
Полная версия
С окраин империи. Хроники нового средневековья
Уникальная коллекция предметов, в том числе и подлинных, замок «Гражданина Кейна» оказывает галлюциногенное воздействие и представляется китчем не потому, что Прошлое в нем не отделено от Настоящего (в конце концов, аристократы и прежде собирали редкости, и такой же континуум стилей можно встретить во многих романских церквях, где барочные нефы соседствуют с колокольней XVIII века). Оскорбительна алчность накопительства, настораживает опасность поддаться очарованию этих джунглей красоты, которые, несомненно, обладают некоей грубостью, привкусом страстной печали, варварского величия, чувственной извращенности; там веет осквернением, богохульством, черной мессой, как будто ты в исповедальне занимаешься любовью с проституткой, одетой в архиерейское облачение, декламируя при этом стихи Бодлера, а на десяти электрических органах звучит Хорошо темперированный клавир Баха в исполнении Скрябина.
Но замок Хёрста – это не unicum и не rara avis[97]: он логично вписывается в калифорнийский туристический пейзаж наряду с восковыми «Тайными вечерями» и Диснейлендом. Однако оставим замок, чтобы отправиться к расположенному неподалеку городку Сан-Луис-Обиспо. Здесь, у подножия горы Сан-Луис, выкупленной мистером Мадонной для строительства мотелей в стиле обезоруживающей поп-вульгарности, стоит она, гостиница Madonna Inn[98].
Жалкие слова, из которых состоит обычный человеческий язык, не в состоянии описать этот отель. Чтобы передать впечатление от его внешнего вида, а расположен он в нескольких зданиях, пройти к которым можно через автозаправку, высеченную в доломитовой скале, включая ресторан, бары и кафетерий, постараюсь провести ряд аналогий. Допустим, Пьячентини, листая альбом Гауди, перебрал ЛСД и решил построить катакомбу для брачного пира Лайзы Минелли[99]. Но и это не все. Представьте, что Джузеппе Арчимбольдо выстроил для Ориетты Берти Саграда Фамилия[100]. Или так: Кармен Миранда спроектировала бутик Тиффани для сети мотелей Motta[101]. Еще, поместье Витториале, рожденное фантазией инженера Фантоцци[102]; Невидимые города Кальвино, написанные Лиалой и воплощенные Леонор Фини для выставки войлочных кукол Ленчи[103]; вторая соната си-бемоль минор Шопена, спетая Клаудио Вилла в аранжировке Валентино Либераче в сопровождении духового оркестра Пожарных Виджу[104]. Однако и это еще не все. Попробуем описать отхожие места. Это огромная подземная пещера, что-то среднее между Альтамирой и Постумией[105], с византийскими колоннами, на которых отдыхают гипсовые барочные купидоны. Умывальники – большие перламутровые раковины, писсуар – очаг, высеченный в скале, но как только струя мочи (мне жаль, но без пояснений не обойтись) касается дна, со свода начинает сочиться вода, которая затем льется как водопад, на манер унитаза в подземельях планеты Монго[106]. А на первом этаже в обрамлении тирольских шале и ренессансных замков – каскад люстр в виде корзин с цветами, каскады омелы, увенчанные матовыми шарами, нежно-лиловыми, среди которых покачиваются викторианские куклы, а стены разбиты витражами в стиле модерн цвета шартрёз[107] и коврами в стиле Регентства[108] с картинами чисто Domenica del Corriere тех лет, когда его обложки рисовал Бельтрам[109]. Розовые и золотые круглые диваны, из золота же и стекла столы, в фантазиях, создающих единый ансамбль, – разноцветные взбитые сливки, коробочка с карамелью, сицилийская кассата[110], пряничный домик для Гензеля и Гретель. Затем номера – их около двухсот, каждый со своими особенностями. По схожей цене (и огромная кровать – King или Queen Bed – если у вас медовый месяц) вы можете получить: доисторический номер (пещера со сталактитами), Safari Room (все увешано шкурами, а кровать в форме идола племени Банту), номер Гавайи, California Poppy, Медовый месяц на старый лад, Ирландские холмы, Бурные вершины, Вильгельм Телль, Tall and Short (для супругов разного роста, с кроватью в форме неправильного многоугольника), номер с водопадом, Имперский номер, Старая голландская мельница, номер с эффектом карусели. Отель Madonna Inn – это Хёрст-кастл для бедняков, у него нет художественных или филологических амбиций, он играет на дикой страсти ко всему поразительному, избыточному и крайне помпезному по доступной цене. Он сообщает своим гостям: «и вы можете наслаждаться этим умопомрачительным миром, как миллиардеры».
Это стремление к роскоши и изобилию, присущее как миллиардеру, так и туристу среднего класса, кажется нам, естественно, этаким американским брендом, но оно гораздо менее распространено на Атлантическом побережье, и не потому, что там меньше богачей. Скажем, атлантическому миллиардеру не составит труда выразить себя с помощью современных базовых средств, в конструкции из стекла и бетона или в реконструкции старого дома в стиле Новой Англии[111]. Потому что дом уже есть: другими словами, Атлантическое побережье меньше стремится к архитектурному д’Аннунцианству[112], поскольку имеет свою архитектуру – историческую застройку XVIII века и современную архитектуру деловых кварталов. Барочный пафос, вихрь эклектики и потребность в имитации преобладают там, где богатству не хватает истории. То есть на больших территориях, колонизация которых началась позднее, формируется постгородская цивилизация, представленная Лос-Анджелесом, – а это мегаполис, состоящий из шестидесяти шести разных городов[113], где переулки – магистрали с пятью полосами, где человек свою правую ногу считает конечностью, предназначенной для давления на газ, а левую – всего лишь мертвым придатком, поскольку у машин нет сцепления, где глаза нужны для того, чтобы сосредоточиться – при постоянной скорости движения – на визуально-механических чудесах, указателях, зданиях, на восприятие которых у сознания есть всего несколько секунд. Действительно, аналогичное тяготение к Витториале[114] без поэтов мы наблюдаем во Флориде, штате-близнеце Калифорнии. Флорида – тоже рукотворный агломерат, непрерывный continuum городских центров, гигантские шоссе, пересекающие бескрайние заливы, искусственные города, предназначенные для развлечений (два Диснейленда – в Калифорнии и во Флориде, и тот, что во Флориде, – в сто пятьдесят раз больше – настоящая гигантомания с футуристическим оттенком[115]).
Во Флориде, если ехать на юг от Сент-Питерсберга по мостам, переброшенным через морские рукава и дороги, идущие по самой кромке воды – этот путь, соединяющий два города через бухты Мексиканского залива, столь же великолепен, сколь непригоден для людей, не имеющих машины, лодки, частной бухты, – можно добраться до Сарасоты[116]. Это там братья Ринглинг (цирковые магнаты уровня Барнума) оставили по себе значительную память[117]. Музей цирка, музей скульптуры и живописи с прилегающей ренессансной виллой, театр Азоло и, наконец, Ca’d’Zan[118]. Это, как объясняет гид, означает «дом Джона на венецианском диалекте», и действительно, мы видим дворец, или, скорее, деталь фасада на Большом канале, перед которым раскинулся невероятной красоты ботанический сад, где, например, баньян (да, тот самый, вспомним Сальгари и головорезов Туги[119]), свисая к земле многочисленными корнями, создает беседку, в которой живет бронзовая статуя, а позади дома, с террасы, венецианской с большой натяжкой, обставленной ложными то ли Челлини[120], то ли Джамболонья[121], но с обязательной ржавчиной, разъедающей металл в нужных местах, открывается вид на одну из бухт Флориды, утерянный рай первопроходцев, благословенную землю мальчика Джоди, бегущего со слезами за незабвенным Флагом, «Олененком»[122].
Ca’d’Zan мог бы стать темой выпускного школьного сочинения: опишите венецианский дворец, символ роскоши и исторических судеб дожей, место встречи латинской цивилизации и мавританского варварства. Понятно, что ученик, который тянет на четверку, сделает акцент на сочности красок, влиянии Востока, на том, что результат придется по вкусу Отелло, а не Марко Поло.
Что же касается внутреннего убранства, это, без сомнения, Даниэли[123]. Архитектор Дуайт Джеймс Баум[124] достоин (в смысле «заслуживает», как Эйхман) того, чтобы войти в историю. Еще и потому, что Даниэли ему было недостаточно, он пошел дальше. Он нанял неизвестного венгерского декоратора для росписи кессонного потолка в стиле вольного студенческого творчества, добавил терракоту, привязанные гондолы, а-ля муранские витражи – розовые, аметистовые и синие, но для верности еще фламандские и английские гобелены, французские trumeaux[125], скульптуры в стиле модерн, стулья ампир, кровати эпохи Людовика XV, каррарский мрамор (знак качества), занимались которым, как водится, выписанные из Венеции мастера; более того, он позаботился, чтобы в баре были особые стеклянные панно со швами из олова, вывезенные, обратите внимание на историческую тонкость, из Cicardi Winter Palace в Сент-Луисе[126], – и это, я считаю, просто апогей доброй воли. Подлинных произведений, которые порадовали бы аукцион Сотбис, здесь также много, но в первую очередь в глаза бросается соединительная ткань, созданная поистине дерзкой фантазией, пусть пояснения к экспонатам и стремятся маркировать их, предмет за предметом, взять хоть такую, до слез наивную подпись под голландскими фарфоровыми часами в виде средневекового замка: «Голландия, около 1900?» Доминируют портреты (холст, масло) супругов – владельцев дома, счастливо почивших и ставших уже частью истории. Ведь главная задача этих «стихийных Витториале» (как и любых Витториале вообще) не в том, чтоб являться жилищем, а в том, чтобы призвать потомков задуматься о превосходстве тех, кто там жил, – и, откровенно говоря, нужно обладать выдающимися качествами, крепкими нервами и очень сильно любить прошлое или будущее, чтобы жить в этих комнатах, заниматься любовью, ходить в туалет, есть гамбургер, читать газеты и застегивать штаны. В этих эклектических реконструкциях ярко чувствуются угрызения совести за богатство, приобретенное средствами куда менее благородными, чем прославляющая его архитектура, стремление к искупительной жертве, к отпущению грехов перед лицом потомства.
С другой стороны, стоит ли осуждающе иронизировать по поводу этих жалких потуг, ведь и иные сильные мира сего думали о том, чтобы остаться в истории благодаря стадиону Нюрнберга или Форуму Муссолини, и есть нечто обезоруживающее в этом стремлении к славе через выражение безответной любви к европейскому прошлому. Можно посочувствовать бедному миллионеру без истории, который, чтобы воссоздать Европу в пустынных саваннах, уничтожает настоящие саванны, превращая их в Воображаемые Лагуны. Несомненно, этот тяжелый поединок с историей несостоятелен, ведь историю не имитируют, ее создают, и Америка, лучшая в архитектурном отношении, демонстрирует нам, что это возможно.
Район Уолл-стрит в Нью-Йорке – это небоскребы, неоготические соборы, неоклассические парфеноны и кубические сооружения. Их создатели были не менее смелыми, чем Ринглинг и Хёрст; можно даже найти Палаццо Строцци – здание, принадлежащее Reserve Bank of New York, с рустом и всем прочим[127]. Построенное в 1924 году «из индийского известняка и песчаника Огайо», оно прерывает подражание эпохе Возрождения на уровне второго этажа, что правильно, и продолжается еще на восемь оригинальных этажей, творчески перерабатывая зубцы гвельфов и превращаясь в небоскреб. И это нормально, потому что Нижний Манхэттен – шедевр живой архитектуры, такой же кривой, как нижний ряд зубов Cowboy Kathy, небоскребы и готические соборы составляют там то, что получило название jam session в камне, величайший за всю историю человечества. А с другой стороны, даже эта готика и неоклассика не кажутся плодом холодного рассудка, но ярко свидетельствуют о том времени, когда они были построены: а потому, если они и лживы, то не больше, чем церковь Мадлен в Париже, и заурядны не более, чем Моле Антонеллиана в Турине[128]. Все составляет единое целое с городским ландшафтом, уже однородным, потому что настоящие города могут урбанистически простить даже архитектурное уродство. И возможно, в Нью-Йорке дворец Ca’d’Zan из Сарасоты был бы уместен, как уместны его собратья на Гранд-канале в Венеции.
Действительно, хороший городской контекст, представляющий определенную историю, воспитывает с долей иронии и Китч, а значит, заклинает его. На полпути между Сан-Симеоном и Сарасотой я решил остановиться в Новом Орлеане[129]. Я ехал из Нового Орлеана, воссозданного в Диснейленде, и хотел сравнить свое восприятие Нового Орлеана настоящего. В нем прошлое до сих пор осталось нетронутым, ведь французский Vieux Carré[130] – одно из немногих мест, где американская цивилизация еще не приложила руку к переделкам, сносу и реконструкции. Сохранилась структура старого креольского города – низкие дома, веранды и чугунные ворота, само собой, ржавые и потертые; шаткие конструкции, опирающиеся друг на друга, какие можно увидеть где-нибудь в Париже или Амстердаме, самое большее, подкрашенные, но не слишком. Нет больше ни Сторивилля[131], ни Бейсн-стрит[132], нет больше борделей с красными фонарями, а есть многочисленные стриптиз-клубы, выходящие на улицу, где играет музыка, толпы туристов и праздных бездельников: Vieux Carré совсем не похож на веселый квартал американского города, это скорее родной брат Монмартра. В этом краю субтропической Европы есть еще рестораны, населенные персонажами а-ля «Унесенные ветром», где одни официанты во фраках обсуждают с вами изменения, которые претерпел sauce béarnaise[133] под воздействием местных специй, другие же, странным образом напоминающие миланских трактирщиков, знают тайны вареного мяса с пьемонтским зеленым соусом (самоуверенно заявленного как креольская кухня).
Можно совершить шестичасовую поездку по Миссисипи на колесном пароходе, который, очевидно, ненастоящий и построен согласно законам современной механики, но везет вас вдоль диких берегов, населенных крокодилами, в Баратарию[134], где скрывался со своими пиратами Жан Лафит[135] перед тем, как объединиться с генералом Джексоном[136] против англичан. То есть в Новом Орлеане история существует, и она осязаема, а под портиками Пресвитерия[137] стоит как забытая археологическая находка одна из первых в мире подводных лодок, с помощью которой войска южан атаковали корабли северян во времена Гражданской войны[138]. Новый Орлеан, как и Нью-Йорк, признает свои подделки и старается обеспечить им историческое алиби, «историзовать» их. К примеру, во многих благородных домах Луизианы есть копии «Наполеона на троне» Энгра: приезжающие в XIX веке французские художники объявляли себя учениками великого мастера и тиражировали копии – разных размеров и качества, – но в то время копия картины, написанная маслом, была единственным способом знакомства с оригиналом, так что местная историография с полным правом может считать эти копии свидетельством французской «колонизации». Подделка признается «историчной», и в этом качестве она аутентична.
В Новом Орлеане тоже есть музей восковых фигур, он посвящен истории Луизианы. Персонажи в нем сделаны добротно, костюмы и мебель безупречно соответствуют времени. А еще там иная атмосфера, нет ощущения цирка и пленительной магии. В пояснениях присутствует определенная доля скептицизма и sense of humour[139], если какой-то эпизод – это легенда, об этом говорится открытым текстом или хотя бы признается, что интереснее рассказать легенду, чем реальные исторические факты. Чувство истории не позволяет попасться на крючок гиперреальности: Наполеон, который обсуждает продажу Луизианы, сидя в ванне, согласно мемуарам того времени должен нервно вскочить на ноги, забрызгав публику водой, но музей предупреждает, что, поскольку костюмы очень дороги, пришлось отказаться от полного сходства, и извиняется[140]. За этими восковыми фигурами есть легенда, оставившая свои следы на соседних улицах: колония, аристократы, прекрасные креолки, проститутки, безжалостные вояки, пираты, игроки на речных пароходах, джаз, а еще канадцы, испанцы, французы, англичане. Новый Орлеан не подвержен неврозу непризнанного прошлого, он дарит воспоминания с легкостью настоящего аристократа, ему не нужно гоняться за «real thing».
В иных же местах судорожное стремление к Почти Настоящему возникает лишь как невротическая реакция на дефицит воспоминаний, Абсолютная Ложь – плод горького осознания настоящего без глубины.
Монастыри спасения
Меценатство Калифорнии и Флориды показало: чтобы быть Д’Аннунцио (и превзойти его), не обязательно быть матерым поэтом, достаточно иметь много денег и искреннюю веру в ненасытный синкретизм. Всегда ли при обращении Америки к прошлому с помощью меценатства это происходит в виде скопидомства и бриколажа[141]? Нужны дополнительные доказательства, но наше путешествие проходило под знаком Абсолютной Лжи, а посему из выборки исключались исторически корректные художественные коллекции, в которых известные произведения искусства логически выстраивались без какого-либо вмешательства. Интересно было рассмотреть крайние случаи, точки соприкосновения исторического подлинника и фальсификации. И в этом смысле Калифорния – действительно до сих пор золотая жила.
Пресытившись визуально (и психологически) музеями восковых фигур, замком Гражданина Кейна и отелем Madonna Inn, мы приближаемся к музею Пола Гетти[142] в Малибу, городке на тихоокеанском побережье неподалеку от Санта-Моники, с большим предубеждением. Красивая интеллигентная сотрудница (жена моего коллеги из университета Лос-Анджелеса), которая лично знакомит меня с тайнами музея, позволяя обойтись без предоставляемого посетителям аудиогида, заметно робеет. Она в курсе, почему я приехал в музей Гетти, знает, где я уже побывал, боится моей язвительности. Она водит меня по залам, в которых Рафаэль, Тициан, Паоло Уччелло, Веронезе, Маньяско, Жорж де Латур, Пуссен, и даже Альма-Тадема[143], и удивляется, что я, объевшийся Тайными Вечерями и фальшивыми Венерами Милосскими, со скучающим видом рассматриваю эти чертовски аутентичные произведения. Мы идем через уникальную коллекцию греческой, эллинистической и римской скульптуры прямиком в реставрационную мастерскую, где у новых поступлений виртуозно и научно обоснованно отсекаются носы, добавленные в восемнадцатом веке, ведь философия музея предполагает жесткий, чисто немецкий научный подход. Пол Гетти считается действительно эрудированным и любящим искусство меценатом, который решил, что калифорнийская публика должна любоваться только подлинными, имеющими неоспоримую культурную ценность произведениями. Но Беатриче моя смущена, она оправдывается за то, что наш путь пролегает через два больших сада и просторный перистиль. Мы пересекли реконструированную Виллу папирусов в Геркулануме[144], воссозданную целиком, включая колоннаду, помпейские росписи стен – целые и невредимые, белизну мрамора, статуи в саду и автохтонные растения, украшающие берега Неаполитанского залива. Она куда больше Виллы папирусов, ведь настоящая Вилла папирусов – это только фрагмент, значительная ее часть все еще находится под землей, то есть она – лишь гипотеза древнеримской виллы, тогда как вилла в Малибу построена полностью. Археологи Пола Гетти изучали рисунки и чертежи различных древнеримских вилл, выдвигали предположения, строили археологические силлогизмы и, наконец, воссоздали Виллу папирусов такой, какой она была, или, лучше сказать, какой они ее себе представили[145]. Мой гид растеряна, ведь она знает, что согласно новейшей музеологической концепции современному хранилищу полагается быть асептическим, а главной моделью музейной архитектуры является Guggenheim Museum, спроектированный Ллойдом Райтом[146]. Она считает, что зритель, удивленный реконструкцией, более настоящей, чем настоящее и аутентичное, рискует потерять ориентиры и будет ориентироваться на внешнее, а внутреннее воспринимать как прекрасное собрание современных копий. В отделе декоративно-прикладного искусства, занимающем залы а-ля Версаль, выставлены предметы значимые и подлинные, но и здесь мы сталкиваемся с капитальной реконструкцией, хоть бумажный путеводитель и уточняет, где настоящий антиквариат, а где копия. В Regence Period Room[147] есть панели из Hotel Herlaut, но лепнина на потолке и розетка реконструированы, а паркет хоть и XVIII века, но не является частью оригинальной среды; мебель того времени, но происходит из других мест, и ее больше, чем надо, и так далее. Конечно же, подобная реконструкция позволяет посетителю получить более яркое представление о французских интерьерах эпохи рококо; это лучше, чем просто рассматривать отдельные предметы, выставленные в витринах, но хранители музея Гетти получили европейское образование, они боятся, что их упрекнут в отсутствии концепции и неразберихе, как в замке Хёрста.
С другой стороны, объяснения Пола Гетти, приведенные в путеводителе, последовательны и логичны. Если это ошибка, то ошибка сознательная; не импровизация, не наивность, но четкая философия, а именно – как постичь европейское прошлое на побережье условной Калифорнии, разделенной между преданием о пионерах и Диснейлендом, то есть страны с большим будущим, но без исторической памяти.
Как может богатый любитель искусства вспомнить те эмоции, которые он однажды испытал в Геркулануме или Версале? И как может он помочь своим соотечественникам понять, что такое Европа? Легко сказать: выстрой из имеющихся у тебя предметов экспозицию, снабдив ее пояснительными текстами, и помести в нейтральную среду. В Европе нейтральная среда называется Лувр, замок Сфорца, Уффици, Tate Gallery рядом с Вестминстерским аббатством. Легко создать нейтральную среду для посетителей, которые дышат Прошлым, до которого рукой подать, и приходят в эту нейтральную среду после эмоциональной прогулки среди почтенных камней. Но как быть в Калифорнии, где с одной стороны – Тихий океан, а с другой – Лос-Анджелес, рестораны в виде котелка и гамбургера, четырехэтажные шоссе и десять тысяч развязок? Что делать? Скопировать Виллу папирусов. Довериться немецкому археологу, который не переборщит, который разместит твои бюсты Геракла в здании, воспроизводящем римский храм, а если у тебя есть деньги, постараться привезти мрамор из тех мест, что и модель, и чтобы рабочие были неаполитанцы, каррарцы, венецианцы, не забудь об этом написать. Китч? Может быть. Как и Замок Хёрста? Не совсем. Как Palace of Living Arts или фееричные номера отеля Madonna Inn? Как Венера Милосская с руками? Безусловно, нет.
Palace of Living Arts или отель Madonna Inn – это творение ловкачей, эксплуатирующих силу искусства. Мемориал Линдона Джонсона – творение разбогатевшего техасца, полагающего, что любой его жест достоин историографии, и воздвигающего кенотаф[148] в честь своей прачки. Замок Хёрста – это дело рук богатого человека, слишком богатого и жадного не до искусства, а до престижа, который оно дает; и лишь имеющиеся в его распоряжении средства и пристрастие к эклектике не позволили ему воплотить абсолютную (но в этом смысле более аутентичную) ложь, вроде замка Людвига Баварского в стиле псевдоготики второй половины XIX века.
Музей Гетти – это творение одного человека и его единомышленников, которые пытаются, как умеют, достоверно и по возможности «наглядно» реконструировать прошлое. Пусть греческие статуи – не греческие, но по крайней мере хорошие римские копии, каковыми они и представлены; пусть стены, на которых висят подлинные рафаэли, сделаны сегодня, но они сделаны так, чтобы картина находилась в среде, близкой к той, для которой она предназначалась. Кибела из коллекции Маттеи в Риме стоит в храме Кибелы, свежесть которого, «будто вчера построили», нам неприятна – мы-то привыкли к ветхим полукруглым храмам, а музейные археологи решили предъявить нам, как выглядел свежепостроенный древнеримский храм. С другой стороны, мы прекрасно знаем, что многие классические статуи, завораживающие нас сегодня своей белизной, изначально были полихромными, а в их бесцветных нынче глазах красовался цветной зрачок. Музей Гетти оставляет статуи белыми (и здесь он виноват скорее в приверженности к европейскому археологическому фетишизму), но делает стены храма из цветного мрамора, представляя его как предполагаемую модель. Кажется, что у Гетти верность прошлому очевидна скорее в реконструкции храма, чем в размещении скульптуры с ее холодной незавершенностью, обособленной в «правильной» реставрации.
Иными словами, после первой реакции, в которой преобладают ирония и удивление, понимаешь, что музей Гетти тебя озадачивает, оставляя открытым вопрос: кто прав? Как установить связь с прошлым? Преклонение перед археологией – лишь одно из возможных измерений, разные эпохи решают эту проблему по-разному. Насколько современно решение Пола Гетти? Попытаемся представить, как жил римский патриций, о чем думал он, когда, желая воспроизвести у себя дома величие греческой цивилизации, строил себе одну из тех вилл, которые реконструирует сегодня музей Гетти. Он мечтал о недоступных парфенонах, заказывал эллинистическим художникам копии великих скульптур времен Перикла. Римский патриций – жадная акула, он лично способствовал кризису в Греции, чтобы предоставить ей выживание в виде копии. Между римским патрицием и Грецией V века было, скажем, пятьсот – семьсот лет. Между музеем Гетти и реконструированной Римской империей около двух тысяч. Временной разрыв компенсируют накопленные исторические знания, мы вполне можем доверять сотрудникам Гетти, их реконструкция больше соответствует античному Геркулануму, чем геркуланумские реконструкции – греческой традиции. Так что наше путешествие в царство Абсолютной Лжи, начавшееся под знаком иронии и острого неприятия, ставит перед нами серьезные вопросы.









