Полная версия
Морок
Полуэктов забыл про насморк. В нем поднималась злость к жизнерадостной паре. Если к старушонке он испытывал лишь легкое раздражение и брезгливость, то эти – злили. Одним своим видом.
– А вы за какой нуждой бегаете? – спросил он, опередив начальника лагеря.
Женщина тряхнула кудряшками и коротко рассыпала звонкий смешок:
– А вам не понять, гражданин хороший. Мы песню петь бегаем.
– Какую еще песню?
– Хорошую.
– Ну, пойте, – неожиданно, сам себе удивляясь, предложил Полуэктов.
– Да не поется нам здесь, – пояснил мужик, улыбаясь все шире. – Слова забываем. Захочешь петь, а тут, – постучал растопыренной пятерней по чубу, – тут, как ветром выдуло.
Полуэктов едва сдержался, чтобы не закричать и не затопать ногами, может быть, даже ударить мужика, чтобы он не смеялся, но – нельзя. Он еще раз ругнулся молчком, повернулся к начальнику лагеря.
– Пойдем. Пусть без тебя заканчивают.
Начальник лагеря провожал его до машины и делился своими мыслями:
– Нужны какие-то меры. Прирост побегушников на каждый месяц – полторы сотни. А что будет летом, когда ночуй хоть под кустом, хоть под лавкой.
– Будем думать, – пообещал Полуэктов. Хотя, если честно, он не знал, что ему думать. Не виделось выхода. Запереть ячейки? Но это нарушение гражданских прав. А к чему приведут массовые побеги? Тем не менее еще раз пообещал: – Будем думать.
В машине, навалившись на мягкую и удобную спинку сиденья, он незаметно для себя задремал и проснулся уже в центре города, недалеко от храма. С храмом связывалось какое-то неотложное дело, но он никак не мог его вспомнить. Что же, что же…
Визг тормозных колодок больно толкнулся в уши, и Полуэктов, по инерции, полетел вперед, ударился лбом о шею шофера, ободрал нос о спинку сиденья. Испуганно вскинулся, не понимая, что случилось.
Перед машиной, вплотную к капоту, стоял Юродивый, вскинув над головой руку. Смотрел через лобовое стекло прямо в глаза Полуэктову, и тот, пытаясь укрыться от них, уползал в дальний угол сиденья, до отказа вжимался в мягкую обивку. Но укрыться было невозможно – неистовый взгляд горящих глаз проникал в самое нутро и лишал воли, отшибая разум.
Юродивый подался вперед, вытягиваясь длинным туловищем над капотом, но руки не опускал, и она, вздернутая вверх, казалось, вот-вот упадет и прихлопнет широкой ладонью машину, а в ней – Полуэктова и шофера, расплющит – такая в ней чудилась сила.
Полуэктов зажмурился, но тут же вздернулся от голоса Юродивого и распахнул глаза.
– Ты! Слушай! Сказано так! Фарисей слепой! Очисти прежде внутренность чаши и блюда, чтобы чиста была и внешность их. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты; так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония! Запомни!
Каждое слово, сказанное Юродивым, гремело в машине, словно усиленное в десятки раз. Полуэктов вздрогнул, хотел шевельнуться, чтобы освободиться от тяжести, но тело ему не подчинилось. Он продолжал сидеть обмякший, скукоженный, не в силах даже двинуть пальцем.
Юродивый медленно опустил руку, отшагнул в сторону, освобождая машине дорогу.
И растворился, будто его не было.
10
В своем кабинете Полуэктов мало-помалу пришел в себя. Отдышался, утихомирил дрожащие руки, и лишь после этого вернулась к нему способность о чем-то думать. «Наваждение, гипноз… – думал он… – Меня словно парализовало. И слова… Почему от них такой страх?»
Страх не проходил и сейчас, в ушах еще звучал голос Юродивого. Пытаясь избавиться от страха и от голоса, Полуэктов включил музыку, подошел к окну и раздернул легкие занавески. Мокрый и серый город лежал перед ним. На левом берегу реки высились частоколом трубы, густо дымили, и грязный полог набухал, ниже опускаясь к земле. Сыпала морось, и стекла снаружи плакали. Мутно, сыро, тоскливо…
В дверях замаячил помощник Суханов, но Полуэктов махнул рукой – уйди. Тот бесшумно вышел. Полуэктов снова остался один на один с городом, который отсюда, с высоты шестого этажа муниципального совета, виделся как на ладони. Тусклый, невзрачный, похожий на погоду, какая в нем правила. И город, и погода, и недавнее посещение лишенческого лагеря, а больше всего – внезапное появление Юродивого перед машиной, его гремящие слова – все, все, что окружало, представилось Полуэктову таким мерзким, что он не удержался и плюнул себе под ноги, прямо на ковер. Была бы возможность – плюнул бы на весь город и на всю землю, по которой ходил. Мама когда-то так и сделала. Мама… А ведь права оказалась, права. Полуэктов ближе придвинулся к окну, отыскал в мутной дымке плоскую крышу железнодорожного вокзала. Там, на первом пути, стоял тогда поезд. Сколько прошло времени? Полуэктову было лет шесть, не больше. И он еще не осознавал, что происходит с ним и куда они уезжают с матерью и почему отец остается на перроне и не заходит в вагон. Отец плакал, мать же оставалась суровой и неприступной. Она подождала, когда носильщики занесут чемоданы в купе, затолкнула в тамбур сына, поднялась на подножку и неожиданно обернулась назад. Ни до, ни после Полуэктов не видел на ее лице столько ненависти. Она нагнулась и плюнула на перрон, на то самое место, где только что стояла, плюнула с такой силой и таким большим сгустком слюны, что белесые брызги отлетели отцу под ноги.
Отец оставался, не решаясь порвать с этой землей, а мать уезжала. Навсегда.
– Ни я, ни сын – ни ногой на эту вонючую землю! Ни ногой! Будь она проклята вместе со своими идиотами!
Как сейчас Полуэктов понимал мать! «Ни я, ни сын…» А вот тут мать ошиблась. Сын по доброй своей воле снова оказался на этой земле, чтоб ей и всем ее жителям…
«Стоп-стоп-стоп… – одернул себя Полуэктов. – Спокойно, не мальчик. Спокойно, спокойно… И за работу».
Он скинул пиджак, закатал рукава рубашки и сел на свое место, готовясь к долгому дню. Выключил музыку и позвал Суханова. Тот вошел сразу же, словно стоял, дожидаясь, за дверью. Гладенькая прическа, волосок прилизан к волоску, губы поджаты, глаза ничего не выражают, кроме одного – спокойной готовности ответить на любой вопрос. В руках Суханов держал папку.
Невозмутимый вид помощника успокоил Полуэктова. Все идет так, как надо, своим чередом. Даже если разверзнется небо и посыпятся камни, Суханов все равно явится для доклада и на костюме его не будет ни единой складки, ни соринки, ни пылинки, а на черных, до блеска надраенных туфлях все так же будет отражаться люстра.
– Так, что день прошедший нам предложил? Только главное. Остальное прочитаю сам.
Суханов раскрыл папку, помедлил, видимо, выбирая, с чего начать.
– Ну? – поторопил его Полуэктов.
– Вчера ночью из публичного дома сбежала проститутка. Кличка – Руська. Стаж пять лет. Имеет долг перед хозяйкой дома, накануне обследована медкомиссией, признана больной и помещена в медицинскую комнату. Местонахождение неизвестно.
– Суха-а-нов, я вас не узнаю. Что, самое важное в городе – это исчезновение проститутки?
Суханов замолчал, плотнее поджал тонкие губы. Полуэктов хорошо знал своего помощника и поэтому отрывисто скомандовал:
– Договаривай!
– Видите ли…
– Договаривай! Ясно и четко!
– Видите ли, она сбежала не сама. Ей помогли. Служителя заведения обнаружили избитым и связанным. Сделал это Павел Емелин. Уроженец деревни Березовка, двадцати четырех лет, профессионал. Стаж с двадцати лет. Вот. – Суханов достал из папки фотографию, положил ее на стол и, отойдя на прежнее место, договорил главное: – Емелин – охранник вашей жены.
Широкоскулый, чуть узкоглазый парень смотрел с фотографии прямо на Полуэктова. Взгляд настороженный, исподлобья, какой бывает у зверей, посаженных в клетку. «Ты знаешь, я без ума от этого мальчика, – сразу же зазвучал в памяти голос Лели. – В нем есть что-то первобытное, такое вот – э-эх!» Она растопыривала тонкие пальцы с накрашенными ноготками и делала вид, что хочет кого-то задушить. Глядя на жену, Полуэктов покатывался со смеху. Сейчас не до смеха. Слишком уж многое знает парень. Знает такое, что никому не должно быть известным. Ч-черт! Полуэктов постучал пальцем по фотографии, по лбу бывшего охранника. Жаль, конечно, Павел Емелин, жаль…
– Суханов, даю не больше суток. Он должен исчезнуть. Что еще?
– Со вчерашнего дня в городе появился странный человек. Ходит босой, в одной рубахе, на шее железная цепь и крест. Подходит к людям, произносит евангельские тексты. Задержать не удается, на людей тут же нападает обморочное состояние.
– Это мне уже знакомо.
– Не понял, – насторожился Суханов.
– Только что он появлялся перед моей машиной, произнес, как вы изволили сказать, евангельский текст и исчез. Ладно, остальное давай сюда. Свободен. Подожди, не могу вспомнить – чего там с церковью?
– Проповедь отца Иоанна.
– А, да, да! Текст, лучше магнитофонную запись. Сейчас же.
Суханов вышел, неслышно ступая черными туфлями по ковру. Он все делал без единого звука, и Полуэктов всегда удивлялся этой способностью своего помощника, который напоминал в иные минуты исполнительного робота. А при чем здесь Суханов? Черт! Никак не удается привести себя в порядок. Разве об этом нужно сейчас думать?
Полуэктов раскрыл папку, полистал ослепительно белые листы мягкой бумаги, но читать суточную информацию не стал. Ему и устных новостей хватало за глаза. Охранник, охранник… Емелин выполнял поручения, о которых не знала даже Леля. А вот кто о них может узнать завтра? Одни вопросы и все без ответа.
Он глянул в окно. Там, за окном, лежал внизу серый город; и в нем начинала скапливаться и бродить неведомая пока сила. Полуэктов чуял ее, она на него давила. И еще он догадывался, смутно пока и неясно, что все случившееся исходит от этой силы: побегушники из лишенческого лагеря, исчезновение охранника и проститутки, пугающие речи Юродивого… Все между собой каким-то образом связано.
«Надо звонить Бергову. Хотя он сам, наверное, знает лучше меня. Все равно надо звонить, прямо сейчас». При мысли о Бергове он сразу подтянул живот – привычка вошла в кровь, избавиться от нее было уже невозможно. Полуэктов не боялся Бергова, чувство, которое он испытывал к нему, нельзя назвать страхом. Скорее так – благоговение. Лишь для непосвященных являлся Бергов владельцем нескольких магазинов и ресторана «Свобода», а для посвященных, в том числе и для Полуэктова, это была вершина, такая вершина, макушки которой никогда не видно, потому что скрыта она облаками. Туда, на макушку, Полуэктов доступа не имел.
В дверях появился Суханов и доложил:
– Я поставил кассету. Можете включать. Проповедь записана вчера, а произносит он ее каждую неделю. Текст примерно один и тот же.
Полуэктов помедлил, набираясь решимости, и боязливо включил запись. Еще не зная, что он услышит, сразу насторожился и, ни капли не сомневаясь, уверился, что проповедь примыкает к неизвестной ему силе, которая бродит где-то в глубине города.
Сухой протяжный шорох послышался из динамика. В шорох вплетались вздохи, кашель, шарканье ног, вдруг они разом исчезли, оборвались, и сильный, чистый голос воззвал: «Братие и сестры!»
Полуэктов выскочил из-за стола и подбежал, сам не зная зачем, к окну. Смотрел на город, на серые крыши, на частокол труб, исходящих дымом, а позади, за спиной, властвовал в кабинете голос отца Иоанна. Стоять спиной было удобней, потому что повернуться лицом к динамику, встречь голосу, Полуэктов боялся.
– Братие и сестры! – взывал отец Иоанн. – Не приходили еще на нашу землю столь тяжкие времена, какие наступили сегодня. Не голодом и не войной страшны они, а коварством и ложью. Сатана принял ангельское обличие, нарядился в белые фальшивые одежды и смущает, ворует христианские души. Запутались многие, не в силах отличить истину от козней лукавого. Велико испытание, когда уста говорящего помазаны медом, а в зеве скрыто ядовитое жало. Но самое страшное, когда уверится человек, что поклоняется истине Божией, а на самом деле поклоняется он замыслам сатанинским. Так чем же оборониться, что взять за светоч, чтобы не заблудиться в потемках, сохранить душу свою в чистоте и твердости? Надо любить! Любить так, как любил Христос. Надо отыскать силы, чтобы отречься от себя самого во благо ближнего, пойти к нему и обнадежить, даже если он сам потерял в себя веру. Надо опуститься в жизненные трущобы ко всем отверженным и лишенным надежды, протянуть им руку и спасти. Тяжкая эта любовь, непосильная, почти невозможно любить так, забывая себя, но только такая любовь разделяет истину от лукавства, в какие бы одежды оно ни рядилось, только в такой любви можно найти спасение. Будем молиться, чтобы укрепились мы в ней, чтобы помогла она всем нам вместе и каждому в отдельности. Такая любовь неподдельна. Можно нарядиться в любые одежды, можно слова выучить и обмануть словами, но вот любовью истинной никогда не овладеешь с хитрыми помыслами, если нет к ней зова в душе…
Полуэктов вздрагивал и не оборачивался. Едва дождался, когда закончится проповедь и пусто зашипит динамик. Пол, пошатываясь, уплывал из-под ног. Не-е-ет, это страшней Юродивого и грозит… сразу и не скажешь, не прикинешь мысленно всю угрозу.
«Надо звонить Бергову. Срочно». Он кинулся к телефону.
Но Бергов его опередил – позвонил сам.
– Знаешь, что происходит на лесобирже? Плохо, что не знаешь. Очень плохо! Едем туда. Ждать буду на мосту. Быстро!
По спине Полуэктова рассыпались студеные мурашки. Он хорошо знал Бергова и редко слышал, чтобы тот повышал голос. Сейчас Бергов почти кричал: «Быстро!» Дело, видимо, нешуточное, если железное спокойствие дает сбои.
– Суханов! Что на лесобирже? Почему я не знаю?
Помощник неслышно подошел к столу, ловко раскрыл папку и протянул белый лист с ровными строчками машинописи. Читал Полуэктов уже на ходу, спускаясь к машине. «На лесобирже наблюдаются среди твердозаданцев недовольство и усиленное брожение, суть которых: а) нежелание носить оранжевые рабочие куртки; б) требование самостоятельно приезжать и уезжать с работы; в) отмена пропусков, а также…» Дочитывать не стал, смял лист и сунул в карман плаща.
11
На лесобирже пылали костры.
Они взметывались в самых разных местах, там и тут, но в беспорядочном разнобое виделся особый смысл: огонь приплясывал рядом со штабелями теса, пиленого бруса из цельного кедра, уже уложенного в вагоны и приготовленного к отправке. Дунь ветерок покрепче, вытяни до штабелей и вагонов жаркие языки – десятки гектаров лесобиржи взорвутся, как порох, вздыбятся над землей испепеляющим столбом.
Вот уж воистину – с огнем играли.
У костров, подкидывая в них палки, щепу и доски, суетились и шумели твердозаданцы. Большая толпа, смахивающая на гудящий пчелиный рой, сбилась у центрального въезда. Здесь твердозаданцы поснимали робы, скидали их, как попало, и большая, как конус, оранжевая гора поднялась посреди грязной, разбитой дороги. Крутился с канистрой маленький, вертлявый мужичок и поливал робы бензином. Опустошив канистру, он лихо размахнулся и запулил ее в сторону. Прошлепал ладонями, как в пляске, по своим карманам, отыскивая спички, и не нашел. Ему тут же протянули с разных сторон несколько коробков. Бензин глухо пыхнул, над робами заклубился дым, и скоро далеко вокруг завоняло паленым. Мужичок подпрыгивал, притопывал, что-то кричал, широко разевая рот.
Хозяин лесобиржи, грузный старик Трепович, онемело глядел на все, что творилось, и плакал. Обвислые щеки тряслись, с верхней губы капали слезы. Увидев машины и вышедших из них Бергова и Полуэктова, увидев два микроавтобуса с санитарами, Трепович всхлипнул громче, совсем уж по-бабьи, с подвывом, и мелкой, старческой трусцой побежал навстречу. Полы дорогого пальто распахивались, с них мелко сыпались опилки, так густо, словно из самого хозяина. Он подбежал к Бергову, раскрыл рот, желая что-то сказать, но выдавить из себя не смог ни слова – голос заклинило.
Бергов дернул головой, и к нему тут же подскочил санитар.
– Вытри его и дай чего-нибудь понюхать. Приведи в чувство.
Санитар заботливо, как отца родного, обнял Треповича, повел его к микроавтобусу. Тот покорно перебирал заплетающимися ногами, а сам все изворачивал шею, оглядывался на Бергова. В глазах светилась мольба. Бергов же стоял неподвижно, молча, и смотрел, не отрываясь, на пылающие костры. Будто не чуял опасности, будто не понимал, что для пожара хватит одной искры. А они взлетали и разлетались далеко, густо, грозя в любую минуту родить сплошной огонь по всей лесобирже.
Твердозаданцы взметывали костры все выше, подживляли их новым и новым топливом. Кричали громче, и до Полуэктова с Берговым доносились отдельные слова:
– Не хотим! Сымай! Надоело!
И еще – злой мат.
Иные перебегали от костра к костру, присоединялись к толпе у центрального въезда, которая разбухала на глазах. Вертлявый мужичок, только что суетившийся с канистрой, притащил длинную жердь и тыкал ею в костер, шевеля горящие робы. Жар ему пыхал в лицо, мужичок бросал жердь, пригоршнями цапал грязный снег, елозил им по узенькому, сморщенному лицу. Фыркал, отплевываясь, и снова хватался за жердь. Было в мужичке, в его дерганой суетливости, неистовое желание – сжечь, скорей, прямо сейчас, дотла.
Полуэктов, наблюдая за мужичком, тревожился все сильнее. Молчание Бергова его уже пугало.
– Может, вызвать еще санитаров и разогнать? – робко предложил он, заглядывая Бергову в глаза. – Спалят ведь…
– Ни в коем случае, – отозвался Бергов. – Никакого насилия. Ты что, забыл, где живешь?
И снова, как ни в чем не бывало, холодно глядел на лесобиржу.
Санитар подвел Треповича. Тот немного пришел в себя, перестал плакать, обвислые щеки уже не тряслись, и только красные воспаленные глаза часто-часто помаргивали.
– Умоляю! – Он сложил на груди руки, заморгал еще чаще. – Умоляю вас! Пообещайте им! Пообещайте снять робы, и пусть ездят, как хотят! Если сгорит – я лишенец! Понимаете?! Лишенец! Экспортные вагоны, кедр… Пообещайте!
Бергов молчал. Он словно не видел и не слышал Треповича. Вдруг его женские глаза блеснули, и тонкая ладонь в черной перчатке стремительно рассекла воздух.
– Трепович, сейчас вы пойдете к ним и будете разговаривать. О чем угодно, хоть о погоде. Если час с лишним протянешь, можешь надеяться на благополучный исход. Не сумеешь – увы… Санитар, сюда! – Бергов, что-то для себя решив, распоряжался круто и скоро. – В гараже «Свободы» два фургона. Загрузить и пригнать. Времени даю час.
Санитар испарился. Трепович переминался и никак не мог стронуться с места. Моргал глазами и готов был по новой заплакать.
– Идите, Трепович, от вас зависит. – Бергов взял его за рукав и развернул лицом к лесобирже, кострам и твердозаданцам. Легонько толкнул в спину. – Идите…
Трепович вжал маленькую голову в плечи и осторожно пошел. Но пламя разгорающихся костров, видно, подстегнуло, и он побежал на прямых, негнущихся ногах, встряхиваясь одряблым телом.
Завидев хозяина, толпа у центрального въезда сбилась плотнее и качнулась ему навстречу. Все тот же вертлявый мужичок оказался впереди всех. Притопывал, приплясывал, крутил непокрытой головой, беспрестанно оглядывался назад, как бы проверяя – стоят ли за ним товарищи, не разбежались? Толпа росла. Трепович остановился неподалеку от мужичка, быстро заговорил. Толпа ответила ему плотным гулом. Полуэктов глянул на Бергова, он всерьез беспокоился – как бы не помяли старого Треповича.
– Ничего, ему полезно, – отозвался Бергов. – А то зажирел, как боров. А эти еще не дозрели, я чувствую. Тебе не кажется, что есть какая-то закономерность последних событий? Да? Полуэктов, ты меня начинаешь радовать. Я тоже думаю об этой закономерности. Завтра мы с утра встретимся еще раз и поговорим. Нужен диагноз и верный способ лечения. Все остальное – химера. Ах, как старается! Ты посмотри – прелесть! Какие жесты!
Трепович говорил, размахивая руками, а на него, как молодой петушок, наскакивал мужичок, оказавшийся впереди всех и без устали тыкавший указательным пальцем в сторону костра, где горели робы. Трепович суетливо стянул с себя пальто, рысцой подбежал к костру, и пальто, взмахнув черными полами, полетело в огонь. Толпа отозвалась гомоном. Трепович вернулся к мужичку и опять заговорил. Он уже покачивался на вздрагивающих ногах, держался, по всему было видно, из последних сил.
Два фургона подошли через пятьдесят минут.
Бергов указал санитару на ровную площадку, где обычно выстраивались машины, ожидающие погрузки, и фургоны выкатились на ее середину. Полуэктов с Берговым не успели моргнуть, а на площадке уже стояли рядами раскладные столики, от одного края до другого, и на них выставлялись бутылки, вываливалась еда.
– Кажется, старику повезло. Полуэктов, иди и скажи ему – пусть беседу переносит сюда.
Но догадливый Трепович сам понял, что ему нужно делать. Ухватил норовистого мужичка за рукав и потащил к площадке. Тот охотно двинулся за ним, подпрыгивая при каждом шаге. Следом, на секунду качнувшись в раздумье, потекла толпа. Она по-прежнему гомонила, но гомон звучал мирно, покладисто. Скоро на площадке было уже не протолкнуться, а возле костров не осталось ни одного человека.
Бергов и Полуэктов отошли к машинам и оттуда, на расстоянии, наблюдали за кишащим муравейником твердозаданцев. Трепович потерялся из вида, будто утонул среди говорливого народа, шумно выпивающего и жующего.
Звякали, мелькали стаканы, запрокидывались головы, ходили вверх-вниз кадыки на шеях, шевелились и причмокивали масляные губы, мычали рты, набитые до отказа, – стадо, самое настоящее стадо, пригнанное на водопой и кормежку. Отдельные лица не различались – нечто, огромное, многорукое, многоротое, многоногое, шевелилось, жевало и пило на площадке.
Полуэктову нестерпимо захотелось вымыть лицо и руки.
Выбрался из толпы Трепович. Он был без костюма, в одной рубашке. Едва доковылял до машины Бергова и свалился кулем на заднее сиденье. Рубашка на животе расстегнулась и обнажила старчески дряблое серое тело.
– Обошлось! – выдохнул он с хриплой натугой. – Спасибо, сам бы я не догадался. Костры только…
– Санитары потушат, – успокоил Бергов. – А вам, Трепович, пора уже знать, что кроме всех властей есть еще власть живота, самая главная. Тот, кто ее использует, в прогаре никогда не остается. А теперь ждите финала. И всех, до единого, на медкомиссию! Еще раз, Трепович, запомните – надо уметь управлять стадом, а если не умеете – сложите полномочия пастуха. Ваша слабость разлагает стадо, она придает ему уверенности.
Сквозь толпу просочился мужичок, который все время маячил отдельно, и потянулся к машинам, выделывая негнущимися ногами мудреные кренделя. Болтался на нем блестящий пиджак Треповича. Рукава завернуты, полы – ниже колен. До машин мужичок не добрался, рухнул на полдороге лицом в грязь, взмахнув, как на прощанье, обеими руками.
– Самый вонючий, – кивнул на него Трепович. – Я, говорит, буду ходить в робе, если ты сам – и это он мне! – если ты сам такую же оденешь. Обещал нарядиться. – Трепович нервно хохотнул. – Даже костюм за ненадобностью отдал. А за урок вам спасибо. Урок я запомню.
На площадке между тем вразнобой кричали, не слушая друг друга, хватались за грудки, и каждый пытался доказать что-то свое. Звонко раскалывались пустые бутылки, падая на железобетонные плиты, звякали металлические тарелки, и в воздухе явственно, даже на расстоянии, витал сивушный запах. Вот уже и первый угорелый пополз на четвереньках в сторону. Отполз и, не поднимаясь с колен, стал надсадно блевать, со стоном выворачивая нутро.
Санитары бегали по лесобирже и тушили костры.
К вечеру, когда все твердозаданцы перепились, передрались и переблевались, когда большая их часть попадала, где попало, и уснула, санитары приступили к погрузке. Зеленые фургоны, вызванные из лишенческого лагеря, набили под самую завязку, и живой груз отвезли в больницы – на медкомиссию.
В совет Полуэктов вернулся в сумерках. Поднялся на шестой этаж, в свой кабинет, и первым делом спросил у Суханова:
– Есть новости об охраннике? Нашли?
Новостей о Павле Емелине и проститутке не поступало. Где скрывается эта пара – неизвестно.
12
Над городской свалкой лениво переливались рваные хлопья дыма. Тяжелая влага придавливала их к земле, к мусорным кучам. В дыму, как привидения, бродили лишенцы, разгребали длинными палками тряпье, гниль, отбросы. Искали съестное. Звякали пустые консервные банки, шлепали полиэтиленовые пакеты, шуршали бумажные мешки. Все это было магазинным, домашним, тем самым, чего никогда не было в лагере. Глоток какого-нибудь прокислого сока из смятой бутылочки казался слаще сладкого.
Слышался надсадный, нутряной кашель – от едучего дыма. Когда в редком лесочке мигали фары и накатывал гул очередного мусоросборщика, лишенцы бегом спешили на этот звук. Набрасывались на свежую кучу, облепляли ее со всех сторон, как муравьи. Сопели, отпихивали друг друга локтями, хрипло дышали и ругались. Частенько дрались. Осатанело, до крови, иногда – до смерти.