bannerbanner
Гомоза
Гомоза

Полная версия

Гомоза

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Разложив вещи по полкам шифоньера, Гомозин оглядел стены гостиной и, усмехнувшись, подумал, что большинство развешанных на них фотографий, рельефов, картин и вышитых узоров скоро будут ждать его в почтовом отделении в Москве. Он вытащил из бокового кармана чемодана закрытую пачку сигарет и, зайдя на цыпочках в спальню, чтобы удостовериться, что старики спят, вышел на балкон покурить.

Курил он редко. В особых случаях, как он это сам для себя называл. Что это за случаи, объяснить Егор Дмитриевич вряд ли бы смог; он просто чувствовал, что непосредственно сейчас можно покурить. Наверное, просто хотелось.

Егор Дмитриевич стоял на грязном полу в тапочках и накинутом на плечи плаще и, медленно затягиваясь сигаретой, мелко трясся. Он смотрел на женщину в леопардовом пуховике – видно, вернувшуюся после своих дел, – и изучал её поведение. Она крутилась за косым бордюром у железной дуги для лазания и, вертя зонтик в руке, быстро курила. Вела она себя нервно и рассеянно. Она долго не замечала сбившуюся прядь мокрых волос, закрывшую ей левый глаз, но как только осознала это, быстро потянулась к ней сначала рукой с зонтиком, а затем, едва кольцевая веревочка соскользнула по предплечью к локтю, быстро опустила её и поправила прядь рукой с сигаретой. В полностью показавшемся лице Гомозин разглядел выражение раздражённой усталости. Его особенно заинтересовали глаза этой женщины. Щедро обведённые по кругу синими тенями, они были невероятно подвижными. Брови над ними то и дело поднимались без видимых причин, а веки часто опускались, будто глаза сохли от ветра. Сигарету она держала пальцами с настолько давно приклеенными на них фиолетовыми пластмассками, что натуральный ноготь, казалось, составлял половину от общей длины. Кисти рук выдавали её возраст. Сухие, почерневшие в местах стыка фаланг, костлявые, в мелкой ряби и зелёных жилках, они походили на ветки. Гомозин подумал, что ей не меньше пятидесяти. Наблюдая за ней, он ловил себя на мысли, что этот совсем незнакомый человек кажется ему омерзительным. Он пытался отогнать от себя эти мысли, только расстраивающие его, но не мог этого сделать, как не мог прекратить смотреть на неё. Как иной раз человек не может оторваться от наблюдения за каким-то животным в зоопарке, так Егор Дмитриевич не мог оторваться от наблюдения за людьми. Он вечно пытался понять, о чём они думают, чем живут, почему такие, а не другие, и решив для себя, чтó перед ним за человек, уже не мог изменить своего мнения о нём, даже когда узнавал какие-то прямо противоположные своим суждениям подробности. Ему было жутко, однако, думать, что кто-то мог судить о нём так же, как он обо всех окружающих. Поэтому он не любил внимательных взглядов, направленных на него: с людьми, внимательно смотрящими ему в глаза, он вряд ли мог когда-либо сойтись. Однако, как ни парадоксально, именно так он сошёлся со своей женой, Леной.

Задумавшись о ней, он не заметил, как женщина в пуховике докурила и, собравшись было подниматься домой, остановилась и стала искать в кармане пачку. Гомозина от размышлений оторвал её визгливый выкрик:

– Гадина!

Опомнившись, Егор Дмитриевич увидел упавшую под ноги на высоких каблуках скомканную пачку сигарет; и, едва он понял, что случилось, каблуки зацокали и голос вновь хрипло вскрикнул:

– Сосед! – Гомозин молча кивнул. – Угости папироской! – Она медленно подошла под балкон с грацией бездомной кошки, пристально взглядывая на Егора Дмитриевича шальными глазами. Гомозин молча вытянул перед собой сигарету.

– Поймаешь? – негромко спросил он.

– Ловлю! – тоже шёпотом ответила она.

И Гомозин отпустил сигарету. Та медленно, как на волнах, полетела вниз и у самой пятерни, костлявой и когтистой, резко поменяла направление падения и юркнула между пальцами, плюхнувшись в лужу.

– Пакость! – крикнула женщина и кинулась спасать сигарету, но не успела: та насквозь промокла.

Гомозин преспокойно вытащил ещё одну и, как человек протягивает кость перед собакой, протянул её над землёй.

– Будь другом, спустись, а, – попросила Гомозина женщина, скорчив жалостливую гримасу.

Егора Дмитриевича слегка передёрнуло от этого выражения лица, которое никак не шло к хриплому прокуренному голосу, но всё же он решил спуститься. Завязывая шнурки на туфлях, он злился на пошлость и вульгарность этой женщины.

Спустившись вниз, он медленно толкнул железную дверь и увидел стоящую ровно перед собой скромную даму, выжидающе скрестившую руки и плотно прижавшую ноги одна к другой. Глаза под подвижными бровями, поблёскивая особенно ярко в окружении выкрашенных тенями мешков, с какой-то детской наивностью смотрели на Гомозина. На мужчину неприхотливого, простого, обыкновенного, думал Егор Дмитриевич, этот взгляд произвёл бы приятное впечатление, умилил бы его, но его он взбесил. Пошлости, он был уверен, совсем не шла наивность. Пошлость должна быть злой, кричащей, дерзкой – только тогда она имеет право на существование, потому что это хотя бы честно. Но когда её пытаются прикрыть игрой взгляда, интонации или жеста, имитирующих детскую невинность, пошлость эта становится не просто омерзительной, но и оскорбительной, ведь после этих детских взглядов на вульгарных лицах всякое воспоминание из детства омрачается этим новым впечатлением, а всякое общение с ребёнком отдаёт этой мерзостью. У человека, думал Егор Дмитриевич, обыкновенного (а Егор Дмитриевич считал себя необыкновенным) всё было бы наоборот: детское выражение на каком бы то ни было взрослом лице вызвало бы приятные ассоциации, но у Гомозина теперь это же выражение на лице ребёнка вызывало бы ассоциации сугубо дурные.

– Я спустился – значит, дам. Незачем такую морду корчить, – грубо выпалил он и полез в карман за пачкой.

– Спасибо, – смутившись, она не нашлась, что ответить, и поэтому просто поблагодарила.

Егор Дмитриевич протянул ей сигарету, и женщина, вставив её между сложенными дудочкой губами, выжидающе вытянула голову вперёд. Гомозин зажёг ей сигарету. Когда у её лица вспыхнул огонь, он разглядел потёкшую тушь.

– Покурите со мной? – выпустив изо рта дым, спросила она, пряча глаза, будто смущаясь. Гомозин решил для себя, что это мерзкая игра, и из праздного интереса решил подольше понаблюдать за женщиной.

– Ну давайте, – сказал он и потянулся за пачкой.

– Соседи теперь будем? – спросила она, пока он разбирался с зажигалкой.

– Ненадолго, – сказал он, выпуская дым изо рта.

– Не нравится у нас? – хмыкнула она.

– У кого «у нас»? – раздражённо выпалил Егор Дмитриевич. – Я у себя на родине.

– Не нравится на родине, значит?

– Нравится.

– Так почему тогда ненадолго? – спросила она, заулыбавшись.

– А чего спрашиваем? Просто так?

– Хорошо, когда крепкий мужчина по соседству есть, – сказала женщина, качнув бёдрами, и, слегка ударив его, громко засмеялась во весь голос, будто прокашливаясь. Гомозин неосознанно огляделся, нет ли кого поблизости.

– Полку прибить или кран починить, – добавила она сквозь смех.

Егор Дмитриевич, машинально задрав губу, вытянул шею, чтобы быть чуть дальше от неё. Прекратив смеяться, женщина вновь заговорила:

– Если соль будет нужна или лаврушка, заходи, – добавила она и вновь истерически засмеялась.

– Чего смеёмся? – спросил Гомозин.

– А потому что смешной.

– Я смешной?

– Ну не я же, – сказала женщина. Егор Дмитриевич искренне усмехнулся. Ей показалось это жестом одобрения. – Я Лена. – Она протянула ему руку.

– Надо же. – Лицо Егора Дмитриевича перестало улыбаться.

– Елена, если хотите, – добавила она гнусаво – возможно, ей казалось, что так разговаривает интеллигенция.

– Егор, – отозвался Гомозин и пожал костлявую руку.

– Откуда будешь такой, Егор? Старушкин сын?

– Тёти Лиды.

– Ну Тёти Лиды, – поправилась она. – Чего приехал?

– Лена, я покурил, – сказал Егор Дмитриевич и, потушив окурок о кирпич дома, кинул его в урну. – Пойду домой. Заходишь?

– Захожу, – обиженно сказала она и, затушив бычок сапогом, прошла за Гомозиным в подъезд.

Подойдя к своей двери, Егор Дмитриевич остановился.

– Чего в слезах вся? – нехотя спросил он из вежливости.

– Это дождь, – отозвалась женщина, медленно открывая свою дверь ключом.

– Понятно, – сказал Гомозин и шагнул в квартиру.

– Из-за мужика, – решилась Лена.

– Все мужики козлы, – отозвался Гомозин и, зайдя в прихожую, закрыл за собой дверь.

С неприятным впечатлением он, раздевшись, прошёл на кухню и, думая о своём, просидел там до вечера, пока старики не проснулись.

Гомозину, помимо прочего, вспомнилась одна история из детства. Щурясь, кусая губы, он воспроизводил в сознании отчётливые образы. Его одолевали разные чувства: он то злился на себя и не мог остановиться, то ухмылялся, что наивная детская шалость до сих пор совестит его.

Училась с ним в классе девочка. Звали её Алёной. Была она не по годам строгая в поведении, замкнутая и дисциплинированная. Форма всегда выглаженная, ногти подстрижены, волосы чистые, ухоженные, убранные, учебники все в обложках, без клякс и пометок, все тетрадки исписаны красивым каллиграфическим почерком, разноцветными схемами и таблицами. Алёна не была отличницей, но очень старалась учиться и понимать; однако понимать ей удавалось нечасто, и поэтому она просто дотошно зубрила. Обычно она сидела за партой одна, строго сложив перед собой руки и вытянув спину. Подсаживались к ней редко, в основном девочки на время контрольных. Дружбу с Алёной водили поверхностную, лишь для того, чтобы поддерживать какое-никакое приятельство, позволяющее списывать у неё домашние и проверочные работы. Она не была красавицей, поэтому мальчики её особенно не дразнили, а если и дразнили, то быстро прекращали нападки, потому что она на них никак не реагировала.

И вот однажды (было это не то в пятом, не то в шестом классе) Гомозина, вечного обитателя задних парт, учительница биологии пересадила за вторую, чтобы он был у неё на виду, и сказала, чтобы он и впредь садился на это место. Ослушаться учительницу он не мог, а она вечно напоминала ему о новом месте и не начинала урок, пока он не пересаживался. Гомозина и его друга, соседа по последней парте, вечно смеющегося Славу Хомякова этот расклад не устраивал, но совестливые одноклассники наседали на них и уговаривали Егора пересесть. «Тебе сложно, что ли?» – говорили они, а он стоял, пряча улыбающиеся глаза, и тихонько посмеивался со Славой. В течение пяти минут он всё же сдавался, недовольно проходил к своей второй парте и урок возобновлялся. Учительница, Клавдия Георгиевна, вечно задерживала класс после звонка и рекомендовала все жалобы направлять в адрес Гомозина. Так он под давлением небезразличных учащихся постепенно перебрался за вторую парту. Скоро к нему подоспел и Слава. Клавдия Георгиевна к гулу, смеху и всяким стукам, доносящимся со стороны Гомозина, стала относиться лояльнее, потому что он был «на виду».

Гомозин со Славой оценивали людей по одному критерию: способен ли человек их позабавить и развеселить. Если человек казался им скучным, если его возможная реакция на их выходки была сдержанной, то время на этого человека они не тратили и смотрели в его сторону со злым подростковым пренебрежением. «Шутки» их были смешны только им обоим да некоторым одноклассникам, считавшим их «крутыми». «Крутизны» им придавали надменные взгляды, выражавшие уверенность, что жизнь состоит из увеселений и что каждый смертный обязан им эти увеселения предоставить. А увеселения были по-детски жестоки. Они то рвали ключами куртки одноклассников, висящие без защиты в раздевалке, то швырялись засохшими бетонными кляксами через вентиляцию в женскую спортивную раздевалку, то запирали в учительском туалете Жору Тщедушнова. Слава любил поднять за ошейник своего пуделя, когда выгуливал его, и душил до тех пор, пока тот не начинал жалостливо скулить, а Гомозин научился ловить мух на лету, чтобы, слегка оглушив их, заживо сжигать отцовскими спичками. На балконе тогда стоял омерзительный смрад палёных волос, и Егору этот запах хоть и был противен, но всё же был очень интересен, как был интересен и высокий писк, возникающий во время «кремации». И всё это казалось им невероятно смешным.

Алёну, сидевшую за первой партой прямо перед ними, они мучили каждый урок биологии: засовывали ей в волосы карандаши, пачкали чернилами белую спину сарафана, плевались в неё слюнявыми шариками бумаги и много чего ещё проделывали. А поскольку она никак на них не реагировала, Клавдия Георгиевна тоже молчала, либо не замечая выходок, либо считая их безобидными. Гомозина эта девочка раздражала. Объяснить чем он вряд ли бы смог. Поэтому иной раз он просто без остановки толкал её в спину и заунывно нашёптывал: «Мальцева, Мальцева, Мальцева, Мальцева».

И вот случилась первая контрольная Гомозина на новом месте. Получив задание, он, запустив пальцы в волосы, недолго подумал над вопросами и за неимением соседа под боком (Слава заболел) обратился за помощью к Алёне. Заискивающим умоляющим голосом он клянчил у неё листок с ответами, и она, не обращая на толчки никакого внимания, закончив писать свою работу, преспокойно передала листок назад. Гомозин, уже не надеявшийся на помощь и думающий лишь о том, как он её проучит, сильно обрадовался и, списав, даже поблагодарил девочку.

Через неделю Клавдия Георгиевна вернула листки с оценками. Оставшийся дома в прошлый раз Слава и Гомозин обнаружили, что Гомозин получил «отлично», а Алёна «хорошо», и долго смеялись над ней, тыкая в неё карандашами.

– Ну чего ты молчишь? – спрашивал её Егор, давясь от смеха. – Как же так получилось?

Он слегка дёрнул её за косичку, и с головы её упали очки. Слава, пока Алёна надевала их, одобрительно ткнул Гомозина локтем и закашлял, чтобы не засмеяться во весь голос. Егор же, воодушевлённый таким одобрением, дёрнул за косу ещё раз, но на этот раз со всей силы. Алёна успела удержать очки. Через пять секунд по шее девочки тонкими полосками потекла кровь. Слава с Гомозиным, испугавшись, перестали смеяться, а Гомозин и вовсе попросился у учительницы выйти. Она оставила его терпеть до перемены. Алёна же, будто совсем неживая, молча сидела, строго сложив руки, и, казалось, не чувствовала боли. Но прошло немного времени, и она осторожно коснулась мелко трясущейся бледной рукой окровавленного затылка. Едва Алёна дотронулась до шеи, она тотчас же нервно одёрнула руку и прикрыла ею рот. На глазах её выступили слёзы, а на лице изобразилась мокрая, морщинистая гримаса глубокой обиды, горя и стыда. Она не издавала ни единого звука, будто боясь чего-то. Застывшие от страха Слава с Гомозиным не знали, что делать и как оправдываться перед Клавдией Георгиевной. А та, в свою очередь, копошась в классном журнале, ничего вокруг не замечала. Тогда Алёна громко быстро всхлипнула, и сердца хулиганов упали в пятки.

– Что такое, Мальцева? – строго спросила учительница.

– Ничего, – ответила она сквозь слёзы, – зуб.

– Выйди воды попей, – посоветовала ей Клавдия Георгиевна.

– Спасибо, – отозвалась Алёна и выбежала из класса, спотыкаясь на ходу.

Гомозин и Слава с облегчением вздохнули, а через пять минут и вовсе забыли об инциденте. Через десять в кабинет вернулась Алёна с мокрыми на затылке волосами и слегка розовым, влажным на спине сарафаном. Вспоминая сейчас взгляд, которым его встретила, садясь на своё место, эта маленькая девочка, Егор Дмитриевич крепко сжал кулаки, закрыл глаза и стиснул челюсти. Перед ним с невероятной отчётливостью возникли два маленьких ясных голубых глаза, смотрящие прямо и бесстрашно, пара светлых сведённых бровей, бросающих рябь на круглый большой лоб, остро выпирающие из щёк углы нижней челюсти, видно, так торчащие из-за плотно стиснутых зубов, бледные тонкие губы и гордо вздёрнутый носик. Это смелое лицо выражало не боль, не трепет, не неприязнь, а невероятные жалость и сострадание. Как острый меч, поражал сейчас Егора Дмитриевича этот взгляд и доводил его до кома в горле. Маленькая девочка, невероятной осознанностью пересилив боль, обиду и стыд, не из желания наказать, а из патологической неприязни к злу и насилию, пожалела гнусного мелкого преступника прожигающим насквозь взглядом добрых глаз. Даже теперь, будучи взрослым, видавшим многое человеком, Гомозин не мог понять, откуда такие колоссальные душевные силы взялись у маленькой, скромной девочки.

Спустя неделю родители перевели Алёну в другую школу, и Гомозин о ней больше ничего не слышал.

3. Чужак

Поход на кладбище решили отложить на завтра. Лидия Тимофеевна, посмеиваясь, вслух удивлялась, как они с Николаем Ивановичем могли так долго проспать, совершенно при этом не собираясь даже подремать. А Николай Иванович боялся, что теперь не будет спать ночью, и шутя просил у Лидии Тимофеевны «снотворного», подразумевая под этим, конечно, водку. Она реагировала ярко, громко, отмахиваясь от него, крича, а он смеялся и дразнил её. Всё это они разыгрывали, сами того не понимая, для Егора Дмитриевича, чтобы он не скучал. И ему на сей раз от этого почему-то было весело и тепло на душе.

– А я объясняю, – чеканно, как номенклатурный работник, говорил Лидии Тимофеевне старик, – спирт – лучшее лекарство от бессонницы. Говорил я, что снов давно не видел? Говорил? А, Егор? А ну подтверди-ка!

– Подтверждаю, – кивнул, улыбаясь, Гомозин.

– А вот теперь сплю и вижу: в подъезде нашем ремонт; всё плиткой обклеили. Какие-то киргизы, что ли. И стены обклеили, и потолок – всё. И курят же, сволочи, прямо в подъезде, что на весь дом воняет. – Егор Дмитриевич усмехнулся. – А захожу в квартиру – и тут, гады, всё в плитку свою убрали. Какие-то тюли повсюду, шторы жёлтые. Во, – уставился он на старушку, – вишь как?

– Я тебя на цепь посажу и в будку упрячу, – медленно проговорила Лидия Тимофеевна, вызвав своими словами громкий смех мужчин. – Буду в миску водку тебе наливать. Лакай да и смотри сны про замки. Всё понял?

– Так точно! – вытянулся стрункой Николай Иванович.

Через час после пробуждения Лидия Тимофеевна накрыла ужинать. Нажарила картошки на сале и нарезала селёдку с луком. За окном холодные тучи редко давали закатному солнцу выглянуть, и, когда оно появлялось, лучи светили слабым болезненным светом. Низкие и тяжёлые облака клубились, уплотнялись и, назревая, всё никак не могли разрешиться дождём. Где-то вдалеке, в горах, уже сверкало и глухо громыхало. Воздух был свежий, влажный, тяжёлый; ветер поднимал с земли старые листья и небольшие веточки и быстро гонял их, иной раз закручиваясь в вихри.

– Точно шарахнет, – говорил, чавкая, Николай Иванович.

– Ты окна закрыл? Ставни? – спрашивала Лидия Тимофеевна про дом.

– Закрыл-закрыл, что же я? – слегка недовольно отзывался старик. – Егорка, будь другом, включи-ка большой свет.

Гомозин встал и прошёл в коридор, где нажал на выключатель. Кухню залил сплошной тёплый свет, и уют, который дарила небольшая настенная лампа в плафоне, исчез.

– А собачка там как? – садясь на место, спросил Егор Дмитриевич, взглянув в окно. – В будке отсидится?

– Смелая сука Зинка, – отозвался Николай Иванович. – У нас бы тут окна не повышибало.

– Да ещё, может, стороной пройдёт, – волновалась Лидия Тимофеевна.

– Шарахнет только так, – решил Николай Иванович. – Эх, я заленился. Надо было срезать у яблоньки ветку гнилую.

– А что? – спросил Гомозин.

– На крышу ещё упадёт.

– Ну не торнадо же идёт, – усмехнулся Егор Дмитриевич.

– Ой, тут знаешь, как деревья накосило, – вступила Лидия Тимофеевна. – Когда ж это? Коль?

– В тринадцатом, что ли, – задумался он.

– Всю гору расчесало. Как пшеница после уборки. Хорошо, в город не спустилось.

– Кто там в лесу водится? Поубивало? – спросил Гомозин.

– А чёрт его знает. Людей вроде бы не коснулось.

– А животные?

– Ну не знаю. Белки, может, там какие-нибудь.

– Всё понятно, – сказал Егор Дмитриевич, и повисло молчание – только вилки цокают по тарелкам. – Николай Иванович, – заговорил Гомозин, – дочка-то с мужем приедет?

– С детями только.

– Двое?

– Ага, Машенька и Илюша.

– Малые?

– Одна в сад ходит, другой в третьем классе. В третьем же, Лидья?

– В третьем, в третьем. В четвёртый пойдёт.

– А муж что? – осторожно спросил Егор Дмитриевич. – Разведены?

– Да, ушёл, зараза, – зажевал быстрее Николай Иванович. – Хороший мужик Виктор – да, видно, заклевала моя бестия, – захохотал он.

– Фу, брехло! – сморщилась Лидия Тимофеевна.

– Чего? – кивнул Николай Иванович.

– Да там божий одуванчик, – повернувшись к сыну, запричитала старушка. – И мухи не обидит.

– Да кто? – не понял Гомозин.

– Надя. Кто ж ещё?

– Ну рассказывай, – махнул рукой Николай Иванович.

– Ты погляди на него! – вылупила глаза Лидия Тимофеевна. – Такая умница выросла, такая красавица, а он её в грязь втаптывает! Не стыдно тебе? Погляди на него – и не краснеет. Да как же можно?

– Ну ладно тебе придумывать, – хмурился старик. – Девка как девка.

– Фу, брехло! – отмахнулась старушка. – Она же, бедная, двоих детей тянет и работает, и всё знает, и читает, и в театры водит. Какая мать так своих детей будет баловать? Всё им даёт! И на море каждый год, и секции, и дни рождения! И всё успевает! И не жалуется! А тут ворчун завёлся! Фу, гадость какая!

– Ну завелась, хватит, – попытался остановить её Николай Иванович.

– А ему Виктор – мужик хороший, – всё продолжала она. – Да какой он мужик? Сорняк!

– Ну всё, всё! – не вытерпел Николай Иванович. – Что ты, не понимаешь, что ли? Цену набить не даёт!

– Торгаш нашёлся, – помолчав и пристально поглядев в глаза сожителю, плюнула Лидия Тимофеевна.

– А кем же работает? Николай Иванович? – спросил Гомозин.

– Она в банке на какой-то должности важной, – ответила за него Лидия Тимофеевна.

– Ну хорошо, – закачал головой Егор Дмитриевич, не зная, что сказать. – Видно, умная девушка.

– Да не то слово.

– А что за должность?

– Ну не знаю, спросишь. Мы люди старые, не понимаем ничего.

– Тебе, Лидия, только языком молоть, – задумчиво сказал Николай Иванович.

– Что такое? – не поняла она.

– Ну приедет девка. Дикая, как незнамо что. Глупая, дурная. А ты тут Егору лапши навешала – он и поверит.

Гомозину почему-то казалось, что Николай Иванович своими словами хочет от чего-то уберечь дочь. Егор Дмитриевич был почти уверен, что старик считает её и умницей, и красавицей, и любит её больше жизни, а наговаривает на неё не то чтобы не сглазить, не то из родительской ревности, не то чтобы, увидев её, Гомозин был сильно удивлён.

– Я знаешь, что, Коля? – будто лично оскорбилась Лидия Тимофеевна. – Я всё ей передам да посоветую отказаться от тебя, и говори гадости, сколько хочешь. – Потом, помолчав, добавила: – А девочку я тебе обижать не дам! Это надо! Перед чужими людьми грязью обливает…

Старушка совсем не заметила случайно обронённого в пылу слова и продолжила отчитывать старика, но Егор Дмитриевич дальше её не слушал. «Чужой», – прокручивал он в голове эти пять букв, машинально копаясь вилкой в тарелке и едва заметно скользя языком по нёбу, про себя выговаривая это слово. Ему сделалось некомфортно, им овладело ощущение, что он лишний в этом доме.

«Дурак, – думал он. – Приехал, пять лет не бывши, и думает, что все у него на шее виснуть должны. Сам одним местом к ним повернулся – а они почему-то должны его в это самое место целовать». Гомозин понимал, что мать, скорее всего, сказала не то, что он подумал, что «чужой» он не для неё, а для дочери Николая Ивановича, но всё же в нём появилось грызущее мерзкое чувство неуместности, будто он приехал на попечение к людям, презирающим его, вынужденным сквозь силу улыбаться. Егор Дмитриевич подумал, что долгое пребывание здесь будет для него и них невыносимо тягостно, и решил, что в течение нескольких дней под каким-нибудь предлогом уедет, не дожидаясь приезда Нади. Таких мыслей у него бы не возникало, не сомневайся он ещё перед выездом, стоит ли ехать к матери. Ему было сложно решиться приехать, как сложно возобновить общение с человеком, с которым много лет назад разругался, но уже давно не держишь на него зла и обиды. И всё же, решившись, он всю дорогу провёл в сомнениях – соседи по купе помогли. Женщина, кажется, так и не назвавшая себя, рассказала ему, как сильно она плакала и жалела, когда умер отец, с которым она из-за своей упёртости не общалась много лет. И напугала Гомозина, что он всю жизнь будет жалеть и корить себя, если не решится показаться на глаза матери. Но теперь он сидел с ней, матерью, за одним столом и жалел, что показался. Столько воды утекло, думал он. Наивно пытаться делать вид, что всё так, как было раньше. Стоило обставить свой приезд, думал он, как-нибудь мягче, как-то подготовить маму, а не сваливаться как снег на голову. И теперь, видя перед собой это родное лицо, он корил себя за то, что столько лет не радовал её общением. И не был близок он к ней не столько физически, сколько духовно. Гомозин думал, что мать действительно всё про свою жизнь рассказывает ему по телефону, но он ничего не помнил. И казалась Гомозину теперь Лидия Тимофеевна какой-то чужой женщиной. Лицо её было похоже на лицо матери, но за ним скрывался кто-то чужой, подменивший её, и теперь этот кто-то делал из Егора Дмитриевича дурака, пытаясь убедить его в том, что они родные люди и что она любит его. «О чём я думаю? Что за бред?» – мысленно усмехался Егор Дмитриевич и, переводя эти мысли в шутку, пытался отогнать их от себя, но они пристали к нему, как паутина. Как он ни снимал с себя эти путы, какие-то мерзкие ниточки всё равно лезли в рот, глаза и уши. Так или иначе, решил Гомозин, проще уехать, чем разобраться в этом.

На страницу:
3 из 7