она – в действительности – о себе воображала? Не так уж много или, наоборот, чересчур много – все зависело от того, с какой стороны на это дело взглянуть. Да, у нее были амбиции, но они завершили полный круг и вернулись к исходной точке. Теперь Анджум хотелось вернуться в Дунию и жить обычной человеческой жизнью. Она хотела быть матерью, одевать Зайнаб в школьную форму и провожать ее на учебу с книжками и пакетиком с завтраком. Вопрос заключался в том, были ли эти амбиции адекватными для такого человека, как Анджум.
Зайнаб была единственной любовью Анджум. Анджум нашла девочку три года назад в один из тех ветреных дней, когда буря срывает шапочки с голов правоверных на молитве, а связанные в гроздья воздушные шарики клонятся к земле, туго натягивая шнурки. Одинокая, похожая на серенького мышонка девочка во все горло ревела на ступенях Джама-Масджид. Анджум поразили ее огромные испуганные глаза. На вид девочке – так во всяком случае показалось Анджум – было годика три. На ней были тускло-зеленый шальвар-камиз и грязный белый хиджаб. Когда Анджум наклонилась к ней и протянула палец, та, не переставая плакать, крепко ухватилась за него. Эта Мышка-В-Хиджабе не могла, конечно, понять, какую душевную бурю вызвал этот жест доверия у обладательницы пальца, за который она теперь так доверчиво держалась. То, что крошечное создание не испугалось, проявив счастливое неведение, пробудило в душе Анджум (во всяком случае на краткое мгновение) чувство, которое Ниммо Горакхпури так давно назвала Индопаком. Анджум быстро подавила это чувство. Противоборствующие стороны утихли. Тело стало уютным домом, а не полем битвы. Что это было – смерть или возрождение? Анджум не могла понять. Но в этот миг она обрела какую-то неведомую прежде цельность, как будто две половины ее существа сложились в нерасторжимое единство. Она наклонилась, подняла Мышку на руки и принялась ласково ее укачивать, баюкая своим раздвоенным голосом. Но и это не смогло ни напугать малышку, ни отвлечь ее от сосредоточенного рева. Анджум некоторое время стояла так, блаженно улыбаясь и держа на руках орущего ребенка. Потом она опустила девочку обратно на ступеньки, купила ей сладкую розовую вату и принялась непринужденно обсуждать с ней разные взрослые вещи, надеясь, что сейчас вот-вот отыщется кто-нибудь из родителей. Вместо разговора получился монолог. Мышка почти ничего о себе не знала, она даже не смогла сказать, как ее зовут, и Анджум показалось, что малышка была вообще не расположена к беседе. Когда она покончила с ватой (или вата покончила с ней), у девочки образовалась сладкая розовая борода, а пальцы покрылись липкой корочкой того же цвета. Рев перешел в судорожные всхлипывания, а затем и вовсе прекратился. Анджум провела несколько часов на ступенях мечети, ожидая, что за девочкой все же кто-нибудь придет, и спрашивая у прохожих, не слыхали ли они о пропавшем ребенке. Вскоре на город опустились сумерки, и служители заперли массивные деревянные ворота Джама-Масджид. Анджум взгромоздила ребенка себе на плечи и отправилась с ним в Кхвабгах. Там она получила выговор. Ей сказали, что надо было поставить в известность о происшествии имама мечети, и Анджум так и поступила на следующее утро. (Очень, правда, неохотно, надеясь на чудо, потому что была к тому моменту уже безнадежно влюблена.)
В течение следующей недели муэдзины по несколько раз в день оповещали жителей с минаретов окрестных мечетей об обнаружении потерявшегося ребенка. Никто, однако, не предъявил прав на Мышку. Недели шли, но на призывы не откликнулась ни одна живая душа. Так и вышло, что Зайнаб – такое имя выбрала для найденыша Анджум – навсегда осталась в Кхвабгахе, где многочисленные матери (и если уж быть точным, то и отцы) окутали ее такой любовью, о которой любой ребенок мог только мечтать. Очень скоро девочка привыкла к своей новой жизни, а это значило, что прошлая ее жизнь была отнюдь не безоблачной. Анджум все сильнее проникалась убеждением, что Зайнаб не потеряли, а просто бросили.
Прошло всего несколько недель, и Зайнаб уже звала Анджум «мама» (наверное, потому что Анджум сама себя так назвала), а всех остальных обитательниц Кхвабгаха – «апа» (на урду это значит «тетушка»), а Мэри, единственную христианку, Зайнаб так и стала называть «тетя Мэри». Устад Кульсум Би и Басмала стали, соответственно, «бади-нани» и «чхоти-нани» – старшей бабушкой и младшей бабушкой. Мышка впитывала любовь, как впитывает прибрежный песок воду прибоя. Очень быстро маленький заморыш превратился в щекастую юную леди со строптивым, как у бандикута[11], характером (с этим, впрочем, ничего поделать было решительно невозможно).
Новоиспеченная мамочка с каждым днем теряла голову все больше и больше. Она была захвачена врасплох тем, казалось бы, простым фактом, что одно человеческое существо может безусловно и безоглядно любить другое человеческое существо. Поначалу, впервые столкнувшись с этим новым поприщем, Анджум выражала свою любовь чисто деловым и довольно показным способом, как ребенок, балующий своего первого котенка. Она заваливала Зайнаб ненужными игрушками и одеждой (пуховички с дутыми рукавами и пищащие ботиночки со светящимися каблучками «сделано-в-Китае»), она бесконечно купала, одевала и раздевала ребенка, умащивала кремами, причесывала и расчесывала девочке волосы, заплетала и расплетала косички, вплетая в них подходящие и неподходящие ленты, которые, свернутые в рулончики, хранились в старой жестяной коробке. Анджум кормила Зайнаб как на убой, водила ее на прогулки по окрестностям, а заметив, что девочке нравятся животные, тут же купила ей кролика, которого в первую же ночь загрыз кхвабгахский кот. Тогда Анджум купила козлика с клиновидной, как у мудреца, бородкой. Этот козлик жил во дворе и, сохраняя на физиономии абсолютно бесстрастное выражение, то и дело разбрасывал во все стороны свои блестящие какашки.
Кхвабгах за прошедшие годы стал много краше. Рухнувшую комнату отремонтировали и надстроили над ней еще один этаж, который Анджум теперь делила с Мэри. Анджум спала с Зайнаб на матрасе, положенном прямо на пол, прикрывая крошечное тельце своим могучим торсом, словно крепостной стеной. По вечерам Анджум пела Зайнаб колыбельные песенки, больше похожие на страстный шепот. Когда девочка подросла, Анджум принялась рассказывать ей очень своеобразные сказки, поначалу совершенно не подходящие для маленького ребенка. Это была не совсем удачная, хотя и искренняя попытка наверстать упущенное, утвердиться в памяти и сознании Зайнаб, открыться девочке без прикрас, чтобы слиться с ней, стать одним целым. В результате получилось, что она использовала Зайнаб в качестве своего рода причала, на который выгружала груз: свои радости и трагедии, поворотные, катартические моменты своей жизни. От этих сказок Зайнаб мало того что плохо засыпала – ее либо мучили кошмары, либо она всю ночь лежала с открытыми глазами, дрожа от страха. Анджум и сама нередко плакала, рассказывая свои сказки. Дело кончилось тем, что Зайнаб стала панически бояться укладывания спать и всякий раз, ложась на матрас, плотно зажмуривала глаза, чтобы притвориться спящей и избежать страшного и мучительного ритуала. Со временем однако (не без мудрых советов молодых тетушек) Анджум стала подправлять сказки, редактировать их. Их смысл был успешно спрятан в недоступное для детей место, и в конце концов они так полюбились Зайнаб, что девочка стала с нетерпением ждать вечера, чтобы послушать какую-нибудь из волнующих историй.
Самой любимой стала «Сказка об эстакаде» – история о том, как однажды Анджум с подружками поздно вечером возвращалась из Дефенс-Колони в Южном Дели домой, к Туркменским воротам. Их было пять или шесть нарядно одетых девушек, заведенных приятной пирушкой в одном богатом доме, находившемся в квартале D. После вечеринки они решили прогуляться по свежему воздуху. Тогда еще в городе иногда был свежий воздух, как сказала Анджум Зайнаб. Когда они были на середине эстакады, ведущей от Дефенс-Колони – а это была тогда единственная эстакада в Дели, вдруг пошел сильный дождь. Но что может сделать человек, если дождь застиг его на середине эстакады?
– Он должен идти дальше, – обычно произносила Зайнаб рассудительным тоном взрослого человека.
– Совершенно верно. Вот мы и пошли дальше как ни в чем не бывало, – говорила Анджум. – И что случилось потом?
– Тебе захотелось пописать!
– Да, мне захотелось пописать!
– Но ты не могла остановиться!
– Да, я не могла остановиться.
– Тебе надо было идти дальше!
– Да, я должна была идти дальше.
– И мы пописали в гхагру! – восторженно восклицала в этом месте Зайнаб, потому что была в таком возрасте, когда самое главное, а иногда и единственное, что по-настоящему занимает ребенка, так или иначе связано с писаньем, каканьем и пуканьем.
– Да, и это было самое приятное ощущение на свете, – говорила Анджум, – промокнуть под дождем на той огромной и пустынной эстакаде и идти мимо гигантского рекламного щита, на котором какая-то мокрая женщина вытиралась бомбейским махровым полотенцем.
– А полотенце было большим, как ковер!
– Да, большим, как ковер.
– А потом ты спросила ту женщину, не одолжит ли она тебе полотенце, чтобы вытереться.
– Да, и что ответила женщина?
– Она сказала: «Нахин! Нахин! Нахин!»[12]
– Да, она сказала: «Нахин! Нахин! Нахин!» Ну, вот мы промокли и шли дальше…
– И гарам-гарам (теплые-теплые) писи текли по вашим тханда-тханда (холодным) ножкам!
В этот момент Зайнаб неизменно засыпала с улыбкой на довольном личике. Теперь в историях Анджум отсутствовали даже намеки на несчастья и страдания. Зайнаб очень нравилось, когда Анджум преображалась в сексуальную сирену, одетую в сверкающие наряды танцовщицу с блестящими, накрашенными ногтями, окруженную толпой поклонников.
Вот так, только для того чтобы угодить Зайнаб, Анджум принялась переписывать историю своей жизни, приукрашивая ее и делая счастливее. Это переписывание и в самом деле превратило Анджум в простую, счастливую личность.
Анджум многое выпустила из истории об эстакаде. Например, она умолчала о том факте, что все это происходило в 1976 году, в разгар объявленного Индирой Ганди чрезвычайного положения, которое продлилось двадцать один месяц. Избалованный младший сынок Индиры, Санджай Ганди, глава молодежного крыла Индийского национального конгресса (правившей тогда партии) и фактический руководитель государства, пользовался режимом ЧП, как своей любимой игрушкой. Гражданские права были отменены, газеты подвергались строжайшей цензуре, а во имя сокращения народонаселения тысячи людей (преимущественно мусульман) были согнаны в особые лагеря и насильно стерилизованы. Новый закон – о поддержании внутреннего порядка – позволял правительству арестовать любого человека на самых смехотворных основаниях. Тюрьмы были переполнены, а небольшая группка прихлебателей Санджая Ганди получила полную свободу безнаказанно исполнять все его чудовищные декреты.
В тот вечер праздник – свадьба, куда были приглашены Анджум и ее подруги, был прерван появлением полиции. Хозяин и три его гостя были арестованы и увезены на полицейских машинах без объяснения причин. Ариф, водитель фургона, привезший Анджум и компанию на празднество, попытался усадить пассажирок в машину и увезти прочь. За это своеволие ему сломали левую кисть и раздробили правую коленную чашечку. Женщин вытащили из машины и, пиная по задницам, как цирковых клоунов, велели убираться подобру-поздорову, пока их не арестовали за проституцию и непристойное поведение. В слепом страхе они, словно призраки, бежали в темноте под проливным дождем. Косметика текла по их лицам быстрее, чем они успевали переставлять ноги; промокшие полупрозрачные платья липли к телу и мешали бежать. Да, это было всего лишь унижение хиджр, ничего особенного, ибо такое отношение было тогда в порядке вещей – ерунда по сравнению с тем, что приходилось переживать другим в те жуткие месяцы.
Это было ничто, но в этом было что-то зловещее.
Однако, несмотря на облагораживающую правку, в истории об эстакаде было и зерно истины. Например, в ту ночь действительно шел дождь. Анджум на самом деле описалась на бегу. Над эстакадой действительно высилась реклама пестрых бомбейских полотенец. И женщина из рекламы действительно наотрез отказалась поделиться с Анджум полотенцем.
* * *За год до того, как Зайнаб предстояло пойти в школу, ее мамочка уже начала готовиться к этому событию. Она навестила родной дом и с согласия брата Сакиба унесла в Кхвабгах собрание книг Мулаката Али. Теперь ее часто видели сидящей с книгой (отнюдь не Священным Кораном) на скрещенных ногах. Анджум шевелила губами и сосредоточенно водила пальцем по строчкам. Часто она закрывала глаза и принималась раскачиваться взад и вперед, словно усваивая прочитанное или роясь в трясине памяти и стараясь извлечь оттуда прежние знания.
Когда Зайнаб исполнилось пять, Анджум отвела ее к устаду Хамиду, чтобы тот научил ее петь. С самого начала было понятно, что музыка не прельщает Зайнаб. На уроках она нервно ерзала на скамейке и так самозабвенно фальшивила, что, казалось, сама эта фальшь требовала от нее незаурядного мастерства. Терпеливый и добросердечный устад Хамид только горестно качал головой, словно ему досаждала жужжащая муха, полоскал рот теплым чаем и снова напевал гармоничные ключи, что означало требование повторить ноту. В тех редких случаях, когда Зайнаб удавалось хотя бы на терцию приблизиться к истинному звучанию ноты, Хамид бывал просто счастлив и говорил: «That’s my boy!» Эту фразу он позаимствовал из своего любимого мультфильма «Том и Джерри», серии которого он самозабвенно смотрел вместе со своими внуками, учившимися в английской средней школе. Это была высшая форма похвалы, независимо от пола ученика. Он хвалил Зайнаб не потому, что она этого заслуживала, но лишь ради Анджум и воспоминаний о том, как она (или он – когда Анджум еще звали Афтабом) прекрасно пела. Анджум всегда присутствовала на уроках – от начала и до конца. Теперь она, правда, не пела, а лишь уговаривала Зайнаб не фальшивить. Но все было бесполезно. Бандикуты не умеют петь.
Настоящей страстью Зайнаб, как оказалось, были животные. Девочка была настоящей грозой улиц Старого города. Она страстно желала освободить всех облысевших и заморенных цыплят, теснившихся в грязных клетках, стоявших на крышах почти всех мясных лавок. Она заговаривала с каждым котом, перебегавшим ей дорогу, и таскала домой всех обнаруженных ею брошенных, окровавленных щенков, жалобно скуливших в сточных канавах. Зайнаб не слушала, когда ей говорили, что собаки – нечистые для мусульман животные и к ним нельзя прикасаться. Мало того, Зайнаб не бежала в страхе даже от огромных, покрытых грязной щетиной крыс, во множестве бегавших по улицам, по которым ей приходилось ходить. Казалось, что Зайнаб никогда не привыкнет к виду связок желтых куриных лапок, отрубленных бараньих ног, пирамид бараньих голов, пучивших на прохожих свои мертвые синие глаза, и жемчужно-белых бараньих мозгов, дрожавших, словно желе, в стальных чашках.
В дополнение к барану, который только благодаря Зайнаб поставил рекорд, пережив три Курбан-байрама, Анджум подарила дочке красивого петуха, который беспощадно клевал свою юную хозяйку за неумеренные проявления пылкой любви. Зайнаб громко плакала, но не от боли, а от обиды. Задиристость петуха охлаждала пыл Зайнаб, но ни на йоту не уменьшила ее привязанность к птице. Каждый раз, когда девочкой овладевал очередной приступ любви к петуху, она обвивала ручками ноги Анджум и целовала мамочкины колени, с тоской и любовью глядя на петушка в промежутках между страстными поцелуями, так что было ясно, кто настоящий предмет столь пылкого обожания и кому предназначаются поцелуи. Каким-то образом безумное обожание, какое Анджум испытывала к Зайнаб, преобразилось в слепую любовь, какую сама Зайнаб питала к животным. Нежность к животным, однако, не мешала Зайнаб с удовольствием поедать их мясо. Не реже двух раз в год Анджум возила Зайнаб в зоопарк, в крепость Пурана-Кила, Старый форт, чтобы девочка посмотрела на носорогов, гиппопотамов и своего любимца – детеныша гиббона с Борнео.
Через несколько месяцев после того, как Зайнаб стала посещать подготовительный класс начальной школы – ее официальными родителями числились Сакиб и его жена, – здоровье обычно крепенького Бандикута пошатнулось; девочка стала часто болеть, причем каждая болезнь делала ее более восприимчивой к следующим. Перед малярией был грипп, а перед гриппом две вирусные инфекции – одна легкая, а вторая – довольно неприятная. Анджум не отходила от дочки, пытаясь хоть как-то помочь ей и не обращая внимания на упреки в том, что она совершенно забросила свои обязанности в Кхвабгахе (теперь по большей части хозяйственные и административные). Она день и ночь нянчила своего Бандикута и все больше проникалась скрытой, но растущей паранойей. Она была убеждена, что на девочку навела порчу какая-то злодейка, завидовавшая ее (Анджум) счастью. Острие подозрений было, без малейших сомнений, направлено на Саиду, относительно новую обитательницу Кхвабгаха. Саида была намного моложе Анджум, и Зайнаб любила ее не сильно меньше, чем свою маму Анджум. Саида окончила университет и знала английский. Что еще важнее, она владела и современным языком – она свободно пользовалась такими терминами, как «цисгендерный мужчина», «Ж®М транссексуал» и «М®Ж транссексуал», а в интервью называла себя трансгендером. Анджум высмеивала Саиду за ее «транс-шванс» и упрямо продолжала называть себя хиджрой.
Подобно многим представительницам молодого поколения, Саида в подходящих случаях легко меняла камиз и шальвары на западную одежду – джинсы, юбки, блузки, открывавшие стройную мускулистую спину. То, чего ей недоставало в плане местной специфики и старомодного очарования, Саида с лихвой компенсировала современным умом, знанием законов и участием в движении за равные гендерные права (она даже выступала на двух международных конференциях). Все это позволяло Саиде играть в более высокой лиге. Недаром Саида смогла потеснить Анджум и в СМИ. Теперь звездой первой величины была она, а не ее старшая соперница. Иностранные газеты пожертвовали старой экзотикой в пользу нового поколения. Экзотика не соответствовала имиджу новой Индии – ядерной державы и привлекательного места для инвестиций мировых финансов. Устад Кульсум Би, прожженная старая волчица, была готова к этому ветру перемен и видела, какие выгоды сможет извлечь для себя Кхвабгах. Таким образом, Саида, хоть она и не обладала правом старшей, была самым реальным соперником Анджум за наследие Кульсум, которая, правда, подобно английской королеве, передавать никому бразды правления не спешила.
Наставница Кульсум Би до сих пор принимала все важные решения в Кхвабгахе, но повседневными делами уже не занималась. По утрам, когда ее мучил артрит, она возлежала во дворе на чарпае и грелась на солнышке, услаждая себя соком лайма и ломтиками манго. Рядом лежала газета с рассыпанной по ней пшеничной мукой – чтобы очистить ее от долгоносиков. Когда солнце поднималось выше и становилось жарко, Кульсум Би уносили в дом, где массировали ступни, а морщины смазывали горчичным маслом. Одеевалась она теперь как мужчина: в длинную желтую курту – желтую, так как была последовательницей хазрата Низамуддина Аулия, – и клетчатый саронг. Редеющие седые волосы были собраны в пучок и заколоты на макушке. В определенные дни приезжал ее старый друг Хаджи Миан, продавец сигарет и бетеля, и привозил аудиокассету с песнями из их любимого фильма «Великий Могол». Они оба знали наизусть все песни и диалоги кинокартины. Прослушивая запись, они пели и повторяли слова героев. Друзья были свято убеждены, что никто и никогда уже не будет так красиво писать на урду и что ни у кого не будет такой дикции и такого произношения, как у несравненного Дилипа Кумара. Иногда устад Кульсум Би исполняла роль падишаха Акбара и его сына принца Салима, героев фильма, а Хаджи Миан играл Анаркали (Мадхубалу), рабыню принца Салима, которую он верно любил. Временами друзья менялись ролями. Эти совместные представления были для них не чем иным, как поминками по былой славе умирающего языка.



