bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 18

– Что ты делаешь?

– Завожу часы.

– Ты куда-то спешишь? Я тебя отвлекаю? – Голос его вдруг изменился – стал низким, хриплым, холодным.

– Нет, – сказала Ли.

– Точно нет? Тебе не нравится история про заминированный город?

– Нравится.

– Что-то непохоже. Тебе скучно?

– Нет.

– Ну давай, скажи: «Мне скучно, профессор, вы нагоняете на меня тоску». Давай, скажи.

– Да нет же, я просто…

Его голос изменился – от беззаботного тона не осталось и следа. Он почти кричал на нее.

– Тебя не учили вежливости, да? Или у вас в Северной Каролине это нормально – заниматься своими делами, пока старший перед тобой распинается как дурак?

Он свернул на обочину – по днищу автомобиля застучали камешки – затормозил и несколько секунд молчал, просто дышал – тяжело и шумно.

– Когда я говорю, ты слушаешь, понятно тебе?! Для кого я все это рассказываю?!

Снова тяжелая пауза. Ли боялась пошевелиться.

– Уважение! Простое уважение – это все, чего я прошу. Неужели так сложно просто слушать, когда я с тобой разговариваю? Это обыкновенная вежливость! Я для кого все это рассказываю? Для кого?! Я, значит, пытаюсь быть чутким, трачу на тебя свое время, и что я получаю?

– Я… я… – Ли неподвижно сидела в кресле.

– Выходи.

– Что?

– Выметайся из машины.

На мгновение ей показалось, что он сейчас ее вытолкнет или ударит. Она отстегнула ремень и вышла.

– До кампуса двадцать миль по прямой. Пройдись и подумай над своим поведением. И не вздумай ловить попутку, ясно? Ты наказана.

Он надавил на газ, резко развернулся и проехал мимо нее. Она смотрела вслед автомобилю и все ждала, что он сейчас затормозит и сдаст назад. Но через две минуты стало ясно – он не вернется.

* * *

До кампуса Ли добралась через шесть часов. Зашла в аптеку, купила пластыри и минералку. Ее бил озноб – от унижения и злости. Хотя она и не могла понять, на кого злится – на Гарина или на себя? Что это было вообще? От этих мыслей становилось дурно. Она вернулась домой, запила минералкой таблетку успокоительного, залезла под одеяло и лежала вот так, разглядывая отброшенные уличным фонарем тени голых веток на потолке, и гнала от себя мысли о том, что ее карьере конец.

Поздним вечером пришла Джоан – последний месяц она вела семинары для бакалавров и возвращалась лишь затемно. Ее одежда, – такая стильная и безупречная в начале семестра, – уже не выглядела свежей, под мышками темные пятна, из-за учебных нагрузок у Джоан просто не хватало сил и времени следить за тем, чтобы рубашки были постираны и отглажены.

Джоан сходила на кухню, вернулась в комнату, повесила пиджак на спинку стула, открыла банку энергетика, который теперь пила литрами, не меньше четырех-пяти банок в день, сделала глоток.

– Ты чего? Заболела?

Ли смотрела в потолок.

– Скажи, профессор когда-нибудь повышал на тебя голос? Грубил тебе?

Джоан подняла бровь.

– Что, прости?

Ли рассказала ей об инциденте на дороге. Она не знала, зачем делится – просто хотела проговорить обиду, ждала сочувствия. Но Джоан удивила ее:

– Ну и зачем ты мне это рассказываешь?

– Не знаю. Я немного в шоке. Хотела узнать, что ты об этом думаешь.

Снова молчание, за окном прогремел кузовом грузовик.

– Я думаю, что, если он накричал на тебя, у него были на то причины. – Ли с удивлением посмотрела на нее, Джоан пожала плечами. – Люди просто так не ругаются, Ли. Тем более проф. Ты же знаешь его – он спокоен как удав. Вообще не представляю, что нужно сделать, чтобы его разозлить. Мне кажется, ты все не так поняла.

– Он высадил меня из машины посреди автострады. Что именно я не так поняла?

Джоан вышла из комнаты. Минуты две гремела на кухне посудой и ящиками. Затем снова возникла в дверном проеме.

– Ты же извинишься перед ним?

– Я?

– Не будь дурой. Ты сама сказала, что плохо слушала его, и он вспылил. По-моему, все очевидно. Уверена, он тебя простит, он добрый.

– Я не говорила, что плохо слушала его! Я сказала, что это он решил, будто я его плохо слушала.

– Это не важно, – Джоан отмахнулась. – Просто извинись, и все будет хорошо.

Спустя еще пару дней она набралась смелости и рассказала обо всем Питеру, и по его лицу сразу поняла – он тоже ей не верит.

– Ну не знаю, Ли, – сказал он. – Мне кажется, это как-то, эмм, нереалистично.

Ли очень устала и уже сама сомневалась в себе – а действительно ли Гарин заставил ее идти двадцать миль пешком по обочине? Звучит и правда дико. Кто поверит в такое? Никаких доказательств, кроме мозолей на пятках, у нее не было, и уже второй человек, выслушав ее, вставал на сторону Гарина. Ли казалось, что реальность дала трещину. Еще вчера она хотела написать жалобу…

– Жалобу? Серьезно? Давай-ка посчитаем. – Питер начал загибать пальцы, и она заметила, что он копирует жесты Гарина – или, во всяком случае, старается двигаться как профессор, подражает ему. – Четыре года в бакалавриате, еще два ради получения магистерской, потом два в докторантуре в Чапел-Хилле. Теперь ты перевелась в Колумбию. Восемь лет труда. И что, хочешь все это похерить? – Ли молчала, голос Питера становился все жестче, он как будто отчитывал ее: – Подашь жалобу и подставишь всех нас. Начнется тяжба, проверки. Ты этого хочешь?

– Что ты предлагаешь – забыть?

– Я предлагаю перестать страдать фигней. Если ты обижаешься на все подряд, возможно, академическая среда – не твое. Проф и взял-то тебя только потому, что верит, что ты особенная, потому что у тебя было видение в пустыне.

– Что, прости?

Питер ненадолго завис и вдруг не к месту потянулся, явно стараясь принять расслабленный вид.

– Ничего. Решай сама, я все сказал.

Реакция Питера неприятно ее удивила, но в одном он был прав – на кону восемь лет учебы, ее карьера; она так много сил потратила, чтобы оказаться здесь, поэтому устраивать разборки из-за одной вспышки ярости у научного руководителя, наверно, неразумно. Больше всего сейчас она боялась потерять место – она поймала себя на мысли, что уже не может представить себе жизнь вне читальных залов и лекционных аудиторий; все эти шутки о том, что люди из академической среды не приспособлены к обычной жизни – на самом деле не такие уж и шутки, думала она; весь мир за пределами кампуса казался ей огромным, чуждым, холодным космосом, в который не хотелось выходить – как будто за университетским забором не было воздуха и жизни; не было никого, кто позаботился бы о ней.

* * *

Всю неделю ей казалось, что Джоан, Питер и Адам ее избегают. Сама она, впрочем, тоже выбирала маршруты так, чтобы случайно с ними не столкнуться. Ей нужно было время подумать. Гуляла в ботаническом саду, по тропе с кустами можжевельника, читала таблички – можжевельник обыкновенный, китайский, прибрежный, виргинский – терпкий запах можжевельника успокаивал ее и напоминал о доме, – иногда возвращалась к тополю Линкольна. Еще недавно истории о тополе казались ей чем-то вроде местного фольклора, не более. Теперь она смотрела на стягивающие дерево стальные тросы и думала о студентах, которые приходили сюда, обнимали дерево и просили о помощи. Гарин сказал, что все, кто провел ночь в обнимку с тополем, успешно избегали отчисления, сдавали экзамены и защищали диссертации. Если бы кто-то неделю назад сказал ей, что очень скоро сама она будет всерьез размышлять о том, чтобы обнять и попросить дерево о помощи, она бы рассмеялась; теперь же ей было так тошно и одиноко, что идея поговорить с тополем уже не казалась суеверием или глупостью.

Когда в пятницу Гарин вызвал ее к себе, она испугалась – ждала тяжелого, мучительного разговора. Но он, кажется, был в отличном расположении духа и вел себя так, словно той поездки в машине не было. Он пригласил ее присесть, спросил, как продвигается работа над главой о ритуалах, и Ли, не поднимая глаз, что-то пробормотала в ответ.

– У тебя все в порядке? Ты не заболела? – спросил он. – Ты какая-то вялая в последнее время. Посмотри на меня. Ну же, посмотри, – она подняла глаза. – Мы все беспокоимся о тебе, Ли. Я беспокоюсь. Тебя кто-то обидел?

Слово «обидел» как-то особенно задело ее – она зажмурилась, потому что боялась расплакаться.

– Ну что-о-о такое, ну ты чего, – Гарин поднялся, обошел стол и аккуратно, по-отечески приобнял ее. В его объятиях ей стало легче, она зашмыгала носом и по-детски заскулила, но это были слезы облегчения – всю последнюю неделю она жила с растущим ощущением беспомощности, с уверенностью, что все от нее отвернулись, теперь же Гарин обнимал ее, а это означало, что все плохое позади, ее не выгонят, не отчислят. Ее принимают.

– Ну поплачь, поплачь, – сказал он, и от теплоты в его голосе она разрыдалась еще сильнее и обняла его в ответ. – Мы сегодня идем на концерт, – сказал он. – Братья Волковы опять приехали. Я бы и тебя пригласил, но вот даже не знаю. В прошлый раз тебе стало плохо.

Ли все еще шмыгала носом.

– Я пойду, – сказала она. – Я пойду с вами.

Гарин улыбнулся.

– Уверена?

– Да. Я хочу. Мне нравится музыка Волковых, очень нравится, правда, – сказала она и удивилась собственным словам. На самом деле она до сих пор помнила холодную тошноту во время первого их концерта. Но ей казалось, что если Гарин, Джоан, Питер и Адам пойдут на концерт без нее, то это их как-то сплотит, и она снова окажется одна, и это ощущение – остаться одной – было страшнее всего. В последнее время такое случалось все чаще – ее охватывало чувство отчуждения, и она ловила себя на том, что готова на все, лишь бы не быть одной, не испытывать ничего подобного. И все чаще говорила не то, что думает, а то, что от нее хотят услышать.

И следующим вечером все вместе они пошли на концерт и зашли в здание-гибрид со стрельчатыми неоготическими окнами, и когда на сцену вышли братья Волковы и забили в барабаны, в желудке у Ли снова зашевелилось и заболело, только на этот раз боль в форме рыболовного крючка не пугала ее, Ли принимала боль как награду, как доказательство единства с остальными, терпела и радовалась, ощущая в животе, под диафрагмой укол холода.

Когда концерт закончился, случилось еще кое-что. На сцену поднялся Гарин и заговорил с толпой, попросил Ли выйти к нему, под свет софитов. Он представил ее зрителям и попросил рассказать о ее религиозном опыте в пустыне – о том, как она услышала гром, о конце света. И Ли стояла там, на сцене, и смотрела на лица внизу – лица, полные восхищения и восторга. И ей это нравилось.

Таня

Они приехали в Палеонтологический музей. У Леры там работал старый, еще со времен университета, приятель. Таня спросила его имя и тут же забыла – то ли Борис, то ли Глеб (все же память на имена у нее ужасная), – так вот этот парень, узнав об их беде, пообещал устроить встречу с некой журналисткой, которая писала о сектах и могла помочь – она копала под Гарина и нашла что-то интересное.

Сестры приехали чуть раньше и решили прогуляться по залам. Уже на лестнице, на входе в экспозицию они увидели огромное керамическое панно с изображениями динозавров, мамонтов, китов, нарвалов, оленей, медведей, носорогов, чаек, аистов и на самой вершине – людей, запертых внутри какого-то синего то ли пузыря, то ли шара, который тоже словно бы находится внутри нижней челюсти огромного невидимого существа. Таню по-настоящему поразило то, настолько странно религиозной выглядела вся композиция.

– Смотрю на все это и думаю о «Поклонении волхвов», – сказала она Лере. – Даже позы и расстановка животных, кажется, сообщают нам что-то такое о важности момента.

– Ничего удивительного, – сказала Лера. – Панно называется «Древо жизни». Самый прикол в том, что с тех пор, как скульптор Белашов закончил его, – а это было в 1987 году, – наука сильно продвинулась, и, следовательно, на панно уже давно изображены «не совсем правильные» динозавры, или, скажем так, наши немножко устаревшие представления о том, как они могли выглядеть; теперь, спустя тридцать лет, мы знаем, что, скорее всего, динозавры носили яркое оперение и внешне были ближе к птицам, чем к рептилиям; ирония же заключается в том, что переделать панно нельзя – да и не нужно, – это произведение искусства и объект культурного наследия; вот так и получилось, что спустя тридцать лет на входе в первый зал посетителей встречает наполненное религиозными аллюзиями и устаревшими представлениями панно, которое теперь символизирует не только весьма сомнительную иерархию всего живого, но еще и столкновение научного и культурного дискурсов; с точки зрения науки оно недостоверно, но с точки зрения культуры попытка его исправить будет считаться актом вандализма.

У Леры сегодня было отличное настроение, она вообще любила рассказывать истории, могла долго и вдумчиво описывать «Древо жизни», метод работы скульптора Александра Белашова и размышлять о парадоксах стремительно устаревающего знания; потом они дошли до скелета брахиозавра, и, чтобы как-то разбавить чрезмерную серьезность экскурсии и развеселить Таню, Лера начать травить анекдоты:

– «Мальчик увидел скелет динозавра, повернулся к бабушке и говорит: „Представляю, как ты боялась их, когда была маленькой, бабуль!“»

В третьем зале на стене висели десятки керамических и бронзовых изображений разного рода доисторических рыб и амфибий.

– Доисторические косяки, – сказала Лера и захихикала. Таня закатила глаза: «серьезно? Шутки про косяки?» Лера осеклась и подняла руки, как бы сдаваясь, – ладно, признаю, шутка так себе. Но кто не смеялся в школе над словами «косяк» и «многочлен», пусть первый бросит в меня окаменелость.

А потом вспомнила, что «косяк рыб» по-английски называется a school of fish – то есть буквально «школа рыб».

– Представляешь? Это меня уже на работе научили, чтобы с коллегами из США общаться. У нас с этим все просто – везде косяки да стаи. Ну или группы. А у них для каждого вида свое слово, – с энтузиазмом рассказывала Лера, совершенно, кажется, забыв, что Таня уже несколько лет сама преподает английский и все эти нюансы языка ей давно известны. – Если речь о селедке, ты можешь сказать a school of herring, но, если о млекопитающих, ты должна говорить a pod, например, a pod of dolphins, а киты – вообще отдельная история, про них говорят a gam of whales, что означает нечто вроде «беседа китов». С птицами тоже все сложно: «стая ворон», например, это a murder of crows, стая попугаев – a company of parrots, стая скворцов – это а murmuration of starlings, а стая воронов – и я сейчас не шучу – a conspiracy of ravens, заговор! Но самое смешное – это совы, потому что они не собираются в стаи, группы или заговоры, они для этого слишком круты, видимо, поэтому собрание сов называется «парламент»; буквально a parliament of owls.

Лера так увлеченно рассказывала о своем опыте изучения языка, что совершенно не замечала – сестра ее не слушает; Таня смотрела на керамических рыб на стене в третьем зале, и когда Лера упомянула селедок, ее пробрал озноб – она вдруг вспомнила детство.

Ей было семь или восемь, когда они впервые всей семьей поехали на море, в Дивноморск. В первый же день по пути на пляж они зашли в магазин игрушек, и мать позволила им выбрать по одной. Таня кинулась к полкам, боялась, что, если помедлит, мать передумает. На одной из полок между фламинго и лебедем лежала надувная синяя, глазастая рыба. Таня сразу же полюбила ее, хотя сама себе толком не могла объяснить за что. К кассе она шагала с гордостью и ощущением победы, с таким видом, словно только что выиграла самую важную гонку в жизни и теперь ждет поздравлений: «уж Лера точно не сможет найти на этих полках ничего более ценного и прекрасного, чем эта рыба», – думала она, пока Лера с матерью ждали ее у выхода.

– А ты что себе выбрала? – спросила Таня.

Лера показала ей маску с трубкой для подводного плавания. Таня фыркнула и закатила глаза: «Как банально».

Когда они пришли на пляж, Таня кинулась в море в обнимку со своей прекрасной, идеальной рыбой, но уже спустя минуту обнаружила, что рыба как-то тревожно булькает и плохо держится на поверхности и потихоньку теряет упругость, обмякает и словно бы умирает в ее детских руках. Таня вышла на берег в слезах.

– Ну чего ты ревешь опять? Ну что за ребенок. Ты же сама ее выбрала, – ворчала мать; затем, поняв, что дочь не успокоится, сходила в магазин «Все для дома», вернулась с изолентой, нашла прокол и крест-накрест заклеила дыру. Рыба была спасена и снова прекрасно держалась на поверхности, но Таня больше не любила ее, теперь это была испорченная, дырявая, залатанная селедка, но самое неприятное было даже не в этом, а в том, что мать не уставала напоминать ей о том, что она сама ее выбрала.

С тех пор надувная селедка стала в их семье чем-то вроде внутренней шутки – символом поспешного и необдуманного выбора. Всякий раз, когда Таня совершала ошибку и выбирала что-то непрактичное и/или бесполезное, мать смотрела на нее этим своим коронным учительским взглядом поверх очков и спрашивала:

– Что, опять выбрала надувную селедку?

И сейчас, стоя возле гравюры, Таня вновь вспомнила об этом, и в груди тоскливо заныло.

– Лер?

– А-а?

– А ты любишь маму?

Лера запнулась и посмотрела на нее с изумлением – настолько неожиданным ей казался скачок от «парламента сов» к любви.

– Что, прости?

– Ты маму любишь?

– Ну, да, конечно.

– А ты уверена? Ну, то есть, как ты это понимаешь? Откуда ты знаешь, что любишь ее.

– Э-м-м, – Лера посмотрела в Танины глаза и испугалась; настолько тоскливый и измученный взгляд был у младшей сестры – взгляд человека, который вот-вот разрыдается. – Танюш, ты чего? Тебе плохо?

– Я хочу кое в чем признаться. Не осуждай меня, пожалуйста, дослушай до конца, – мимо прошла ватага школьников в зеленых жилетах – экскурсия. Таня зажмурилась, то ли от шума детских голосов, то ли просто искала нужные слова. – Когда она исчезла, я первое время, не знаю уж, был ли это шок или чего, но когда я поняла, что она ушла в секту, моя первая мысль была не о том, что ее нужно спасать; моя первая мысль была, что так, наверно, даже лучше. Лучше для всех. Сначала я страшно разозлилась, потому что уже просто не было сил терпеть ее заскоки. А потом… ну потом со злорадством подумала «ну что ж, ты сама это выбрала». И тут же почувствовала вину, потому что злорадство означало, что я, наверно, плохая дочь и вообще ужасный человек, если могу вот так. Но, господи, если бы ты знала. Если бы ты знала, как тяжело с ней было. Если бы ты только знала. Мне до сих пор кажется, что я спасаю ее как бы по инерции. Не потому, что хочу спасти, а потому, что так принято – вытаскивать родственников из сект. Мне кажется, что я на самом деле не особо за нее беспокоюсь, я только изображаю беспокойство, потому что в глубине души я ее, – Таня снова зажмурилась, словно боялась произнести последнее слово, – я ее ненавижу. То есть люблю, наверно, но скорее абстрактно, потому что дочь должна любить свою мать, так принято, а ненавижу – вполне конкретно и за вполне конкретные поступки. В глубине души я думаю, что она портит мне жизнь, что она мелочная, недалекая и совершенно неспособная понять, как сильно могут ранить ее слова. И меня тошнит. Тошнит, понимаешь? С тех пор как мы тут пытаемся придумать, как ее вытащить, у меня ощущение, что я притворяюсь, играю некую социальную роль «дочери», «хорошего человека», исполняю ритуал – не потому, что хочу, а потому, что так принято. Спасать мать. Но правда в том, что мне всегда было с ней невероятно тяжело. Сейчас я вспоминаю свою с ней жизнь – и меня трясет!

Лера обняла Таню и прижала к себе.

– Ну что ты, ну что ты. Иди сюда, иди ко мне, – сказала она добрым, тихим голосом, и только тут Таня поняла, что плачет.

– Я очень благодарна тебе, – сказала Таня, шмыгая носом. – Одна бы я не справилась. Я просто не понимаю, зачем мы это делаем. Мне кажется, что это никому не нужно. Ну вот спасем мы ее – и что дальше? Я опять буду с ней возиться, как с капризным ребенком, тратить силы и выслушивать, какая я херовая дочь. Зачем мне это? Зачем я это делаю? Можно ли вообще назвать спасением ситуацию, когда обе стороны не особо хотят, чтобы «спасение» состоялось?

Люди оглядывались на них, подошла сотрудница музея и спросила, все ли в порядке. «Да, все нормально, – ответила Лера, – просто моя сестра очень впечатлительная, и ей жалко динозавров, особенно вот этого диплодока». Потом Лера нежно, по-матерински вытерла Тане лицо салфеткой и отвела в буфет, купила чай и пончики. И пока Таня размешивала ложкой сахар, Лера разглядывала ее заплаканное лицо и чувствовала в груди какую-то щемящую тоску. Лера уже давно ощущала вину перед младшей сестрой за то, что десять лет назад уехала на Камчатку и оставила Таню наедине с матерью, прекрасно, в общем, понимая, что делает; и все эти годы она часто думала о своем поступке и искала ему оправдания, которые чаще всего сводились к фразам «это была работа мечты, я не могла иначе, у меня не было выбора», но в глубине души, конечно, понимала, что выбор был и на самом деле она сознательно его сделала; и теперь смотрела в несчастные глаза Тани, и слушала ее признания, и чувствовала неприятный холод в груди, потому что понимала – тут есть и ее вина, но Таня никогда не посмеет вслух сказать «ты сбежала и бросила меня, как ты могла?» И все же Лера иногда думала об этих непроговоренных упреках и ярко представляла себе, как Таня их произносит, и хотела попросить прощения, но пока не знала как; и очень из-за этого переживала.

Под потолком на металлических тросах висел огромный скелет эриозуха, и Лера, вспомнив, как Таня раньше любила истории о китах, устроила еще одну импровизированную лекцию; стала рассказывать о том, как у китов устроена дыхательная система и как они умудряются издавать под водой эти причудливые, сюрреалистичные звуки, которые мы называем «песнями»; и до сих пор до конца неясно, как именно они их издают. Еще вспомнила о знаменитом ките-невидимке, которого ученые прозвали «пятьдесят два герца». Его «песня» была впервые записана в 1989 году гидрофонами ВМС США, которые были разбросаны в Тихом океане, чтобы выявлять и предупреждать о появлении в нейтральных водах советских подлодок во время холодной войны. Именно эти гидрофоны зафиксировали аномальную песню. Дело в том, что частота песен усатых китов в северной части Тихого океана находится где-то в диапазоне 10–20 герц. Но этот кит был другим, он пел на частоте, которая более чем в два раза превышала норму. И это была трагедия, потому что другие киты не слышали и не понимали его. Для них он словно бы говорил на иностранном языке. За все двадцать пять лет наблюдений его голос ни разу не смешивался с голосами других китов, что означает, что он, скорее всего, так и не нашел пару.

– Как грустно, – сказала Таня, и только тут Лера поняла, что история о «пятидесяти двух герцах» – это, пожалуй, не лучший способ поднять сестре настроение и утешить ее.

Через полчаса приятель Леры – то ли Борис, то ли Глеб – наконец появился, вместе с ним пришла журналистка Ольга Портная. Пока Ольга включала ноутбук и искала нужные файлы, Таня разглядывала ее: короткие темные волосы, очки с круглыми линзами; одета в серую худи, рукава засучены до локтей, на предплечьях лабиринтовые татуировки. Ольга ей сразу понравилась, все в ней – голос, одежда, мимика – говорило о том, что она занимается любимым делом; Таня всегда легко распознавала таких людей – в их движениях и отношениях со своим телом было что-то особенное, какая-то неуловимая легкость.

– Я готовила материал о фирмах-однодневках, через которые госструктуры отмывают деньги, – говорила Ольга. – И там такой клубок, что бухгалтер ногу сломит. Нашла несколько упоминаний ООО «Чаща». Вот, смотрите, – она развернула ноутбук экраном к Тане и Лере. – Вот здесь я впервые узнала о существовании мемористов и о Гарине. Офигеть просто, какая-то община луддитов из Подмосковья выиграла миллионный тендер на поставку овощей. Абсолютная дичь. Я копнула в ту сторону и поняла, с чем имею дело. Эти люди в деревне, которые верят в перерождение, царствие небесное и прочее, – на самом деле их используют как бесплатную рабочую силу. Они выращивают картофель, занимаются хозяйством, а Гарин зарабатывает на этом. Такая вот бизнес-стратегия. Самый настоящий колхоз, только вместо зарплаты и соцпакета – эзотерика и псевдобиблейская дичь.

– Если речь о нарушении трудового законодательства, почему нет судов? – спросила Лера.

Ольга вздохнула.

– Ни одно дело против мемористской общины не дошло до суда. Иски разваливаются на ранних стадиях, следователи иногда просто «теряют» бумаги и всячески затягивают процесс, судьи возвращают дела на «доработку». Мне удалось найти четверых пострадавших, людей, чьи родственники ушли в «Чащу» и переписали все свое имущество на мемористскую церковь. Уже несколько лет их дела дрейфуют внутри судебной системы и иногда пропадают.

– Это как?

– Буквально. Адвокат приходит уточнить статус дела, а ему: «ой, а мы дело потеряли». И дальше – опять шапито с апелляциями и обжалованиями.

На страницу:
9 из 18