
Полная версия
Футбол 1860 года
– Я чувствую, что вокруг меня сейчас все дышит смертью.
– В таком случае, Мицу, ты должен вырваться из этого круга и войти в сферу жизни. Иначе, Мицу, яд смерти пропитает тебя насквозь.
– Это ты в Америке стал фаталистом, а?
– Совершенно верно, – окончательно добил меня брат, разгадав, что своими словами я пытаюсь скрыть эхо, рожденное моей внутренней пустотой. – Но я и в детстве был таким, потом случайно выбросил свой фатализм, а теперь снова подобрал. Ты разве не помнишь, как мы с сестрой построили соломенную хижину и долго в ней жили? В то время мы старались уйти от духа смерти и вели новую жизнь. Ведь это случилось вскоре после того, как был убит наш брат.
Не поддакивая и не возражая, я смотрел на Такаси, и тогда в его глазах, устремленных на меня, появилось нечто сходное с недоверием и, разрастаясь, начало превращаться во что-то опасное, жестокое. Он всегда терял самообладание, когда что-либо напоминало ему о смерти сестры. И сейчас все осталось по-прежнему. И так же как внезапно ломается сталь, когда ее слишком сильно сгибают, в глазах Такаси в мгновение растаяла начавшая застывать вспышка.
Я вновь удивился:
– В конце концов сестра умерла, но очарование той новой жизни оставило свои ростки. Смерть сестры была, наверное, ради того, чтобы заставить меня жить дальше. Ведь лишь из-за того, что умерла сестра, дядя согласился отправить меня в университет в Токио. Если бы я остался жить в деревне с дядей, я бы умер с тоски. Но ты, Мицу, разве не понимаешь, что должен немедленно начать новую жизнь, не то потом будет слишком поздно?
– Новую жизнь? Ну а где моя соломенная хижина? – пытался я отделаться от брата шуткой, но, откровенно говоря, слова «новая жизнь» не оставили меня равнодушным.
– Ну какую ты сейчас, Мицу, ведешь жизнь? – серьезно спросил Такаси, давая понять, что прекрасно видит мои колебания.
– Сразу же после смерти товарища я отказался от курса лекций, который мы читали вместе. В остальном ничего не изменилось.
После окончания филологического факультета я живу переводами книг о диких животных. Одна из них, о наблюдении за животными, была переиздана, и гонорар почти обеспечивает нам с женой прожиточный минимум.
Правда, расходы по дому и содержанию ребенка в клинике взял на себя отец жены. Теперь же, когда я оставил работу лектора, тестю придется, по всей вероятности, принять на себя и бремя наших повседневных расходов. Вначале я воспротивился даже тому, чтобы тесть купил нам дом, но с тех пор, как товарища не стало, меня нисколько не трогает, что жена пользуется помощью отца.
– Ну а как ты живешь? Настроение никуда не годное, да? Увидев, как ты, Мицу, спишь на грязном полу, я был буквально потрясен. А когда ты встал, оказалось, что и выражение лица, и голос у тебя совсем не такие, как раньше. Откровенно говоря, Мицу, ты опускаешься, катишься в пропасть.
– Смерть товарища действительно выбила меня из колеи. А тут еще с ребенком такое, – оправдывался я, отступая.
– Но не слишком ли долго это длится? – наседал на меня Такаси. – Если так будет продолжаться, на твоем, Мицу, лице застынет печать падения. В Нью-Йорке я встретился с японцем-философом, инвалидом, который живет отшельником; он приехал в Америку для изучения взглядов последователей Дьюи и в результате сам потерял веру в себя – вот так-то. Ты, Мицу, похож на него и лицом, и голосом, но особенно своим обликом, позицией.
– Твоя «гвардия» утверждает, что я точно крыса.
– Крыса? Прозвище философа тоже Крыса. Ты мне не веришь? – На лице Такаси появилась растерянная улыбка.
– Верю, – сказал я, краснея оттого, что в моем голосе явно прорезаются нотки жалости к себе.
Да, я, несомненно, похож на крысу, как и тот философ, потерявший веру в себя. После ста минут, проведенных на рассвете в свежевырытой выгребной яме, я все еще переживаю случившееся. Я сознаю, что опускаюсь физически и духовно и уклон, по которому я качусь вниз, явно ведет меня туда, где витает нечто еще более ужасное, чем дух смерти. И сейчас я угадываю смысл того, что проявилось вначале как беспричинная усталость всех частей тела, каждая из которых, казалось, живет самостоятельно. Духовную боль невозможно преодолеть, даже осознав ее. Наоборот, она все чаще посещает меня. Жгучее чувство надежды теперь уже никогда не вернется.
– Нужно начать новую жизнь, Мицу, – повторил Такаси со всевозрастающей убежденностью.
– Хорошо бы начать новую жизнь, о которой ты говоришь, Така. Я тоже понимаю, что Мицу это необходимо, – сказала моя жена, глядя на нас сощурившись.
Момоко уже нарядилась, как маленькая индейская невеста, и даже на голову надела кожаные украшения. Жена помогла Момоко одеться и подошла к нам. Сейчас, даже при ярком утреннем свете, она совсем не выглядела уродливой.
– Я, безусловно, готов начать новую жизнь. Но где находится моя соломенная хижина? Вот в чем вопрос, – сказал я вполне искренне. Я буквально физически ощутил потребность в соломенной хижине, издающей свежий, живительный запах.
– Брось все свои дела в Токио, Мицу, и поедем со мной на Сикоку, а? Как начало новой жизни это неплохо! – Такаси, опасаясь, что я тут же, на месте, отвергну его предложение, стал изо всех сил соблазнять меня. – Ведь я только ради этого прилетел, и сейчас из-за разницы во времени у меня голова прямо раскалывается.
– Така, давай поедем на Сикоку в машине! Даже погрузив в нее вещи, мы втроем уместимся и не спеша доедем, а в дороге сможем по очереди спать на заднем сиденье. Я купил «ситроен», – вмешался в наш разговор юноша.
– Хоси эти два года работал в авторемонтной мастерской. Потом купил «ситроен», похожий больше на груду железного лома, сам, своими руками отремонтировал, и теперь он бегает! – поддержала товарища Момоко.
Юноша побагровел и сказал с искренним воодушевлением:
– В мастерской я уже предупредил, что ухожу. Когда от тебя, Така, пришло письмо и Момоко мне сказала, что ты приезжаешь, я в тот же день пошел к хозяину и заявил, что увольняюсь.
Услышав это, Такаси даже растерялся, но на лице его отразилось детски непосредственное удовольствие:
– Все потому, что вы еще совсем легкомысленные. Это ужасно.
– Объясни конкретно, Така, как ты представляешь себе новую жизнь на Сикоку? Будем усердно заниматься сельским хозяйством, как наши предки?
– В Америке Така работал переводчиком в группе японских туристов, приехавших познакомиться с деятельностью супермаркетов – огромных универмагов самообслуживания. Один из туристов заинтересовался его фамилией. Они разговорились, и оказалось, что этот человек – владелец универмагов на Сикоку, в вашем районе. Така узнал, что он богач, прибрал к рукам всю вашу местность и уже давно хочет купить амбар – одно из строений вашей родовой усадьбы, чтобы перевезти его в Токио и открыть в нем национальный ресторан.
– В общем, появился новоиспеченный капиталист, который избавляет нас от обузы – от древнего деревянного привидения. И если ты, Мицу, согласен его продать, мы, я думаю, должны будем поехать туда, чтобы наблюдать за его разборкой. Кроме того, мне бы хотелось точнее порасспросить в деревне о том, что произошло между прадедом и его братом. Я приехал из Америки и для этого тоже.
Я не мог сразу же поверить в реальность плана брата. Даже если он и обнаружил в себе внезапно талант дельца, все равно он вряд ли сумеет продать старое, полуразрушенное деревенское строение современно мыслящему человеку, владельцу универмагов самообслуживания. Национальный ресторан? В этом неприглядном, построенном сто лет назад амбаре? Меня приятно поразило то, что брат заинтересовался разладом, происшедшим между нашим прадедом и его братом. Еще когда мы жили в деревне, незадолго перед тем, как разъехаться, Такаси кое-что услышал о скандале в нашей семье, случившемся чуть ли не сто лет назад.
«Наш прадед, чтобы погасить мятеж, убил своего младшего брата. Потом он съел кусочек мяса с его бедра. Сделал он это для того, чтобы доказать властям княжества свою непричастность к мятежу, поднятому братом», – дрожащим от страха голосом рассказывал Такаси.
Я тоже не знал правды об этом событии. Создавалось впечатление, особенно во время войны, что старики в деревне избегают вспоминать о нем, да и наша семья старалась делать вид, что никакого скандала между братьями не было. Но я, чтобы избавить Такаси от страха, рассказал ему и о другой версии, которую мне удалось случайно подслушать.
Все было иначе. Наш прадед после восстания помог брату скрыться в лесу и бежать в Коти. И тот, переправившись морем в Токио, сменил имя и позднее стал выдающимся человеком. Во время революции Мэйдзи он не раз присылал прадеду письма. Но прадед это тщательно скрывал, и тогда люди состряпали ложь, которую ты и услышал. Почему прадед молчал? По вине брата в деревне было убито много народу, и прадед старался избежать гнева, который мог обрушиться на его семью.
– Ну ладно, поехали к нам. Там и обсудим план новой жизни, – предложил я, с удовлетворением вспоминая об огромном влиянии, которое я имел на брата в течение нескольких послевоенных лет.
– Ну что ж, хорошо. Ведь речь идет о том, что мы собираемся увезти из деревни амбар, в течение ста лет принадлежавший нашей семье, так что не мешает спокойно все обсудить.
– Вы поезжайте в такси, а я посажу в «ситроен» Така и Момо – и за вами, – сказал Хоси, пытаясь осторожно вытеснить меня с женой из их дружной, интимной компании.
– Прежде чем ехать, давайте выпьем по стаканчику, – предложила жена, совершенно освободившаяся от настороженности по отношению к деверю, и неловко пнула ногой валявшуюся бутылку. Такаси сразу же ее поддержал:
– Есть бутылка беспошлинного виски – я купил ее в самолете.
– Ты теперь уже не трезвенник? – спросил я, намереваясь уничтожить идола в глазах его «гвардии».
– Если бы я в Америке хоть раз напился до потери сознания, меня бы где-нибудь в темноте непременно пристукнули. Какой из меня пьяница, ты ведь знаешь, Мицу? – Говоря это, Такаси вынул из чемодана бутылку виски. – Эту бутылку я припас специально для брата и невестки.
– Пока я спал, вы, кажется, успели прийти к полному взаимопониманию.
– У нас для этого было достаточно времени. Ведь ты, Мицу, всегда видишь такие длинные и грустные сны, – парировал мою насмешку Такаси.
– Я что-нибудь говорил во сне? – испугался я.
– Не думаю, что ты, Мицу, можешь причинить человеку зло. Никто не поверит, что ты способен на это. В отличие от прадеда, ты принадлежишь к людям, которые не могут совершить жестокость, – успокоил меня Такаси, видя, как я растерян.
Взяв у жены бутылку виски, из которой она уже отхлебнула, я тоже сделал глоток, пытаясь преодолеть смущение.
– Ладно, пошли к машине, Хоси!
И, следуя сигналу Момоко, которая, надев кожаный индейский костюм, кипела задором и радостью, наша воссоединившаяся семья двинулась к выходу. Как старший, замыкая шествие, я, внешне опустившийся человек, похожий на крысу, понял, что в конце концов покорно соглашусь на весьма сомнительное предприятие брата. Я почувствовал, что теряю силу сопротивления. Сознавая это, я хотел, чтобы жар от глотка виски, внезапно разлившись во мне, сомкнулся со жгучим чувством надежды. Но мешало проснувшееся сознание, предугадавшее неисчислимые опасности, таящиеся в том, что я, отдавшись этому чувству, пытался возродиться, отказавшись от самого себя.
3. Мощь леса
Автобус резко останавливается посреди леса. Впечатление, что произошла авария. Поддержав чуть не скатившуюся на пол жену, спавшую на заднем сиденье, до половины закутавшись в одеяло, как мумия, и водворяя ее на место, я испугался, представив себе, что могло случиться с ней, если бы так противоестественно прервали ее сон. Перед автобусом, преграждая ему путь, стоит молодая крестьянка с огромным тюком за плечами, у ее ног примостился какой-то зверек. Присмотревшись, я неожиданно для себя обнаруживаю, что это ребенок, его голый зад и желтая кучка, необычайно яркая на фоне темного леса, отчетливо видны. Лесная дорога, зажатая с двух сторон рядами огромных вечнозеленых деревьев, отсюда резко идет под уклон, и поэтому кажется, что и крестьянка, и ребенок у ее ног парят в воздухе, сантиметрах в тридцати от автобуса. Я смотрю, инстинктивно подавшись влево. Меня охватывает чувство огромной опасности, и я готов к тому, что из-за погруженного во тьму утеса, каким видит окружающее поврежденный правый глаз, внезапно выскочит и нападет на меня невообразимо страшное чудовище. Ребенок все еще сидит на корточках. Я сочувствую ему, и меня, так же как и его, охватывает нетерпение, страх, стыд. Над лесной дорогой, стиснутой стенами темных густых зарослей вечнозеленых деревьев и бегущей точно по дну глубокого ущелья, протянулась узкая полоса зимнего неба. Послеполуденное небо медленно струится, бледнея, точно меняющий цвет поток. Вечереет, небо прикрывает огромный лес, как раковина – моллюска. Становится страшно при мысли, что ты заживо погребен. Хоть я и вырос в лесу, каждый раз, возвращаясь через лес в свою деревню, не могу отделаться от этого гнетущего состояния. Это захватывающее дух состояние передается из поколения в поколение от давно ушедших предков. Преследуемые могущественным Тёсокабэ, они уходили все дальше и дальше в леса и наконец, найдя веретенообразную долину, которой чудом удалось устоять под натиском леса, поселились в ней. В долине били ключи великолепной воды. И ощущение, которое испытал первый мужчина нашего рода, встав во главе небольшой группы беглецов, когда в поисках долины, нарисованной силой его воображения, вступил во мрак девственного леса, передалось сейчас мне. Тёсокабэ – страшный великан, человек из чужого мира – существует везде и во все времена. Когда я не слушался, бабушка пугала меня: вот придет из леса Тёсокабэ, и раскаты его голоса, будто страшный великан Тёсокабэ жив и поныне, слышал не только я, мальчишка, но и сама восьмидесятилетняя бабушка…
Автобус от ближайшего к нашей деревне города, где мы садились, шел уже пять часов. На перевале все пассажиры, кроме нас с женой, пересели в другой автобус, идущий к морскому побережью. Наша дорога врезается в самую чащу леса, достигает долины, бежит вниз по течению реки, берущей начало в этой долине, потом снова сливается с шоссе, которое соединяет перевал с морским побережьем, и вот теперь она приходит в запустение. Стоит только подумать, что дорога в лесной чаще, по которой мы едем, приходит в запустение, и сердце прокалывает острая боль. Мрачный зеленый лес, кажущийся совсем черным из-за огромных криптомерий, сосен и кипарисов, пристально смотрит на нас, крыс, пойманных разбитой дорогой.
Я увидел только резкое движение губ крестьянки, подавшейся назад под тяжестью огромного тюка, она что-то говорила, опустив голову. Ребенок встает и, поспешно натягивая штанишки, оглядывается на то, что сделал, едва не вступив в кучку ногой. Крестьянка стремительно дает ему подзатыльник. Потом, грубо подталкивая ребенка, охватившего руками голову, чтобы уберечься от нового удара, идет с ним к автобусу. Взяв пассажиров, автобус снова движется в угрожающем безмолвии леса. Крестьянка и ребенок прошли в самый конец и расположились на сиденье перед нами. Мать села у окна, ребенок – с краю, у прохода, обхватив деревянный подлокотник, и в поле нашего зрения оказались его стриженая голова и профиль обтянутого бледной кожей лица. Жена внимательно посмотрела на мальчика красными, как сливы, глазами, в которых еще видны были следы опьянения. Ребенок привлек и мой неприязненный взгляд. И голова его, и цвет лица воскресили самые тягостные воспоминания. Стриженая голова, лицо без кровинки полны яда, способного довести до безумия, особенно такого человека, как жена, чьи восприятия перенасыщены, и достаточно лишь небольшого толчка, чтобы они начали выпадать в кристаллы. Вид его сразу же возвращает нас к тому дню, когда нашему ребенку удалили опухоль на голове.
В то утро мы с женой ждали у лифта для больных на этаже, где находилась операционная. Наконец двери открылись, и мы увидели металлическую кабину; внутренняя дверь из голубой проволочной сетки не поддавалась, сестра никак не могла открыть ее.
«Мальчик не хочет, чтобы его оперировали», – сказала жена и откинулась назад, будто в страхе пытаясь убежать и в то же время стараясь, насколько возможно, рассмотреть, что происходит за сетчатой дверью.
Сквозь голубую сетку в голубоватом мраке, словно летом, в тени деревьев, видна бритая, точно у преступника, голова ребенка, лежащего на кровати с колесиками. Безжизненно-белая, точно присыпанная мукой кожа, веки плотно сжаты и похожи на складки. Когда я, встав на цыпочки, взглянул на его голову, беспомощность, безжизненность исчезли, опухоль же, налитая яркой кровью и мозговой жидкостью, прилепившись к голове ребенка, жила энергично, упорно. Опухоль преобладала над всем. И хотя она всего лишь часть организма, тем не менее заставляет почувствовать ее необъяснимую, неподвластную организму силу. Кто знает, может быть, я и жена – супруги, породившие ребенка и опухоль, наделенную неподвластной организму силой, – проснувшись однажды утром, обнаружим, что на наших головах появились полные жизни наросты и между мозгом и опухолями быстро и энергично циркулирует, нескончаемо обновляясь, огромное количество мозговой жидкости. И тогда мы тоже с бритыми головами, как у преступников, направимся, наверное, в операционную. Сестра решительно ударяет ногой по сетчатой двери. От толчка ребенок широко раскрывает темно-красный, как рана, беззубый рот и начинает плакать. В то время он еще был способен на самовыражение с помощью плача.
«Врач сказал: «Мы вернем вам ребенка», – но, мне кажется, вернет он нам удаленную опухоль», – тяжело вздохнув, сказала жена, когда сестра с кроваткой, где лежал ребенок, скрылась за тяжелой дверью операционной.
Тогда я понял, что жена гораздо отчетливее, чем бледный, тихо лежащий с закрытыми глазами ребенок, почувствовала реальность существования налитой кровью опухоли. Операция длилась десять часов. Из нас двоих, безумно уставших от ожидания, одного меня три раза приглашали в операционную, чтобы перелить кровь ребенку. Во время последнего переливания, когда я увидел голову ребенка, залитую и его собственной, и моей кровью, мне показалось, что она варится в кипящем мясном бульоне. В моем мозгу, отупевшем от потери крови, удаление опухоли у ребенка запечатлелось как удаление чего-то у меня самого, и я по-настоящему ощутил острую боль. Мне с трудом удалось подавить желание спросить терпеливо оперировавших врачей: не лишаете ли вы сейчас меня и моего сына чего-то действительно важного? И вот ребенок вернулся к нам существом, единственная человеческая реакция которого – спокойно смотреть на нас своими карими глазами, и я почувствовал, что у меня удалили какой-то нервный узел и беспредельная тупость стала моим неотъемлемым качеством. Причем ущерб, который нанесло это удаление, был ясен не только самому ребенку и мне, но еще отчетливее его осознавала жена.
Когда автобус въехал в лес, жена притихла, время от времени прикладываясь к плоской бутылке виски. В глазах пассажиров – местных жителей строгих правил – это носило скандальный характер, но у меня не было желания удерживать ее. Однако, перед тем как заснуть, жена приняла решение начать новую жизнь в деревне трезвой и выбросила бутылку с остатками виски. Я тоже надеялся, что опьянение, усыпившее жену, будет последним в ее жизни. Но теперь, когда я увидел, с каким чувством налитые кровью глаза проснувшейся жены смотрят на голову крестьянского мальчика, я отбросил радужную надежду, что она сможет начать новую, трезвую жизнь.
Я желал только одного: чтобы потрясение, пережитое женой из-за несчастья с нашим ребенком, не обострилось сейчас особенно тяжело, но убедился, что желание мое не сбылось. Дыхание жены становилось прерывистым и хриплым. Она, видимо, уже жалела, что выбросила виски.
Кондукторша, выпятив для равновесия живот, проходит в конец автобуса. Молодая крестьянка, игнорируя ее, смотрит в окно, сурово сдвинув брови. Ребенок тоже не реагирует на кондукторшу, но, наблюдая за ним, я вижу, что он напрягается все сильнее. Видимо, крестьянка и ребенок сели рядом с нами, чтобы быть подальше от кондукторши.
– Билеты, – напоминает она.
Сначала крестьянка оставляет без внимания этот призыв, но вдруг разражается потоком слов. Она возмущается требованием оплатить проезд от перевала до долины. Они с ребенком прошли две трети расстояния от перевала. Если бы ребенок не занемог животом (говоря это, крестьянка трясет за плечо ребенка, ухватившегося за деревянный подлокотник), они бы и пешком дошли. Кондукторша объясняет, что новая минимальная плата за проезд установлена именно за расстояние от перевала до долины. Поскольку линия эта не загружена, автобусная компания разработала новое положение. Логика кондукторши, казалось, подавила крестьянку. Вдруг на ее румяном, до этого сердитом лице появляется хитрая улыбка; слова ее поразили и в то же время рассмешили меня. Крестьянка захихикала и сказала с облегчением:
– Нет денег.
Ребенок по-прежнему сидит бледный, напряженный. Кондукторша отступает, снова превратившись в беспомощную деревенскую девушку, и идет к водителю советоваться. Я надеюсь, что хихиканье крестьянки растопит напряжение, в котором пребываем мы с женой. Повернувшись к ней, я улыбаюсь, но вижу, что у жены вся шея покрыта гусиной кожей, глаза, обращенные к мальчику, сверкают, точно излучая жар. Поняв, что надвигается беда, я теряюсь. Внутри у меня все клокочет, будто одна за другой взрываются шутихи. Почему я не остановил жену, когда она выбрасывала бутылку с виски? И я принимаю первое пришедшее на ум решение.
– Сойдем с автобуса. Така должен ждать нас на остановке, и мы попросим кондукторшу передать ему, чтобы он выехал на машине нам навстречу.
Жена вяло, точно водолаз, преодолевающий сопротивление воды, наклонив голову, с сомнением смотрит на меня. Я чувствую, что она колеблется между гнездящимся в ней страхом и страхом от сознания, что ее выведут из автобуса посреди леса. Страх перед лесом все возрастает, и я, не дожидаясь, чтобы он окончательно пригвоздил ее к сиденью, смотрю как бы со стороны на себя, стремящегося уговорить жену, и вижу, что я и сам хочу как можно быстрее бежать от этого крестьянского мальчика с бритой головой и синевато-бледной кожей – точной копии нашего ребенка.
– А что, если телеграмма не дошла и Така с друзьями не придут нас встречать?
– Даже если нам придется идти пешком, к ночи дойдем до деревни. Смотри, ведь даже этот ребенок собирался идти пешком, – сказал я.
– Тогда я согласна, сойдем, – сказала жена, точно ухватившись за соломинку, хотя беспокойство ее еще не улеглось. Я почувствовал облегчение и жалость к ней. Кондукторша, неумолчно разговаривая с водителем, продолжала посматривать на крестьянку с сыном, якобы не имевших денег на проезд. Я сделал ей знак.
– На автобусной остановке в долине нас должен встречать мой брат. Вы не можете передать ему багаж и сказать, чтобы он ехал нам навстречу? Мы хотим дальше идти пешком, – сказал я.
Но когда кондукторша посмотрела на меня своими тупо-подозрительными, точно заплывшими жиром глазками, я растерялся, поняв, что мне не удалось придумать причину, достаточно убедительную для посторонних.
– Меня укачало в автобусе, – быстро пришла на помощь жена, но кондукторша продолжала подозрительно смотреть на нас. И, не принимая моих объяснений, пыталась сделать вид, что все понимает.
– Автобус до деревни не идет – паводком снесло мост, – сказала она.
– Паводком? Зимой паводок?
– Еще летом паводком снесло.
– И с лета он так и стоит разрушенный?
– По эту сторону моста новая остановка, до нее автобус и доходит.
– Значит, там нас брат и ждет. Зовут его Нэдокоро, – сказал я. – Однако почему же до зимы не починили мост, который снесло еще летним паводком?
– Поняла я, приедут за вами на машине, – вмешалась крестьянка, прислушивавшаяся к нашему разговору, – если их там нет, на остановке, мой мальчишка сбегает к Нэдокоро в Кураясики!
Крестьянка по ошибке считает Кураясики названием возвышенности, где стоит наш дом. Ту же ошибку совершали двадцать лет назад мои товарищи по играм. На самом же деле кураясики – амбар в нашей усадьбе. Таких теперь не строят. Но так или иначе, я успокаиваюсь. Если нам придется до вечера идти по лесу, такое испытание, несомненно, прочно посеет в сердце жены новые семена тревоги. А с наступлением ночи поднимется туман, и непроглядно-черный лес погрузит ее в совсем уж беспробудный страх.
Из заднего окна удалявшегося автобуса, покинувшего нас на лесной дороге, прильнув головой к голове, на нас смотрели крестьянка и кондукторша. Сын крестьянки, наверное, по-прежнему сидит, бледный, ухватившись за деревянный поручень, и даже не хочет выглянуть в окно. Когда мы поклонились им, кондукторша приветливо помахала рукой, а крестьянка, продолжая улыбаться, непристойно сложила пальцы и погрозила нам. От злости и стыда я покраснел, оскорбленная жена, наоборот, всем своим видом показывала, что с ее плеч свалилась тяжесть. Женой владеет потребность в самоистязании, берущая начало в бескрайней области психологии. В какой-то степени эта ее потребность, видимо, была удовлетворена молодой матерью, живущей бок о бок со своим тихим ребенком, бритоголовым, с дряблой кожей, точной копией нашего. Запахнув пальто, мы идем по прорезанной в красноземе лесной дороге, устланной опавшими листьями, и в лицо нам дует сырой, холодный, наполненный бесчисленными запахами ветер. Каждый раз, когда мы пинаем ногами листья, открывается голая земля, напоминающая блестящее красное брюшко тритона. Я сейчас, не то что в детстве, боюсь даже красной земли. Превратившись в человека трусливого и подозрительного, «точно крыса», я снова восстанавливаю свои прерванные связи с лесом, и потому, совершенно естественно, глаза леса смотрят на меня недоверчиво. Я ощутил это как-то очень остро, и, когда стая птиц с криком стремительно проносилась высоко над громадными деревьями, мне показалось, что ноги мои увязают в красноземе.