bannerbanner
Я – из контрразведки
Я – из контрразведки

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Не боятся, – заметил Раабен. – Наверное, нечего терять.

Прошли по коридору, он был заставлен сундуками, чемоданами и разобранными кроватями. Крупенский осторожно постучал.

– Входите, – послышался низкий женский голос.

Они вошли. Комната была маленькая, уютная, в окне поблескивали купола Покрова Богородицы и золотые кресты над ними. Около подоконника, опершись на него, стояла женщина лет сорока. У нее были нечесаные волосы, припухшие от сна веки, бледные, сливающиеся с лицом губы, словно рта вообще не существовало.

«Эк ее», – едва не сказал вслух Крупенский.

Она явно не узнавала его, и он растерялся. Раабен это понял.

– Наверное, когда к заутрене трезвонят, мешают вам? – он попытался разрядить обстановку.

– Я верующая, – сказала она. – А что вам, товарищи? Кто вы?

– Матильда, – со слезой в голосе произнес Крупенский. – Неужели я так изменился?

– Боже мой, – едва заметно шевельнула она вдруг побелевшими губами. – Вы-ы… Эт-то вы-ы… – Глаза ее остекленели. Она медленно приближалась к Крупенскому и все смотрела, смотрела на него, словно не в силах была закрыть глаза.

– Гад! – вдруг выкрикнула она пронзительно. – Сволочь, христопродавец, убийца мерзкий!

– Подожди, Матильда, – попятился Крупенский. – Не ты ли страстно лобзала меня на этой кушетке? – Он ткнул пальцем куда-то в угол и подумал, что нужно немедленно все обратить в шутку. Он с трудом соображал, что для этого нужно сделать, что сказать. – За что же ты так? Ты меня не путаешь с кем-нибудь из «чрезвычайки»? Убийцы, между прочим, там! – нервно продолжал он.

Она сдавила пальцами прыгающий рот, зубы у нее стучали.

– Повесили Анисима Федоровича, – вдруг очень тихо и очень спокойно сказала она. – Как увели, так через день и повесили. Когда мы с вами… на этой… кушетке любовь крутили.

– Мадам, – вмешался Раабен. – Знаете, я видел как-то почтовую открытку: арестанты смотрят из вагонной решетки на голубей, которые, как ни странно, воркуют на платформе. Называется «Всюду жизнь». Вот мы с вами беседуем, а на другом конце Москвы кто-то умирает от чахотки. А жизнь идет. Кто ее остановит?

– Дурак! – крикнула она.

– Помилуйте, – пожал плечами Раабен. – Вы что же, не знали, что делали? Девочка наивная? Позвольте не поверить.

Крупенскому надоела эта сцена. Он щелкнул портсигаром, закурил.

– Женя, ты ее не агитируй, она тогда больше кушеткой интересовалась… Пардон. Судьба этого, как его бишь, Анисима – она ее тогда мало волновала, эта судьба…

– Что ж, господин жандарм, – Матильда вымученно улыбнулась. – Вы правы, смерть Анисима Федоровича на мне. Бог меня покарал, а вы уходите, но только знайте: бог и вас покарает. Убийцы вы, будьте вы прокляты!

Раабен открыл двери:

– Погуляли, – хмыкнул он. – Оревуар, мадам.

– А зря, – поддержал Крупенский, – так и так соседи все слышали, теперь проходу не дадут, в домком донесут, а у нас – водка, консервы… Не передумаешь?

Она молчала, тупо уставившись в одну точку, потом сказала:

– Соседей нет. Уходите.

Крупенский пожал плечами, взял Раабена за рукав и вывел в коридор, потом тщательно прикрыл за собой дверь.

– Проверь, есть ли кто. Быстро!

– Она ведь сказала, что никого, – возразил Раабен.

Крупенский молча сжал губы, и Раабен послушно двинулся вдоль дверей: их было четыре, все были заперты.

– Пусто, – вернулся Раабен. – Да зачем все это?

– Я буду ждать на улице, – сказал Крупенский. – Зайдешь к ней – и… тихо! Тихо и быстро. Понял?

– Да она ничего… – вяло возразил Раабен. – Не надо, а? – Он начал бледнеть, губы у него запрыгали.

– Ступай! – Крупенский направился к выходу.

Когда спускался по лестнице, откуда-то сверху донесся слабый приглушенный вскрик, и Крупенский подумал, что, наверное, Раабен повалил Матильду и накрыл ей лицо подушкой. «Сквозь подушку он ее не добьет, – шевельнулось в голове. – Надо было сначала рукояткой нагана, а уж потом подушку на лицо, а сверху буфет. Тогда, как говорят блатные, „верняк“».

Он вышел на улицу. Из церкви тащились прихожане, он услышал раскатистый бас протодьякона: «Ныне и присно и во веки веко-ов». Нервно потирая руки, из парадного выскочил Раабен.

– Что? – спросил Крупенский.

– Я ей говорю: «Перчатки на подоконнике забыл»…

– Излагайте только суть дела, – отчеканил Крупенский.

– Ну, она повернулась… я наганом, потом подушку на лицо, сверху буфет повалил. Не пискнула.

– Еще бы… Крикнула?

– Да-а, – сознался Раабен. – Когда ударил – крикнула. Не рассчитал, слабо ударил.

– Всё, пошли отсюда.

Крупенский взял Раабена под руку и повел.

– У меня документы надежные и связь в гостинице «Боярский двор». Но вместе нам туда нельзя. У вас кто-нибудь есть в городе?

– Никого.

– Тогда идите к любой церкви, к любой часовне. Там всегда полно старух. Приклейтесь к какой-нибудь. Московские это любят – странников принимать. Устроитесь, придете ко мне, в гостиницу. Там служитель есть, Петром зовут, он все сделает. И будьте осторожны. Если что, меня за собой потянете.

– Не потяну, – перебил Раабен. – У меня в воротничке – циан.

Их уже начали разыскивать. Проводник сообщил приметы в милицию. Но они не знали об этом. До Малой Дмитровки они успели добраться в ранний час и не обратили на себя внимания. Теперь же они решили идти порознь: Крупенский направился в Китай-город, Раабен – к Страстному монастырю. Но сочувствующих старушек у монастыря не оказалось, и Раабен, покрутившись у входа, решил идти на Красную площадь, к Иверской часовне. Было восемь часов утра…

Сергей Марин пришел на службу в девять часов утра и по устоявшейся привычке заглянул в дежурную часть. Новостей, которые могли бы его заинтересовать, не было, и он повернулся, чтобы уйти, но в это время зазвонил один из многочисленных телефонов на столе у дежурного.

– Какой еще священник? – раздраженно заорал дежурный в трубку. – Да нам-то что? Вы там трехнулись от подозрительности. Да понял, понял я: умер поп, и хороните его. Без нас! – Он что-то записал и швырнул трубку на рычаг. – Докатились, – сказал он, встретив удивленный взгляд Марина, – просят придать, осмотреть дом и вещи покойного. Поп, понимать, дуба дал. Пользовался у крестьян авторитетом, боятся: нет ли здесь чего. В Воронцове, пятнадцать верст киселя хлебать, а зачем?

– В Воронцове? – медленно повторил Марин. – А как фамилия священника?

– Отец Ни-ко-дим, – дежурный заглянул в блокнот и удивленно посмотрел на Марина: – Да вы что, знали его?

Марин молча вышел из кабинета.

«Знал»… Глагол в прошедшем времени… Сколько раз рассказывал ему Никодим о своем сельце, стариной барской подмосковной Воронцовых и Репниных, усадьбой в запущенном парке, с остатками служб и готическими белокаменными воротами вроде тех, что соорудил великий Баженов в Царицыне для матушки императрицы Екатерины, про низенькую церковь и кладбище при ней, про пыльные, но такие уютные проселки, про своих прихожан-острословов, которым пальца в рот не клади… Было это в Париже, в 909-м году. Марин тогда выполнял партийное задание и жил неподалеку от Монмартра, на тихой и скромной улочке Сосюр, оттуда было рукой подать до кафе, излюбленных всеми поколениями художников, до самочинных выставок, которые он всегда так любил и считал их главным здесь и самым интересным. Задание у него было трудным: заграничная агентура департамента полиции нащупала конспиративные квартиры большевиков. Были сведения, что среди эмигрантов в партийной среде есть провокатор. Марину поручили выяснить это. А он был художник, художник, несмотря ни на что! Это внутреннее чувство профессиональной причастности жило в нем всегда, что бы он ни делал, чем бы ни занимался. В коротких предутренних снах он часто видел ослепительно-белый холст, на который выплескивалось целое море пронзительно-ярких, сверкающих красок. Теперь же, когда у него и на самом деле появилась возможность, пусть для прикрытия основного занятия, побродить с этюдником по Парижу, он воспользовался ею со всей страстью, на какую только был способен. В течение двух недель он написал серию этюдов и выставил их здесь же, на Монмартре, в кафе Пуэндюжур. Этюды вызвали сенсацию, длинноволосые рапены устроили Марину овацию. Писал он странно. Наверное, в этих экспрессивных, нервных мазках, в необъяснимых наслоениях краски непосвященному вовсе не виделись ни строгий абрис Триумфальной арки, ни перспектива Елисейских полей, но дух этих парижских доминант, их сущность, их неуловимое обаяние жили на этюдах и производили совершенно неотразимое впечатление. Над Мариным смеялись, сравнивали довольно неудачно с унылым искусством какого-то Ван-Гога, мало кому известного и совсем никому не нужного. Живопись Марина была нетрадиционной, и это раздражало, особенно товарищей по партии.

– Уж писал бы, как Репин или Суриков, – говорили Марину. – Твое искусство не понятно народу.

– А я думаю, что задача художника не в том, чтобы опускаться до народа, а скорее в том, чтобы поднимать народ до собственного уровня. Не согласны? – возражал Марин.

Нет, с ним не соглашались. Между тем вернисажи, совместная работа во время этюдов расширили круг его знакомств. И вот настал день, он «вышел» на провокатора. Им оказался один из партийных курьеров. На него Марина вывел художник-француз, в доме которого этот курьер снимал комнату. И вот здесь чуть было не произошло непоправимое. «Заведывающий» заграничной агентурой Гартинг обратился в «Сюрте женераль». И однажды утром Марин обнаружил наблюдение. Пытаясь уйти от агентов «Сюрте», он забрел на улицу Дарю и оказался в русской церкви. Сухо потрескивали свечи. Две девушки, «мединетки», как их полуласково, полупрезрительно называли парижане, удивленно обводили глазами непривычный интерьер православного храма. Марин подошел к царским вратам, опустился на колени. Он размышлял, как поступить. Пока агенты не зашли в храм, но они могли сделать это каждую минуту, и тогда… Тогда – Тулон, каторга и в лучшем случае принудительная служба в иностранном легионе где-нибудь в Алжире или Марокко.

Вышел священник, поправил свечи, бросил на Марина пристальный взгляд:

– Русский, недавно приехали?

– Да, батюшка, – встал Марин. – А вы давно здесь?

– Третий год служу, скучаю, милый, пора бы и домой, в Москву.

– И мне пора, – искренне сказал Марин. – В Россию.

Священник окинул Марина внимательным взглядом:

– Случилось что? Ты не бойся, говори.

– Да вот, – решился Марин, – ссора у меня, святой отец, – недруги на улице ждут, не чаю, как и выйти отсюда.

– М-м-м, – протянул священник. – Все поправимо. Пойдем со мной. Чайку русского попьем с сухариками. Глядишь, уляжется все, тогда и уйдешь. Меня зовут отец Никодим.

Они сидели за самоваром часа два. Говорили об искусстве, о строителе русского православного храма в Париже Кузьмине, о том, что церковь эта не самая большая его удача, как, впрочем, и часовня у ворот Летнего сада в Петербурге в память о «чудесном» избавлении Александра II от пуль нигилиста Каракозова.

Никодим сказал:

– Человек думает, что он конечен, смертен, оттого и узок его ум. «От» и «до» воспринимает, а что сверх того – почитает от лукавого. А Господь устроил все иначе, но не ведаем того; несть у человецев конца и начала, и знай они о сем, изменилась бы их жизнь. Возьмем твое искусство. В незапамятные времена начали писать иконы плоско, а потом Симон Ушаков поломал традицию и начал писать объемно, и как же его проклинали! А ведь он шел вперед, дерзал. Или, скажем, картины. То восковой портрет из египетских далей, то наш Крамской, а через сто лет даже Пикассо какой-нибудь будет казаться совсем старомодным, совсем, как бы это выразиться, обыкновенным. А как сегодня о нем спорят? Говорят: удар грома, блеск молнии. Да не-ет… Просто рвется человек из тесной своей оболочки, и все. Ну да Бог даст, и вырвется. А ты как думаешь?

Они расстались друзьями, и вот нет больше Никодима…

– Я съезжу туда, – сказал Марин дежурному.

Тот пожал плечами, но машину для Марина вызвал.

Когда последние мощенные булыгой улицы Москвы остались позади, за автомобилем потянулся вязкий шлейф пыли. Он возник сразу же за Калужской заставой и сопровождал Марина до самого Воронцова. В парк въехали со стороны старого Калужского шоссе, через готические ворота. Пыль улеглась, и яркие лучи солнца, дробясь в пожелтевшей листве, померкли. Наступила странная, непривычная, ничем не нарушаемая тишина. Фырканье и треск автомобильного мотора только подчеркивали ее. Свернули направо, к церкви и кладбищу. За вековыми деревьями стало еще тише, еще сумрачнее, и Марин вдруг понял, что приехал слишком поздно, похороны уже окончились. И в самом деле, когда автомобиль остановился неподалеку от алтарной апсиды, Марин увидел свежевыкрашенную ограду и за ней усеченную пирамиду из черного мрамора с крестом и золотую надпись, которую почему-то не прочитал, а увидел в ней всего лишь несколько слов, вдруг поразивших воображение: «…а служения его при сём храме было 55 лет».

– Служения, – вслух повторил Марин и вернулся к автомобилю. – Как же это просто и величественно сказано… В конце концов мы ведь тоже служим, и каким грандиозным замыслам? Мы служим, чтобы человек «вырвался», кажется, так говорил отец Никодим?

Подошел милиционер в пыльной поношенной форме, спросил:

– Вы откуда, товарищ?

– Из ВЧК, – сказал Марин. – Вы звонили?

– Не-е-ет, – протянул милиционер. – Это предсельсовета. От глупости, должно, вы уж его простите.

Марин с интересом посмотрел на милиционера, сказал:

– Пусть живет спокойно ваш председатель. Отец Никодим прожил хорошую жизнь, и нам ее ревизовать незачем.

Марин откозырял и сел в машину. Через час он уже входил в кабинет Артузова.

Начальник оперативного отдела ВЧК Артур Христианович Артузов выглядел очень молодо, гораздо моложе Марина. Разговаривал он с Мариным всегда подчеркнуто уважительно, любил его, ценил серьезный маринский опыт, еще дореволюционный. Мало у кого в ВЧК был такой опыт в ту пору.

– Садитесь, Сергей Георгиевич, – предложил Артузов, закуривая. – Мне звонили только что.

Марин улыбнулся:

– Председатель сельсовета из Воронцова?

– Он. Жаловался. Говорит: «Ваш работник поощряет опиум для народа». Отец Никодим, это что же, тот самый? Из Парижа?

– Тот самый. Удивительный был старик. Мир его праху.

– От меня только что ушел начальник иностранного отдела, – сказал Артузов. – Сообщение из Парижа вы потом прочтете. Там множество интереснейших подробностей о ближайших планах Врангеля. Пока главное: в Крым направлен бывший жандармский офицер, фамилия неизвестна. Офицер этот идет через нашу территорию. Смысл задания неясен. Мы прикидывали, похоже, что убийство двух краскомов в петроградском поезде – его рук дело, во всяком случае, исключить этого пока что нельзя. Вам нужно незамедлительно встретиться с вашими людьми и дать задание па розыск.

– Есть. – Марин встал. – Я пойду распоряжусь.

– Как тетушка? Спорим потихоньку? – улыбнулся Артузов.

– Нет, – рассмеялся Марин. – Мечем громы и молнии.

– Если бы все наши политические противники вели с нами только диалог, как ваша тетушка, – вздохнул Артузов, – мы бы занимались совсем другими делами. Вы бы, например, удивили мир какой-нибудь новой картиной, не правда ли?

– А вы?

– А я бы растирал вам краски, – улыбнулся Артузов. – Держите меня в курсе событий, нужно спешить.

Раабен вышел на Красную площадь. Над главным куполом Василия Блаженного с криком кружили бесчисленные стаи ворон. Купол был разбит во время октябрьских боев 17-го года прямым попаданием артиллерийского снаряда, и с тех пор среди его стропил и перекрытий обретались огромные московские вороны. Им теперь плохо жилось: не было лошадей, не было навоза. Раабен пожалел ворон и подумал, что автомобилей у советской власти тоже нет. За те пятнадцать минут, что простоял он у памятника Минину и Пожарскому в центре площади, ее пересек лишь один обшарпанный лимузин, затем прошла колонна рабочих с красным транспарантом: «Бей наймитов империализма!», потом прошагала рота красноармейцев, они пели: «Кто поцелован свободой, не будет рабом никогда».

Осень была теплой, деревья у кремлевских стен шелестели красно-желтой листвой, над потертым куполом Ивана Великого висело низкое, удивительно синее небо, а на верхушках башен распростерли бронзовые крылья императорские орлы. Два года жила Россия без императора, а вот орлы пока еще оставались. Советской власти было пока не до них. «Доброе предзнаменование, – подумал Раабен. – Вернется царь – и снова будут полковые праздники, трубачи играть станут, и подойдет к царскому креслу Дёжка Плевицкая и запоет, как бывало: „Не белы снеги“…» – Раабен даже прослезился от вдруг нахлынувших воспоминаний.

У часовни Иверской Божьей Матери, что притулилась слева от кирпичного музея императора Александра III, молились старухи. Безногий солдат на тележке стучал по брусчатке деревянной толкалкой и хрипел, закатывая ошалелые от спирта глаза: «Православные, не верьте жидам-комиссарам, не верьте дворянам, потому – они продали царя-батюшку временному правителю Сашке! Не верьте попам, они царствие божие под перины своих попадьев пораспихали! Подходи, православные, записывайся в мою ватагу, мать-перемать! Ноги поотрубаем, на тележки поместимся! В атаку – марш, марш, весь мир в полон возьмем и водкой зальемся!» – и плакал, растирая по грязному лицу обильные пьяные слезы.

Раабен подошел к часовне и купил желтую восковую свечу у монахини, отдал ей свой последний николаевский рубль. Приблизился к иконе, укрепил свечу на шандале, в нем уже догорал десяток таких же свечей, и, крестясь, пробормотал: «Пошли удачи и добра, Господи, пошли справедливости». Впереди лежала залитая солнцем Красная площадь. Недавнего солдата-калеку волокли – вели под руки двое в кожаных куртках. Солдат плакал и визгливо выкрикивал проклятья. Раабен угрюмо посмотрел ему вслед.

– Отвезут в подвал и шлепнут бедолагу, – с сожалением сказала старуха в лисьем солопе. – Нынче не церемонятся. Мандат у них нынче. Тьфу!

– Как вы сказали? – переспросил Раабен, вглядываясь в ее лицо.

– Ман-дат… На редкость неприличное слово, – поморщилась старуха. На вид ей было лет шестьдесят. «Немыта, нечесана, обозлена, – подумал Раабен. – Стара, конечно, ну и черт с ней. Мне приказано найти пристанище. Любовница мне не нужна».

– Неприличное? – переспросил он. – Хамское, скажите лучше. Мат, самый настоящий, я полагаю. Позвольте представиться: Раабен. Бывший дворянин, бывший ротмистр.

– Аносова, – кивнула старуха. – Знаете, за один прошлый год ЧК расстреляла десять, нет, одиннадцать человек. Верите мне?

– Конечно, военных, дворян? – горько усмехнулся Раабен.

– О да, – кивнула Аносова, – некоторые из них были в форме. Да-да, в форме. Они, знаете ли, отбирали вещи и деньги у этих… зарвавшихся красных мещан, и их поймали, увы! Вы петербуржец, чувствую по вашему выговору. Надолго в первопрестольную?

– Проездом, мадам. К сожалению, вокруг так небезопасно, а мне предстоит долгий путь. Понимаете?

– Так вы… – Она приложила палец к губам и сказала шепотом: – Понимаю, понимаю, молчу. Не угодно ли ко мне? Правда, мне нечем угостить. Впрочем, у Василия, кажется, есть это… как ее… с дурным запахом.

– Самогон, – подсказал Раабен.

– Именно! – обрадовалась Аносова. – Так не желаете ли?

– Сочту за честь, мадам.

– Меня зовут Нэлли Ивановна, – улыбнулась старуха.

– Евгений Климентьевич, – поклонился Раабен.

Она жила совсем рядом, на Никольской. Дом был в стиле модерн, в пять этажей. Аносова толкнула парадную дверь, она поддалась с трудом, скрипя. Из верхней филенки вывалились остатки стекла, нижние словно и родились без стекол. Старуха зло пнула осколок, и он со звоном врезался в ступеньку лестницы.

– Вот, не угодно ли? По утрам в этих дырах так страшно завывает ветер, когда это только кончится? Господи… – она торопливо перекрестилась.

На лестничной площадке валялись грязные тряпки и обгорелые бумаги.

– Анархия, – развела руками Аносова. – Мы с мужем продали наше имение в Туле, знаете, там в Епифанском уезде есть село Буйцы. Может, изволили слышать?

– Сожалею. Не довелось.

– Ну, не суть, – поморщилась она. – Мы имение продали, а этот доходный дом купили. – Она обвела глазами мраморную лестницу. – Думали, сами поживем и других облагодетельствуем. Так нет же! Революция, изволите ли видеть. Ну и в позапрошлый год моего Егора сгноили в тюрьме!

– За что же?

– Какая-то еврейка стреляла в ихнего Ленина. Так, верите ли, они объявили красный террор.

– Какой? – изумился Раабен.

– Красный, – повторила она. – Так говорили между собой комиссары при аресте несчастного Егора Францевича. Я слышала собственными ушами. – Она приложила к глазам мятый платочек. – А теперь мой дом экпроприировали… И я живу вместе с дворником, в его каморке. Прошу. – Она распахнула двери квартиры и крикнула: – Василий, голубчик, выйди, у нас гость.

– Дворник? – вопросительно взметнул брови Раабен. – Но-о-о… Как же так… Удобно ли мне?

– А вы предпочитаете чекиста? – кольнула его сузившимися зрачками Аносова. – Знаете, что я вам скажу? На мой вкус старорежимный дворник куда как лучше советского «товарища». Верьте мне на слово!

– А-ах, мадам, – поморщился Раабен. Его совсем не привлекало пить с дворником. Но в конце концов она была хозяйкой и могла делать, что хотела. Да и время теперь черт те какое… Он передернул плечами и добавил: – Я буду счастлив познакомиться со старорежимным дворником «товарищем» Василием. Чего уж там… Дворники всегда были опорой режима, не так ли?

Если бы бедный Раабен только догадывался, если бы он только подумать мог, как недалека от истины его не слишком веселая шутка.

Вышел бородач лет пятидесяти, в потертой ливрейной куртке с галунами, с красными воспаленными не то от бессонницы, не то от пьянства глазами; сказал хриплым басом:

– Наше почтение, господа. Прикажете очищенной?

– Да ведь у нас самогон, – удивилась старуха.

– Отчего же, – улыбнулся Василий. – Для хорошего человека можем и… очищенную представить. Только сбегать надо.

– Далеко ли? – спросил Раабен.

– Недалече, ваше благородие, – сощурился Василий, – напротив, там деверь мой проживает. Так он еще дореволюционный запас имеет. Вам, как человеку надежному, могу доверительно сообщить.

– Откуда? Помилуй бог, – наивно изумился Раабен.

– А видите ли, он торговлишку ставил, а тут царя-батюшку и поперли, – сказал дворник, – а запасец остался.

– Ты, братец, священное имя государя всуе не поминай, – строго сказал Раабен. – Ступай, у меня мало времени.

– Ступай, ступай, – подтвердила Аносова, – а я пока закусочку приготовлю. Вы как насчет соленых грибков? Правда, дрянь одна на дне банки осталась, но все же…

– Господи, – прослезился Раабен, – грибочки… Я помню, во время коронации государя, на торжественном обеде в Кремле…

– Неужто вы, голубчик, сподобились? – изумленно перебила старуха. – Неужто и коронацию видели?

– Мадам, – закатил глаза Раабен, – как сейчас вижу: через всю Красную площадь – огромный помост! По нему дефилирует вся августейшая семья! Потом – собор! Митрополит Петербургский вручает государю корону! Государь возлагает ее на себя! Вторую корону возлагает на императрицу сам митрополит! А потом я стою в Грановитой палате в карауле и после торжественного обеда, когда августейшие особы удалились, гофмаршал приглашает охрану к столу. Какие были грибочки, мадам! Во мне пела каждая струна сердца. Мы были великой державой, мадам, а что теперь?

– Вы ели за одним столом со шпиками охранки… Фи! – сказала она. – Впрочем, каких только сюрпризов не подносит нам жизнь…

– А с кем мы теперь сплошь и рядом едим за одним столом… – вздохнул Раабен.

– Вы правы, – кивнула она и улыбнулась, – вы даже не представляете, насколько вы правы, Евгений Климентьевич.

Раабен молча улыбнулся в ответ и подумал, что приказ Крупенского устроиться он выполнил как нельзя лучше.

Василий тем временем вышел из парадного и пересек Никольскую. В доме напротив он поднялся на третий этаж, позвонил в дверь, на которой была укреплена металлическая табличка «Присяжный поверенный Нахамкес Я. П.». Дверь открыла горничная в кружевном фартуке. Василий кивнул ей и прошел коридором в дверь налево. Там за письменным столом, на котором стоял вычурный телефонный аппарат, сидел полный молодой человек.

– Нэлли привела офицера, – подобрался Василий, – на вид лет пятьдесят, выправка, гвардейский жаргон и прононс. Не исключено, что это один из тех двоих, с петроградского поезда…

– Утром было еще одно убийство, на Малой Дмитровке, – сказал молодой человек. – Я позвоню, вызову наряд. Когда он отойдет от квартиры, мы его возьмем. Полагаю, на допросе он выложит все.

– Предлагаю другой вариант, – сказал Василий. – Я за ним посмотрю. Он сейчас подопьет и станет менее зорким, а там решим.

На страницу:
3 из 4