Полная версия
Алтарь времени
И вот теперь при мыслях о Дане он не выдержал. Для того чтобы жить, ему как воздух требовалось, чтобы жила она. Беспокойство выворачивало наизнанку, так, что хотелось кричать. Всего два шага до стола… И руки сами потянулись к проклятым ампулам.
* * *Возле Триберга стоял спецпоезд (он же штаб-квартира) рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера. Поезд носил не блещущее оригинальностью название «Генрих». Оттуда Гиммлер, командующий Резервной армией и с некоторых пор главнокомандующий группой армий «Рейн», руководил, в меру своей некомпетентности никогда не воевавшего человека, боевыми действиями. Днём он сочинял приказы, по вечерам смотрел фильмы, а во время воздушных налётов прятался в ближайшем тоннеле. Его свита развлекалась в Триберге на вечеринках.
Царившая здесь атмосфера странной, с гниловатым душком, беспечности подействовала и на Штернберга, едва он вышел из автомобиля – с подтаявшим ледком наркотической ясности в сознании. Это отчасти заглушало страх – а Штернберг признавал, что, чёрт возьми, сильно боится предстоящего разговора с шефом. Чем ему будут угрожать теперь? Есть ли что-то хуже, чем постоянный надзор и близкие в заложниках?
Ряд спальных вагонов, платформы с зенитными орудиями. В сопровождении встретившей его ещё на автомобильной стоянке охраны Штернберг поднялся на поезд и прошёл через пару вагонов. В первом вагоне у него изъяли пистолет, во втором пригрозили, что будут стрелять при малейшем подозрении на какие-нибудь «сверхъестественные выходки» с его стороны. Штернберг отрешённо усмехался. Даже если бы он захотел убить рейхсфюрера – в своём нынешнем состоянии просто не смог бы.
Гиммлер ждал его в последнем вагоне, вагоне-салоне для совещаний – шторы на всех окнах были отдёрнуты, повсюду сквозил предрождественский заснеженный лес, струился свет и воздух, цвёл комфорт на грани роскоши: мягкий ковёр, округлые линии кресел, зеркальный блеск на лакированной столешнице. Штернберг ничуть не удивился, увидев рядом с шефом Каммлера, спокойного и самодовольного. Здесь же зачем-то присутствовал Рихард Глюкс, главный инспектор концлагерей, обрюзгший мрачный пьяница, криво сидевший в кресле, будто у него что-то болело, с тусклыми глазами, с налётом неряшливости во всём облике – сальный зачёс, галстук перекошен, – с неестественными, как при замедленной киносъёмке, движениями и сумрачным вязким сознанием. В некотором отдалении от стола – насколько позволяло небольшое пространство вагона – сидел доктор Феликс Керстен, доверенное лицо и личный массажист Гиммлера, очень тучный высоколобый человек с живым цепким взглядом. Керстен улыбнулся Штернбергу. Они со Штернбергом иногда переписывались на темы, касающиеся целительства, и, в общем, Керстен, глубоко аполитичный гедонист, алчный приспособленец и вместе с тем любезнейший добряк, был Штернбергу отчасти симпатичен.
Следовало произнести приветствие, да вообще хоть что-то сказать. Но Штернберг стоял молча.
– Ах, Альрих, мне тут сказали, вы были в ужасном состоянии! Я рад, что с вами всё в порядке. – Гиммлер закрыл папку с какими-то фотографиями – c фотографиями каммлеровского излучателя, понял в следующее же мгновение Штернберг. С фотографиями результатов испытаний. Когда-то Штернберг видел снимки прототипа этого устройства – созданного по выкраденным у него наброскам… Помнится ещё, тогда один из подчинённых, Макс Валленштайн, подкинул Штернбергу идею «поднять вопрос о плагиате». Хороший был совет. Зря он им не воспользовался.
– Относительно в порядке, рейхсфюрер. – Штернберг попытался щёлкнуть каблуками (ради визита к шефу он всё-таки надел мундир и сапоги). Тело слушалось плохо. Поймал стеклянный взгляд Глюкса, то и дело заваливавшегося вперёд.
– Вы хоть представляете, как вы мне теперь обязаны? Знаете, чего стоило постоянно вас выгораживать? Вам повезло, что фюрер не приказал расстрелять вас. Если б он отдал такой приказ, мне пришлось бы повиноваться, хотя вы знаете, как хорошо я к вам всегда относился.
– Да, рейхсфюрер. – Штернберг чувствовал, что Гиммлер не врёт. Всё-таки Гиммлер им по-своему дорожил – и Штернберг, со смесью отвращения и некоторого снисходительного сочувствия, прекрасно видел почему. Потомственный аристократ, двухметрового роста блондин с телосложением статуй Арно Брекера[9] у парадного входа рейхсканцелярии, олицетворяющих партию и вермахт[10], обладатель необыкновенных способностей и некоторого изъяна, очень кстати разрушающего «идеальность образа» в чужих глазах (ибо совершенство раздражает) – Штернберг был тем самым «германским героем» для неказистого, нескладного человечишки, в соответствии с таблицами собственных эсэсовцев-расологов попросту обмылка, осознающего свою никчёмность, зажатого и недалёкого диванного мечтателя, помешанного на романтике, могущественных воителях и древних легендах – и облечённого огромной властью.
Этот небольшой, нелепый, неуклюжий человек, наивно восторгавшийся высокими блондинами, а сам «обладающий всеми признаками расовой неполноценности», как болтали про него злые языки, узкоплечий, с запавшим подбородком, умудрявшийся сочетать в себе жестокость и хитрость с мягкотелостью и нерешительностью, – Штернбергу хотелось раздавить ему бесформенное, растёкшееся над воротом горло за одни только шрамы от лагерной плети на полудетской спине Даны. И в то же время, как и раньше, Штернберг ощутил предательскую теплоту собачьей признательности шефу, который взял его под свою опеку, защитил от нападок, поднял так высоко, обеспечил… Штернберг разозлился на себя. Идея насчёт родственников наверняка принадлежала Гиммлеру. А может, и Мюллеру – Гиммлер же только согласился, что нередко делал под напором подчинённых…
– Ваша беда, Альрих, в том, что вы учёный. А учёные быстро деградируют, превращаясь в интеллектуалов. Интеллектуал – это прежде всего моральная расхлябанность и недостойные национал-социалиста сомнения. Я не могу допустить, чтобы ваши уникальные таланты пропали втуне, и спасаю вас от вас же самих. Я знаю, что вы не предатель. Вы ведь нашли в себе силы подчиниться приказу фюрера…
В другом мире, в ином измерении Штернберг высокомерно бросил бы, что плевал на приказ фюрера, что не из-за маний какого-то психопата, а по собственному убеждению лишил рейх последнего шанса. Что никакое тысячелетнее державное могущество не стоит концлагерного пепла. Так сказал бы тот Штернберг, который уничтожил всю важную документацию по Зонненштайну и себя вместе с ней. Нынешний Штернберг слушал хозяина концлагерей вполуха и думал, как найти Дану, где её искать, жива ли она, ведь он сойдёт с ума, если погаснет единственная звезда в его полуночной пустыне. И ещё – под пристальными взглядами вооружённой охраны – он чувствовал, что между ним и сидящими за столом людьми словно бы протянута невидимая проволока. Он по одну сторону. Они – кроме Керстена разве что – по другую. И это уже навсегда, какие бы нравоучения ни читал Гиммлер. Оставалось лишь мимикрировать под окружение по мере сил, потому что теперь один неверный шаг – и пуля. Не только ему, но и всем, чьи жизни зависят от него.
Штернбергу предложили сесть. Что-то клубилось здесь, пока неизречённое, отчего хотелось бежать прочь, воздух наливался свинцом и сдавливал виски, но Штернберг покорно упал в ближайшее свободное кресло.
– Каммлер как раз рассказывал мне о том, что эти ваши отражатели… Зеркала Зонненштайна… могут усилить воздействие его излучателя. Или направить.
– Теоретически – да, – осторожно сказал Штернберг.
– Принцип действия у него тот же, что у Зонненштайна, – с готовностью подхватил Каммлер. – Изменение пространственно-временной субстанции. Воздействие на людей. Но Зонненштайн – лишь ретранслятор и усилитель. Источник его энергии – человек. Мы вместо человека разместим электромагнитное устройство – его излучение создаёт самые различные эффекты физического, биологического и психического плана…
Перед Штернбергом положили раскрытую папку с чертежами и фотографиями. Ему были хорошо знакомы эти чертежи. Когда-то он, ещё в бытность студентом, начитался мифов о магических котлах и загорелся идеей сконструировать некое оккультное устройство, но быстро потерял к этому делу интерес, а идея уже жила своей жизнью – наброски попали в руки людей, которые не поленились довести их до ума, и вот оно, это устройство, работающее по законам вовсе не оккультным, а малоизученным физическим, устройство, порождающее совершенно особый род излучения… Предназначенное для уничтожения. Позже до Штернберга доходили сведения о том, что проект получил название «Чёрный вихрь», а позже был переименован в «Колокол». На папке не было названия проекта, только длинный архивный номер.
– А как относится фюрер к вашей затее, доктор Каммлер? Ведь от моей затеи с Зонненштайном он в конечном счёте оказался не в восторге. Настолько не в восторге, что едва не приказал меня расстрелять.
Ещё не договорив, Штернберг ощутил, что сказал лишнее. Каммлер переглянулся с Гиммлером, глаза у обоих стали сахарные и бессмысленные, как у китайских болванчиков. Глюкс тихо, но отчётливо икнул. Керстен нейтрально улыбнулся. Фюрер ничего не знает. Вот оно как. И не будет знать. Это что-то новенькое. Особенно для шефа СС, неустанно твердившего, что «фюрер должен знать всё». Почему только этого не случилось раньше? Хотя что это изменило бы?
– У фюрера сейчас много важных дел, – сказал Гиммлер. – Не стоит его отвлекать. Наступление на Западе развивается успешно, удача вновь повернулась к нам лицом. Под предводительством фюрера, я уверен, мы уже в январе выйдем к побережью Ла-Манша, после чего займёмся русскими и вытесним их из Европы…
За всем этим Штернберг услышал другое – предназначенное только ему: «Мне жаль, что всё так вышло, Альрих».
Штернберг понимал, что ему настойчиво (и почти искренне) всучивают именно то, что он, разочарованный и обозлённый, в глубине души желал получить. Штернберг хотел, чтобы перед ним оправдывались, – а Гиммлер с готовностью признавал, что со Штернбергом обошлись несправедливо. Потому Гиммлер и оставался рейхсфюрером СС, что слишком хорошо знал каждого из своих подчинённых.
– …а тем временем вы и доктор Каммлер будете делать то, что вам велит долг патриотов Германии: создадите секретное оружие, которое будет использовано в надлежащий момент.
Дежавю. Круг времени замкнулся снова.
– Фюрер всё равно узнает, и вы это понимаете, – сухо заметил Штернберг.
– Но мы и не будем ничего скрывать. – Гиммлер улыбнулся почти смущённо. – У проекта есть другое, официальное, назначение, о нём фюреру уже известно.
Глюкс вдруг завозился в кресле и вместе с облаком чумного смрада – явно пил горько и беспробудно уже не первые сутки – выдохнул:
– Уничтожение…
Это слово мгновенно перевело мысли Каммлера и Гиммлера на нужные рельсы, и Штернберг оцепенел, вслушиваясь, вглядываясь в то, что разворачивалось перед ним, ему уже не нужно было слов, а Гиммлер всё говорил, Каммлер же очень кстати вкраплял дополнения, так, что даже незаметно было, что он начальника постоянно перебивает. Глюкс молчал. Смотрел на Штернберга глазами больной собаки. Не одурей он так от пьянства, Штернберг бы ему, пожалуй, посочувствовал. От того, что инспектор концлагерей Глюкс регулярно видел по долгу службы, Штернберг давно бы сошёл с ума.
– В случае приближения вражеских армий концлагеря должны быть уничтожены, – разглагольствовал Гиммлер. – Фюрер уже не раз говорил об этом. Я не верю в то, что русские способны на серьёзное наступление. Однако, чтобы одержать победу, нам, возможно, ещё не раз придётся оказаться на грани отчаяния. А враг ни в коем случае не должен видеть концлагерей, не должен получить заключённых. Люди за границей всё неправильно поймут. Они слишком тупы и невежественны, чтобы осознать, какой великий долг возложен на нас.
– Лагеря не ликвидировать в одночасье. – Это уже Каммлер. – Но у нас есть оружие, которое теоретически способно нанести удар где угодно. Для него не существует границ и расстояний. Если предположения моих учёных о том, что конструкции Зонненштайна – все эти зеркала и подземные полости – могут усилить излучение устройства настолько, что резонатором станет сама земная твердь…
– Но, в конце концов, для устранения можно использовать и побочное действие устройства. Фюреру пока известно только о нём…
– Разложение живой ткани…
– Если согнать всех заключённых в окрестности Зонненштайна…
Штернберг уже не понимал, какая фраза кому принадлежит, в его восприятии тихий, скромно сложивший на столе небольшие женственные руки Гиммлер и яростно жестикулирующий генерал Каммлер слились в одно существо, мундирное, многорукое, говорящее на разные голоса. Вместе с ними он мысленно пересматривал опыты с «Колоколом», или как там теперь называлась эта смертоносная штуковина. Быстрое, без признаков гниения, разрушение живой ткани, мгновенное свёртывание крови… Устройство уже испытывали на узниках. И, самое главное, Штернберг вдруг с ужасом осознал, что всё это его больше не трогает. Когда-то, увидев в Равенсбрюке измученных женщин и мёртвых детей, он затем рыдал под душем в паршивой гостинице. Сейчас едва ли нашлось бы что-то, способное вышибить из него слезу. Разве что… Нет, нет, об этом нельзя думать. Она жива, она должна быть жива.
– Это гораздо эффективнее газовых камер и крематориев. Полное разложение. Никаких следов. – Каммлер увлечённо рубил воздух ребром сухощавой ладони. – Если фюрер прикажет использовать излучатель как оружие для уничтожения противника – мы с готовностью последуем его приказу. Если же нет – фюрер стал слишком подозрителен, вы, доктор Штернберг, уже испытали это на себе, – будем действовать сами.
– Да, п-полное р-разложение, – печально закивал Глюкс и покосился в сторону небольшого зеркального бара в углу салона.
Штернберг мог хотя бы для приличия произнести что-нибудь в предостерегающем ключе, глупое и пошлое, – вроде замечания о ящике Пандоры, – но только соорудил некое подобие одобрительно-деловой улыбки (в зеркалах того же бара увидел, что гримаса вышла страшная). А тем временем думал: он так дорожит Даной даже не потому, что она – залог его способности чувствовать что-то кроме боли; она – гарантия того, что он способен вообще хоть что-то чувствовать.
Из его перекорёженной наркотической жаждой памяти выпало то, чем закончилась встреча. Кажется, Гиммлер твердил о том, что по-прежнему доверяет ему, а ещё рассуждал, что у него нездоровый вид, и, как рьяный поклонник гомеопатии, советовал принимать настой каких-то трав, каких – Штернберг не запомнил. Глюкса, кажется, едва не вырвало, и Штернберг поспешил удалиться, не дожидаясь, чем там у них дело кончится.
Пришёл он в себя в соседнем вагоне, когда ему вернули пистолет. Вооружённая охрана его пока больше не сопровождала. Зато следом спешил, тряся телесами в необъятном, будто сразу на двух человек шитом костюме, доктор Керстен.
– Постойте, доктор Штернберг. Лишь одну минуту. У меня к вам дело. – Несмотря на огромные размеры, толстяк нисколько не запыхался. – Просьба, убедительнейшая. – Керстен понизил голос: – Вы сами видели, что там творится. – Он оглянулся через плечо, будто его преследовали. – Это просто безумие какое-то. Как группенфюрер Каммлер зачастил к господину рейхсфюреру, – Керстен был штатский и, в отличие от эсэсовцев, всегда называл Гиммлера «господин», – всё пошло прахом. Я имею в виду освобождение заключённых и миссию Красного Креста, ну, вы помните.
Да, тот разговор с Керстеном, состоявшийся несколько месяцев назад, Штернберг помнил хорошо. Керстен, пользуясь своим влиянием личного врача, иногда после сеансов массажа подсовывал Гиммлеру списки заключённых, которых по тем или иным причинам следовало освободить, а порой незатейливо и вкрадчиво – «Я обращаюсь не к рейхсфюреру СС, а к человеку Генриху Гиммлеру» – просил подарить свободу сотне-другой узников просто так, в качестве личного подарка ему. Нередко Гиммлер соглашался – в периоды ухудшения здоровья его начинал беспокоить вопрос о «плохой карме». Керстен ребячески гордился своей ролью гуманиста, но хлопотал отнюдь не бескорыстно – на нём было завязано множество нитей, связей, в том числе и заграничных, всяческих интриг, и за свои хлопоты Керстен обыкновенно получал от разных людей и организаций весьма значительное вознаграждение. Ещё Гиммлер наладил торговлю евреями – со Швейцарией, хорошо платившей за человеческие жизни, – и эти сделки тоже порой организовывались не без участия охочего до денег массажиста. Штернберг же, каждую ночь возвращавшийся во снах под пепельное небо Равенсбрюка, просил Керстена – дело было весной – постараться выжать из Гиммлера согласие на то, чтобы наконец допустить в концлагеря представителей Международного Красного Креста. Вроде бы у Керстена что-то получилось. Но сейчас всё это казалось далёким и неважным.
– Господин рейхсфюрер уже совсем было отказался от ликвидации евреев. Даже приказал демонтировать крематории в Аушвице. А тут эта адская машина группенфюрера Каммлера. Прямо-таки создана, чтобы заметать следы. Я никак не могу убедить господина рейхсфюрера в том, что освобождение всех этих людей будет несравнимо лучше, чем их тайное уничтожение. Тем более раз он хочет поправить мнение о себе за границей.
– Хорошо. – Штернберг облизнул запёкшиеся губы. – Ну а что вы от меня-то хотите? Если даже вы ничего не способны сделать…
– У вас свои методы. Внушение. Телепатия. Много всего такого, чего я не умею. Постарайтесь, ведь речь идёт о тысячах человеческих жизней. Уж не знаю, что там за оружие, но пусть господин рейхсфюрер хотя бы отпустит заключённых. – Керстен просительно улыбнулся, проворачивая в уме детали какой-то большой сделки, обещающей пачки швейцарских франков, но тем не менее говорил совершенно искренне.
Штернберг почему-то обозлился:
– Простите, доктор Керстен, но у меня сейчас других забот хватает. Моя семья в заложниках, чёрт возьми.
Толстяк взял его сухую подрагивающую руку в свои мягкие, уютные лекарские ладони.
– Вы больны. Вам требуется лечение. Я могу помочь вам избавиться от зависимости – не отпирайтесь, я же вижу, что с вами творится. Но нужно ваше твёрдое намерение. Подумайте о вашей семье. Вашим родителям нужен сын-наркоман?
Ласковый тон окончательно взбесил Штернберга. Он уже повернулся, чтобы уйти, но искреннее сочувствие Керстена его всё же остановило.
– Я попробую, – тихо сказал он, не глядя на массажиста. – Дистанционную корректировку. По фотографии. То есть отличного результата не обещаю. Идёт? И умеренную. Потому что, если меня на этом поймают…
– Господин рейхсфюрер очень хорошо к вам относится. Он восхищается вашими уникальными способностями. Вы бы слышали, как он защищал вас в телефонном разговоре с Гитлером. Это первый случай на моей памяти, когда он осмелился возражать фюреру. Вы должны быть ему благодарны. Когда будете, как это… корректировать, не причиняйте ему вреда.
– Я благодарен, – с горькой злобой сказал Штернберг. – Вреда не будет, клянусь.
ИЗ ЧЁРНОЙ ТЕТРАДИ
«Пока я не думаю о времени, я знаю, что есть время, но как только задумываюсь о нём, перестаю понимать, что такое время». Блаженный Августин.
Мне пока остаётся лишь повторять его слова. Я ничего не знаю. Я всё начал заново. Будто и не было двух лет, отданных изучению Зонненштайна. Однако теперь меня интересует вовсе не капище и не Зеркала. Время. Оно – ключ ко всему. К моим сумрачным видениям, к Зонненштайну, ко мне самому, наконец.
Я вновь, как школяр, сутки напролёт сижу над книгами.
Время. Сейчас оно еле движется, и лунный свет скользит по змеиной чешуе вечности. В комнате тьма, лишь горит на столе лампа, прикрытая газетами, потому что даже тусклое красноватое сияние шёлкового абажура режет мне воспалённые глаза. За окном тоже тьма, глухая морозная ночь. Где-то далеко воет собака. В муаровых разводах облаков – подёрнутая радужной бензиновой плёнкой лужа лунного сияния. Мрачно и дико. Полночь истории. Такой, должно быть, была первая ночь мира, такой будет последняя.
Для большинства мыслителей прошлого Время универсально. Но вспоминаю слова, приписываемые Джордано Бруно: «Не может быть такого во Вселенной времени, которое было бы мерой всех движений», и ещё: «При единой длительности целого различным телам свойственны различные длительности и времена». Я знаю, это так. Время Германии… Я мог изменить его.
Итак, существуют разные «времена». Как часть единого целого? Как подводные течения в океане Времени? У каждого тела, у каждой общности существует своя «ось времени», которую можно повернуть под определённым углом ко всему прочему миру?
Время Германии. И Зонненштайн – как его воплощение.
Признаться, теперь я страшусь думать о Зонненштайне. Эта стройка – она выворачивает мне душу. Разрушенный храм. Пыточная камера. Концлагерная операционная. Разворошённое убежище изувеченного исполина. Я был бы рад вовсе забыть об этом месте, настолько всё это чудовищно.
Нынешнее наступление на Западе, похоже, станет для Германии тем же, что операция «Кайзершлахт» во времена Великой войны, – последним отчаянным выпадом, за которым последует град ударов, каждый из которых уже сам по себе будет смертельным. С неким извращённым болезненным интересом слушал сегодня по радио новогоднюю речь фюрера. О выдохшемся наступлении там, разумеется, ни слова. Пустая, холодная и бессмысленная речь. Она словно транслировалась прямиком из подземелий Аида.
Отложил записи, чтобы снять перстень и привязать к нему нить – теперь я всегда ношу небольшой моток нити в кармане, чтобы в любой момент, когда мне заблагорассудится, мерные покачивания маятника в очередной раз немного успокоили меня. Спрашиваю я всегда о тебе. Где бы ты ни была сейчас, ты жива, и это главное.
Уже полторы недели я безвыездно нахожусь в Вайшенфельде, почти ни с кем здесь не общаюсь и, в общем, в своём затворничестве веду ужасающий образ жизни: только книги и морфий, с полудня до четырёх утра. Иногда выпивка. Выпивку мне доставляют исправно, вместе с морфием, как ещё одно средство усмирить меня. Каммлер не позволил мне на Рождество навестить семью. «Не позволил», даже писать такое унизительно. Но я и не настаивал. Потому что… потому что мне стыдно смотреть им в глаза. Они все увидели бы мою слабость. Даже Эммочка. Она привыкла видеть меня сильным. Я не должен её разочаровывать. А куда я сейчас гожусь? Я даже не смогу показать ей простейший фокус с пламенем на ладони. Мой дар – я разменял его на морфий, от пристрастия к которому не в силах избавиться, и на выпивку, которая кое-как спасает меня от стыда за пристрастие к морфию, вот ведь чёрт… Каждый день я пытаюсь начать без морфия – не хочу, чтобы ты увидела меня таким, когда я тебя, наконец, найду. И каждый день я терплю поражение. Каждый проклятый день. Меня терзают какие-то непроизносимые подозрения, какие-то грязные страхи. Мне хочется пожелать смерти всем мужчинам вокруг тебя. Я не могу тебя защитить… Я свихнусь, если они что-нибудь с тобой сделают.
Часть II. Нижний уровень
Хайнц. Машина генерала Каммлера
Нижняя Силезия, замок Фюрстенштайнянварь 1945 года– За что нас убивать?
– А то ты не понимаешь. – От глупых вопросов Фиртель заводился с пол-оборота. – Слишком много видели. Тут всё засекреченное и охраняется лучше, чем личный сортир фюрера. В таких местах в конце концов всех убивают. Всегда. Уж поверь мне.
– Ты ведь до сих пор цел.
– Мне здорово везло…
– Вдруг и на сей раз повезёт? И потом, не будут они патроны тратить. С боеприпасами туго.
– Конечно, не будут! Загонят всех рабочих в шахту, а шахту взорвут.
– Мы-то не рабочие.
– Мы хуже рабочих! Мы лаборанты. Вот нас первых и порешат…
– Ну и ладно. – Хайнц отвернулся, ему надоел этот разговор. Фиртель первый затевал рассуждения насчёт вероятного будущего и сразу начинал дёргаться. И так почти каждый день. Сколько можно?
Ицик Фиртель был еврей. Почти анекдотической наружности – такими евреев изображали в школьных учебниках биологии, по которым ещё недавно учился Хайнц. Кучерявый, клювастый, с небрежно брошенной в треугольное лицо горстью веснушек, больше напоминавших пятнышки грязи, с многовековой семитской тоской в больших глазах цвета крепкого чая, узкоплечий, тонкокостный и ужасающе худой – он напоминал марионетку типа «еврейский скрипач» из кукольного театра, у него и движения были под стать, непредсказуемые и отрывистые. Только Фиртель был не скрипач. Он, по его собственным словам, подвизался в разных учреждениях в качестве лаборанта – сначала на воле, потом за колючей проволокой, – и казалось, родился в сломанных очках, кое-как подлатанных с помощью разномастных кусков проволоки. Прошлое его было туманным; единственное, что он любил рассказывать о себе – точнее, о своих предках, – как полтора века тому назад новопринятый закон Австрийской империи обязал его прапрадеда, мелкого неудачливого торговца, взять наследственную фамилию. Чиновники драли с евреев взятки за право носить благозвучные фамилии, и так как прапрадед наскрёб только четверть необходимой суммы, расположенные в тот день к юмору члены комиссии увековечили сей факт, наградив торговца фамилией Фиртель[11].