Полная версия
Тайна «Россомахи» (сборник)
Только закончив допрос, позволил себе Чаушев обдумать событие давнего декабрьского дня. Выходит, один из двоих вышел из строя… Третий, явившийся, очевидно, после, был фактически уже не третьим, а вторым. Если только Афанасий не перепутал… Нет, он и число месяца запомнил. Еще бы, день спасения! Под огонь он больше не попадал, умел держаться подальше от опасности…
Нет, значит, и не было третьего…
Чаушев недолго колебался, недолго проверял этот вывод, сопоставляя факты. Он быстро примирился с ним. Точнее – заглушил в себе остатки сомнений. Показания Афанасия как будто снимали ощущение вины, увезенное из Ленинграда. Нет третьего – стало быть, поиск был тогда, три года назад, завершен. Правда, остается загадка золотого слона. Но ведь она почти решена, да и не так уж важна теперь история статуэтки. Когда-нибудь, в мирное время, можно будет заняться.
Чаушев действительно рисовал себе иногда, как он будет листать старые фолианты в Публичной библиотеке, может быть, рыться в архивах…
Теперь исчезает не только его личная – Чаушева – вина. Ни в чем нельзя упрекнуть тех сотрудников, которые тогда, в голодном и промерзшем Ленинграде ходили по адресам, записанным со слов Беттендорфа. Вообще искали добросовестно. А что касается Беттендорфа, то естественно, что он, выдумавший третьего, цеплялся за него до конца.
Да, третий был нужен ему.
Значит, прав был Аверьянов… Три года на войне – долгий срок, и декабрь сорок первого виделся как далекое прошлое. Чаушев чувствовал себя повзрослевшим, он теперь великодушно воздавал должное полковнику.
Мало-помалу проблема третьего сделалась в сознании Чаушева нейтральной, перестала тревожить.
И только после войны все пришлось вытаскивать из минувшего, переживать вновь.
На улице Пестеля, на месте разбомбленного дома, решили поставить новый. Рабочие, убиравшие обломки, нашли и сдали милиционеру рюкзак необычного вида из белого брезента.
11– Теперь трудно, – сказал мне Чаушев, – установить в точности, что произошло на той стороне. Двоих добавили Беттендорфу или одного. Ведь в тот же день могли быть и другие заброски. Скорее всего, старшим-то был не третий, а сам Беттендорф. Ну а третий… Третий все-таки существовал. Впрочем, я еще не знаю, в каком времени надо о нем говорить – в прошедшем или настоящем.
– Он сам разве не погиб?
– От бомбежки? Неизвестно. Нашли ведь только рюкзак и ничего больше. Понимаете, хозяин рюкзака не обнаружен.
Чаушев прибавил, что одет он был, надо думать, как и те двое, во все штатское советского производства.
Только рюкзак вернул третьего в мир реальности.
Чаушев уже служил здесь, в Северном порту. Старый товарищ послал ему из Ленинграда, из Большого дома на Литейном, письмо. В этот день Михаил Николаевич донельзя огорчил своих домашних – ни жену, ни сына он за ужином не замечал, ел машинально, так и не сказал, удалось ли его любимое блюдо – беляши.
Там, в Ленинграде, из немецкого рюкзака вынули ключ от рации, патроны к пистолету, ссохшийся, как деревяшка, круглый хлеб, но без сала… Словом, все, что не хватало в рюкзаках Беттендорфа и убитого агента, весь «недокомплект», заставивший в свое время предположить третьего, оказался налицо. Отыскали в хранилищах рацию, пистолет – убедились окончательно.
Правда, в абвере действовали русские патриоты, отчаянные головы – под носом у гитлеровцев путали, портили снаряжение агентов, а то и просто недодавали оружие, боеприпасы, еду… Быть может, на рюкзаках для Беттендорфа и его спутников они и попались.
Все это объяснил мне Чаушев, и мне легко было представить, как потрясло его открытие.
Разумеется, вызвали в Ленинград. Там вынесли на свет стародавние папки. Он помогал разбираться в них. А главное, он вспоминал. Это стало его служебной обязанностью. После войны лет прошло немного, ее страсти, ее тревоги и раны еще не затянулись, еще не стали историей. Да и нельзя было примириться с тем, что третий, быть может, бродит где-то по нашей земле.
Допустим, оставил свой рюкзак, выкрашенный в белый цвет, у Марты Дорш и ушел, использовал другую, неведомую чекистам явку, сумел затеряться в огромном городе, где люди постоянно переселялись, безвестно погибали, где часто некому было отнести в милицию выморочный паспорт…
Пришлось протоптать заново прежние, заросшие быльем пути поиска и проложить новые. Но все старания не привели ни к чему. Новая попытка обнаружить третьего тоже в конце концов задохнулась, и плачевный итог ее осел на архивных полках.
Единственное, что разъяснилось тогда полностью – это происхождение золотого слона.
– Вы помните, – сказал Чаушев, – в штабе ПВО служила Зина Литовцева, бравая такая военная девица?
Он порылся в столе и протянул мне фотографию. Маленький, решительный подбородок, мягко очерченные губы, усмешка в уголках глаз, жесткие, коротко остриженные, непослушные волосы. Простое и чем-то знакомое лицо. Молодая женщина, похожая на очень многих. Как многие, может быть и твердой и нежной. И что-то в ней есть еще непохожее, свое, приковывающее взгляд. Я задержал снимок в руке, стараясь понять, какая же она – Зина Литовцева.
– Понравилась? – улыбнулся Чаушев. – Очень независимая особа.
Тогда, в сорок девятом году, Зина окончила геологический факультет. Ее назначили на Дальний Восток. Чаушев застал в передней упакованные чемоданы.
– Мы хорошо, душевно встретились, – говорит Чаушев. – И погоревали, и посмеялись.
Один из братьев Зины с фронта не вернулся. Другой продолжает служить, командует батальоном. Мать в Кисловодске. С начала учебного года снова примется за работу. Расспрашивая, Чаушев едва не назвал ее тетей Светает.
– Золотого слона я отнесла, – призналась Зина. – Я в ворота дубасила. Я не сказала вам, потому что дала слово нянечке.
Очень просто, почти по-детски вышло у нее это. Чаушеву и смешно и досадно.
– Понимаете, нянечка из очень богатой семьи. Считалось, что у отца сахарный завод был. А завод – ерунда, мелочь… Мне мама шепотом говорила: миллионер, на всю Россию знаменитый. Нянечка скрывала. Понять ее можно: боялась она. Зря боялась старушка, согласна с вами. Но раз я дала слово… Вы простите!
– Ладно уж, – сказал Чаушев.
– Я очень плохо поступила?
– Да нет, не беда, – ответил Чаушев. – Поломал я голову из-за вашей нянечки…
Догадка Чаушева подтвердилась. Дорш собирался подарить слона Юнкеру. Зина сама выскоблила надпись, нянечке это было бы не под силу.
– Только и сохранилось у нее от папаши, что эта вещь. Не везти же ее в Токсово! Не дай бог, говорит, Зиночка, украдут. Мне не сберечь, да и к чему мне? Отдай, Зиночка, правительству, пускай покупает оружие у англичан бить фашистов. А что значит отдать правительству? Я и подумала: проще всего – в Эрмитаж…
Итак, одна разгадка есть. Но она ничуть не помогла раскрыть судьбу третьего.
– До сих пор неизвестно, – сказал Чаушев. – Официально дело прекращено, а я вот продолжаю… Мне говорят, действуйте в общественном порядке, а мы в случае нужды, поможем, архивы в вашем распоряжении. Ну, архивы мне больше ничего не дадут… Нет-нет да и объявится кто-нибудь из тех, кто имел касательство. Вот, бывший сержант из зенитной батареи… Вы видели его письмо. Он был в плену, жил в Голландии, недавно вернулся на родину. Наверно, я просто старый чудак.
Я, конечно, запротестовал.
– Старый чудак, – повторил он. – Вероятнее всего, третьего прикончила там, на улице Пестеля, немецкая фугаска. И все же… Не могу я прекратить дело. Заболел…
Он стыдливо прибавил, что портрет Зины попросил сам, и не только из дружеских чувств, а чтобы она всегда напоминала… Ведь, так или иначе, от нее он узнал больше всего.
– От жены спрятал фото, вот до чего дошел… Зина, между прочим, теперь в Ленинграде. Все эти годы скиталась – куда только не носило. В Монголии работала… Думаю съездить в Ленинград. Шестнадцать лет не виделись. Это же огромный срок в наше время…
– Понимаю, – сказал я.
Мы не раз говорили об этой особенности века, о небывалом ускорении жизни. Новое быстро становится старым. И смотришь, сегодняшняя тайна завтра уже никого не занимает.
– Я наверняка прослыву старым чудаком, – сказал Чаушев. – Но я все-таки поеду в Ленинград.
12Еще в пути, в вагоне «Красной стрелы», настроение у Чаушева испортилось. «Да имею ли я право, – говорил он себе, – приставать к людям с теми же вопросами, после стольких-то лет? Словно я проверяю, пытаюсь уличить во лжи…»
Он совсем пал духом, когда вышел из метро в Дачном – на новой окраине. В другой раз он мог бы оценить целесообразность современной архитектуры, скромную деловитость зданий, отделанных светлым кирпичом, излучающих комфорт. Теперь этот пригород, выросший в последние годы, скорее раздражал Чаушева, так как всем своим видом отвергал прошлое, не желал признавать никакого родства с Ленинградом военных лет. Опрятные, широкооконные фасады смотрели на подполковника, казалось, с холодным недоумением.
С запада наползали низкие, плотные облака и чуть ли не утюжили плоские крыши. Вообще ничто не радовало Чаушева. «Старый чудак! – твердил он себе. – Зачем я иду?»
Удивительно, как все кругом будто ополчилось против него! Случаю угодно было, чтобы в квартире Зины Литовцевой он, едва очутившись в комнате, увидел слона. Этого еще не хватало! Большой фарфоровый лопоухий слон красовался на верхней полке стеллажа с книгами и, наклонив голову, целил в Чаушева своими бивнями. Вот ирония времени! Вместо золота – стандартная поделка, унылый ширпотреб… Так работает время! Безжалостно вершит переоценку, как для дешевой распродажи. Превращает в безделушку то, что прежде забирало тебя всего…
Зина, должно быть, перехватила взгляд Чаушева. Ее голос прервал его мрачные мысли:
– Ужасный хлам! На новоселье нам приволокли… Думаем с мужем, как избавиться. Попытаемся передарить…
Муж Зины тоже геолог. Сейчас он в командировке, в Ташкенте. Оба уже кандидаты наук. Вся обстановка в квартире – светлая, легкая, тут нет признаков того культа вещей, который угнетал Чаушева во многих жилищах. Здесь можно ходить по полу, не боясь поскользнуться, здесь нет сервизов, выставленных напоказ за стеклом лакированного серванта. Зато много сувениров из экспедиций – вид горного Забайкалья, карпатский топорик на длинной резной ручке, круг буддийского календаря, вышитый на стенном коврике.
– Мама в прошлом году умерла, – услышал Чаушев. – Я хотела вам написать… Решила, что вы уже забыли… Теперь все это древняя история.
Он не сразу уловил смысл этих фраз. Выходит, Зина узнала что-то…
– Я понятия не имела… Маму можно понять, она просто пожалела меня и братьев… И нянечка тоже… Это ведь нелегко, жить с обманом на душе. Таким людям, как она и как нянечка, очень нелегко…
Чаушев напрягся. Неужели разгадка наконец откроется ему? Он не смел этому поверить. Но он не ощутил особого удивления. Ведь он не явился бы сюда, если бы в глубине души не нес надежду. Время уже потрудилось для него, рассекретило историю с золотым слоном. Чаушев часто говорил себе: если судьба припасла ему разгадку, то, вероятнее всего, она у Литовцевых.
Он слушал Зину, и ему виделась Таисия Алексеевна, вторая тетя Светает, в полутемном классе в подвале на Васильевском острове. «Говорят, немцев здорово потеснили у Колпина». Вытянулись перед Чаушевым занесенные снегом улицы огромного города, в котором глухо тонули разрывы снарядов и каменный сплошняк будто смыкался, затягивая раны.
Значит, Таисия Алексеевна и ему, Чаушеву, не досказала… А он готов был поклясться, что ей нечего скрывать, что она по натуре неспособна обмануть… Впрочем, он был молод и вряд ли мог почуять недосказанное. Зина права, Таисия Алексеевна взяла на себя тяжесть и не делила ее ни с кем из близких. Это похоже на нее…
– Они сговорились с нянечкой, – слышится Чаушеву. – Когда я пыхтела с напильником, сдирала надпись, я и вообразить не могла…
Марту Ивановну, нянечку, Чаушев силится увидеть и, к досаде своей, не может. Нянечка никогда не имела определенного лица, она менялась, так как Чаушев то считал ее возможной сообщницей третьего, то освобождал от всяких подозрений.
Третий – фигура более конкретная. Толстый увалень, обжора – таков он по описанию Беттендорфа, таким оставался на все годы в мыслях и заботах Чаушева. И теперь, слушая Зину, Чаушев видит лишь белый рюкзак. Третий входит в дом на Пестеля, стучит в квартиру номер четырнадцать, и ему отпирают. Он спрашивает не Марту Дорш. Ему нужна Литовцева.
– Они были уверены – мама и нянечка, – что все шито-крыто… Никому невдомек, что они учудили… А оказывается, на той стороне взяли на заметку… Еще тогда, в двадцать каком-то году, я не помню точно… Когда мама и нянечка поменялись документами.
Как это просто! Черт побери, до чего просто! Две девушки, две провинциалочки, встретились в поезде, в одном купе в дороге, – поезда ведь тогда шли медленно, – подружились. Обе стремятся в Ленинград.
Одна намерена найти хоть какую-нибудь работу – на заводе или в ресторане, в магазине. Другая мечтает поступить в вуз, стать учительницей. Страшно только… В вузах была чистка, напишешь в анкете, что ты дочь богача, и прощай мечты! Если соврать… Так ведь узнают, выставят с позором… И вот старшая девушка, будущая нянечка Зины, сперва посочувствовала, пожалела подругу, а потом, ворочаясь на вагонной полке, придумала выход, предложила обмен. Пускай у нее будет немецкая фамилия! Дорш! Это даже интересно. Дочь заводчика? Что ж, для продавщицы, для работницы не страшно…
– Мама не соглашалась сперва… Не похожи ведь, только что беленькие и мордашки круглые…
Подлинная Марта успокоилась, когда взглянула на фото в новом своем удостоверении. Базарные фотографы безбожно халтурили. Нет, подлог не заметят. Подругам осталось выучить назубок новые свои биографии.
Марта стала Таисией, поступила в университет. Вскоре вышла замуж за инженера, родила двух сыновей, потом Зину. Учебу прерывала, но не бросила. Очень помогла ей подруга. С работой ей не повезло, в двадцатых годах найти заработок в Ленинграде было трудно. Не сложилась у нее и семейная жизнь, и прибилась она к семье Литовцевых, стала нянечкой.
– Папа был в курсе… А детей решили не посвящать. Мне мама прошлой осенью сказала, как вернулась последний раз из Кисловодска… Незачем, говорит, вам было знать. Мама права, конечно. И нам пришлось бы скрывать. А что за жизнь, когда надо скрывать…
«Да, удивительно все просто, – думает Чаушев. – Почему я не догадался?»
Бывало, он целыми днями не расставался мысленно с той, которая назвала себя Мартой Дорш. И однако не сообразил… Наша фантазия не всесильна. Злоба дня подчиняет ее, оказывается. Война, город в блокаде не позволили представить человека, взявшего себе немецкую фамилию, немецкое происхождение. Добровольно!
Теперь воображение Чаушева опережает рассказ Зины. Третий сбрасывает рюкзак. Он чувствует себя в безопасности. Он представился дальним родственником Доршей, потомком общих предков. Ход вполне логичный. Женщина перепугана насмерть. Это и нужно третьему. Если она выдаст – подлог раскроется. Нет, не выдаст…
Очень долго хранилась в Германии, в некоем центре разведки, короткая запись. Ее аккуратно берегли. И вот она пущена в игру. Третьему велено было сказать: «Я к Литовцевой. Надеюсь, она не забыла свою настоящую фамилию – Дорш». Он выполнил указание в точности. «Позовите вашу хозяйку», – сказал он потом, насладившись испугом женщины. Она у него в руках. И вообще, что может грозить ему в умирающем городе? Удивительно самоуверенны были тогда фашисты! Сейчас это кажется странным…
– Нянечка ему говорит, хозяйка не здесь. Сама в панике – как быть? А немец выложил хлеб, мясные консервы. Не стесняется ничуть. «Я, – говорит, – с той стороны». Нянечка уж догадывается. Консервы немецкие. Закусывают они. В это время стук в дверь.
– Моряк, – сказал Чаушев.
– Кто?
– Еще один Дорш…
– Ах, так вы знаете? Нянечка его прогнала. Она почти мертвая была от страха. Но ведь этот Дорш, дальний мамин племянник, нашумел как раз кстати. Фашист сразу скис.
Еще бы! На учете этот Дорш не числился, в планах не значился. К неожиданностям гитлеровцы были плохо приспособлены. Понятно, третий подслушивал. Несомненно, спросил: что еще за Дорш суется?
– А нянечка тут вернулась в разум. Она так и сказала маме потом. Заявляет немцу: странный, мол, тип стучал. И что ему нужно? Чуяла, фашист за спиной стоял, передала весь разговор, ничего не прибавила и не убавила. Ну, он спрашивает: где хозяйка? На Васильевском острове. Можно сходить… Нет, отвечает, ходить пока не стоит. Боится. Но она смотрит, ей он еще больше доверился…
Да, вполне естественно. Ему понравилось, как она себя вела, как объяснялась через дверь. Случай подал ей испытание, и она, с точки зрения третьего, выдержала. А ее просто колотил страх, и когда он унялся…
Чаушев не перебивал вопросами, его вдруг охватило что-то вроде спортивного азарта: а подтвердит ли Зина то, что стремительно рисовалось ему в уме? Третий благодушно сидит, развалясь за столом, как дома. Для него это в известной степени немецкий дом. Верно, снисходительно цедит похвалу самозваной Марте – она ведь свято сохранила тайну своей хозяйки, храбро носит немецкое имя.
– «А меня, – говорит, – зови господин Карл». Начал сулить всякие блага от фашистской власти. Потом спрашивает: нет ли каких-нибудь ценностей в семье? Очень важно, чтобы они не пропали. Тут наша нянечка смекнула. «Как же, есть, – говорит. – Например, слон из золота, с бриллиантовыми глазами. Он у хозяйки, на Васильевском. И еще много добра. Я схожу к ней, а вы побудете». А слона уже не было, слон в Эрмитаже! Ну, господин Карл загорелся. «Отлично, – говорит, – сходите! В Германии, – говорит, – имеются лица, готовые приобрести эту вещь. Можно заплатить деньгами или продуктами…»
И все закончилось приблизительно так, как и представил себе Чаушев. Нянечка утром заперла немца в квартире и ушла. Сказала – до завтра.
– И прямо на Васильевский, к маме… Прибежала в безумном состоянии – как быть? Заночевала у мамы. Обе переживали страшно – вдруг удерет? Но парадная дверь у нас была дубовая, крепость необычайная, и замки будь здоров! Да с какой стати ему бежать? Продукты есть, ждет себе спокойно. А надоест ждать, все равно ломать побоится…
Да, и это легко понять. Две женщины небось не спали и минуты. Вот бы разделаться с немцем своими силами, тайком! Уморить его там… А если пойти утром и сообщить, куда надо, спросят: почему медлили? Надо было немедленно…
Вот нянечка выкладывает хозяйке хлеб, сало, банку консервов. Немец наверняка передал гостинец для «фрау Дорш». И хозяйке, верно, противно было сперва принимать еду из рук врага, а потом рассудили обе – как, бывало, сам Чаушев при виде трофейной фасоли, – что продукты-то небось наши, уворованные у нас… Да и голод взял свое. Силы ох как нужны, особенно когда такой казус.
Просто, очень просто… Но как было дойти до этого тогдашним умом? Чаушев никогда с такой почти физической остротой не воспринимал работу времени. Ему вдруг послышалось радио в блокадном Ленинграде, голос диктора, часто прерывавшийся артиллерийской или воздушной тревогой. Что ни день, сообщалось об успехах снайперов: убито столько-то солдат и офицеров противника. И вот две ленинградки расправились с врагом и не могли, не хотели сказать об этом. Тоже немыслимо было себе представить!
– Мама и говорит: «Ты, Марта, сиди у меня. Хватит с тебя волнений. На Пестеля тебе незачем». А нянечка говорит: «Наша управхозиха думает, я уже в Токсове. Я вчера выходила с узелком, предупредила ее, что уезжаю. А потом сердце защемило, и я не уехала. Но с управхозихой больше не встречалась». Мама говорит: «Великолепно! Значит, ты знать ничего не знаешь, немец сам пробрался в квартиру. И ты уж, пожалуйста, уматывайся в Токсово, чтобы тебя в городе больше не видели… А я тут соображу. Записку подам, без подписи…»
Они неумело, наивно скрытничали, эти две женщины. Трогательно-наивно. Записка без подписи!
– Нянечка уехала. А мама, прежде чем записку подать, решила побывать на Пестеля. Тянуло ее туда… «Хотелось, – говорит, – мне почему-то подняться, осмотреть нашу дверь и послушать…» Ну, подниматься уже некуда было. Разбомбили нас…
– Ясно, – сказал Чаушев.
Все виделось ему как бы заново: и комната, обставленная легким, юным модерном, и дома за окном – белые, с разноцветными палубами балконов, словно морские лайнеры.
– Теперь нам странно, правда? – сказала Зина. – Слава богу, теперь никого не касается, кто был мой дед.
– Никого, – сказал Чаушев.
Обратно, к станции метро, он шел по той же улице, но не узнавал ее. Может быть, вмешалось солнце, вдруг брызнувшее из-за туч. Дома-лайнеры, сверкающие свежей краской, словно отправлялись в дальнее плавание. Это самые новые, последние здания города. Перед ними волны кустарников, разгулявшийся на просторе ветер.
Скрепка
До войны лейтенант Матюшин служил на границе самой обыкновенной, в лесах Белоруссии. Все там было: и ров, и столбы, и верные собаки – Звонок, Забияка, Занзибар. Они были одногодки, потому и клички начинались с одной и той же буквы.
В годы войны Матюшин очутился на границе совсем другого рода, у причалов Ладоги. Отчетливой, ощутимой эта граница была только для него и для его помощника, сержанта Витушко.
Сотни людей проходили мимо них каждый день. Сюда, из осажденного Ленинграда, их доставляли поезда. Здесь ждал пароход со следами осколков на бортах, старый, много раз побывавший под бомбами, под обстрелом вражеских орудий.
Ленинградцы уезжали из города-фронта в тыл, за Ладогу, в глубь страны, и Матюшин должен был посмотреть каждому в лицо, внимательно проверить паспорт. Кроме того, следовало отыскать фамилию человека в списке эвакуированных и зачеркнуть ее красным карандашом, дескать, проследовал, выбыл.
Уезжали на Волгу, Каму, Урал, в Сибирь. Перебирались целыми заводами, институтами. Спасались от голода, от бомбежек, от страшного одиночества в вымерших квартирах, от надвигавшейся зимы старики, женщины, дети.
Часто из вагонов выносили людей, вконец ослабевших от голода, полумертвых. Найти и протянуть документ – для них это задача огромной сложности. Помогали соседи. На лице человека, отупевшего от лишений, Матюшин не мог прочесть ни мыслей, ни чувств, решительно ничего. Такие лица были куда страшнее, чем кровь и раны на поле боя.
Навигация кончалась. Настали холода, осень напоследок залютовала, как выразился сержант Витушко, забавлявший лейтенанта своим диковинным сибирским говором. Поезд только что привез партию ленинградцев, и они расположились лагерем у пристани в ожидании посадки на пароход. Одни сидели на узлах, чемоданах, другие лежали, раскатав одеяла, ковры. Один старик накинул себе на плечи тяжелый, цветастый восточный ковер. Сержант глядел на него с мальчишеским любопытством.
Витушко удивлялся постоянно. При этом он откровенно, наивно таращил светло-голубые глаза, чем вызывал у Матюшина невольную досаду. Сержанту явно не хватало солидности, присущей военнослужащему. А контролер тем более не должен ничему удивляться. Матюшин с давних пор воспитывал в себе хладнокровие, готовность к любым неожиданностям.
Вот сейчас Витушко уставился на зеленого попугая в клетке. Немало попадалось курьезов, но попугая в эшелоне эвакуируемых до сих пор не было. А сердобольный дядя в золотых очках вез с собой не только тропическую птицу, дрожащую от холода, но и маленькую, тихую, кудлатую собачонку с печальными глазами.
Соседи недовольно косились на бородача. Людям есть нечего, а он, вишь, целый зверинец кормит! Никто не произносил это вслух, но бородач ерзал, смотрел в землю, чувствовал себя виноватым. Попугай изредка перебирал лапами на своей жердочке и простужено, страдальчески кряхтел.
– Замерзнет животина, – сказал сержант.
Матюшин не ответил. Он не позволил себе задержать взгляд на попугае. Человек, который сейчас интересует Матюшина, не станет выделяться из толпы. И ковер он не наденет на себя. Вид у этого человека будет самый обыкновенный.
Матюшин боялся, что узор ковра или резкий, хриплый голос попугая, неслыханный под северными соснами, отвлечет, помешает заметить важное.
Каков из себя этот человек?
Шифровка, полученная утром, не давала никакой пищи для воображения. Известно только одно: среди едущих на Большую землю, как тогда именовали тыл, может оказаться враг под чужой фамилией, с фальшивым или чужим паспортом. Примет не сообщалось никаких.
Очевидно, фашистский лазутчик был заброшен в Ленинград, а теперь пробирается на восток. Для чего? Сбор шпионских данных, диверсия на военном заводе, вербовка агентуры, мало ли как он может навредить. Просторы нашей страны велики, и, если он проскочит здесь, мимо контрольно-пропускного пункта, выследить его потом будет еще труднее.
Правда, он, может быть, двинулся другой дорогой, не через Ладогу. Появление его здесь возможно – таков смысл шифровки. Вообще о нем, по-видимому, очень мало данных.