
Полная версия
Вечная мерзлота
На исходе зимы Вадик полюбил, к радости своего сурового отца, лесоруба дяди Сашко, колоть дрова. Вернувшись из школы, сразу за колун – и до сумерек. Переколол семейные и уже подбирался к соседским. Многие из наших ребят нечаянно заразились, тоже начали колоть. И вскоре Вадик возглавил братство под названием «Колуны», куда принимали по свежим мозолям на ладонях. Встречаясь, они протягивали друг другу руки, повёрнутые навзничь, будто для игры в «оладушки», шушукались и записывали в особую тетрадь, сколько кубометров переколото в целом. У «колунов» пошла интересная жизнь. Они просыпались с улыбкой, зная, что, помимо школы, их ждёт колунное содружество. А те, у кого было центральное отопление, слонялись потерянные, обделённые, не ведая, чем заняться. Впрочем, «колуны» быстро сошли на нет, как и мозоли на ладонях.
Недолго дядя Сашко радовался. Сначала он заметил, что Вадик сменил песню.
Вместо известной и понятной, про скафандр и чу-чу, бессмысленно тянул за хвост, как изверг, одно и то же – «У меня в груди Анюта! У меня в груди Анюта!»
Уже тогда дядя Сашко задумался, не выдрать ли Вадика на всякий случай, профилактически. И пока колебался, обнаружил невзначай в поленице дневник с отметками за последнюю четверть. Сперва он смутился и даже покраснел, приняв за свой старинный, который ещё в пятом классе закопал на метр под землю. А когда сообразил, чей это, схватил свежеколотое полено и устремился на задний двор, откуда слышалось – «У меня в груди Анюта!»
Не имея дурных предчувствий, как мирный рыболов перед внезапным ураганом, Вадик перебирал снасти – разматывал бороду на леске, потихоньку напевая про Анюту. И вдруг неведомая сила содрала с табуретки, взметнула в нежное весеннее небо. Вадик решил, что сейчас же, наяву вылетит в открытый космос, но завис едва ли выше кустов крыжовника. В крепкой руке папы-лесоруба он болтался, будто мешочек со сменной обувью.
– Какая Анюта, щенок?! – тряс его дядя Сашко, как внебрачного сына знаменитой Белки. – Что за Анюта?! Сознавайся, паршивый кутёнок, кто у тебя в груди!
Опутанный с ног до головы леской, вытрясенный, точно половичок, Вадик пропел:
– У меня в груди, Анюта, – и поддельно всхлипнул, – скрыта русская душа…
Такого откровения дядя Сашко никак не ожидал. Он вообще терялся, когда речь заходила о душе. Особенно, когда о русской. Сразу остыл, как борщ на морозе, бережно опустил Вадика на табуретку, и запечалился, поглаживая полено.
– Знаешь ли, сынок, – вздохнул он, припомнив дневник и туманное слово «педагогика», – Песня, конечно, хорошая, но Анюта тут всё равно лишняя. Лишняя, лишняя, сынок. Куда лучше будет – у меня в груди, папаша, скрыта русская душа! Да и почему, – вновь нахмурился дядя Сашко, – она у тебя скрыта? Русская душа должна быть нараспашку. Крепко запомни, сынок! – И легонько постучал поленом по лбу.
Ему понравилось, как педагогично разобрался с душой и Анютой. Впервые потянуло в школу, на родительское собрание – поговорить с учителями, что скажут о способностях Вадика, и проверить, нету ли и впрямь какой-нибудь Анюты, которая дурит парню голову. Тут, кстати, и подвернулось собрание перед летними каникулами.
С утра дядя Сашко отправился с Вадиком в городскую баню. Мылись они, парились, и день за банными стенами тоже расцветал и румянился.
– Эх, благодать! – воскликнул дядя Сашко, когда вышли на улицу. – Вот когда душа на распашку, сынок! Поёт душа, и, чуешь, крылышками машет, хоть лети! Какой чудесный день для родительского собрания!
Вадик тоже чуял благодать. И всё-всё, что в нём было, махало крылышками – вот-вот полетит.
Небо сияло отовсюду – и сверху, и снизу, из луж. И грязь кругом ослепительная, чёрная да жирная – так и хочется червей накопать. Только родительское собрание, как грозовая туча на горизонте. Если полечу, решил вдруг Вадик, это хоть немного отвлечёт папу – не будет слишком уж переживать на собрании и выяснять про Анюту.

Вадик внутренне собрался, и, когда они прошли с километр от бани, сделал почти так, как я объяснял. Ноги поджал, руки растопырил и, сам не поверил, – полетел!
Правда, не очень высоко и недалеко, а ровно до ближайшей небесной лужи. Чуть не захлебнулся, и дядю Сашко заляпал с ног до головы. Хорошо, душа у того пока ещё пела и махала крылышками. Вытянул Вадика без лишних слов, как морковку из грядки, и – обратно в баню.
– Что же ты, спотыкач-нога, – мягко сокрушался, стирая Вадика, – кругом благодать, а ты моськой в слякоть?
Отмылись, просохли. Вышли на улицу. А день ещё краше. Кажется, листики успели проклюнуться и трава кое-где. Птицы кувыркаются и щебечут почти по-людски.
– О-хо-хо! – вздохнул полной грудью дядя Сашко. – Оглянись, сынок, ангелов увидишь!
Обнял он Вадика, и запел он про скафандр. Вадик волей-неволей подтягивал, хотя о другом думал. Так и шли с песней, в ногу да в обнимку, чистые и свежие, полдороги до дому.
У клуба встретили Петра Гамбоева. Дядя Сашко остановился перекурить, поговорить о боксе, о нокаутах и нокдаунах, об апперкотах и клинчах, о зуботычинах и толчках, вообще о жизни.
Тогда Вадик и сообразил, в чём была его ошибка, – в толчке! Совсем позабыл о толчке! Сейчас они увидят, как летает Вадик Свечкин! Отошёл в сторонку, поджал ноги, раскинул руки, оттолкнулся левой, и полетел.
Сделал круг над клубом, задыхаясь от счастья. Хотел крикнуть – глядите, где я! Но лишь защебетал. А дядя Сашко с Гамбоевым, как нарочно, ничего не замечали, голов не поднимали, толкуя о боксе. Вадик кувырнулся в воздухе, чтобы пронестись на бреющем полёте прямо перед ними, да не рассчитал, опыта не хватило, и со всего маху рухнул в огромную лужу, окатив и папу, и Гамбоева.
Они стояли очень смешные. Черномазые в крапинку. Если бы Гамбоев выходил в таком виде на ринг, не знал бы поражений. Долго не могли понять, что же случилось. А Вадик сидел в луже и глупо-глупо улыбался, как готтентот, поймавший бегемота.
– Сщинок! – выговорил, наконец, дядя Сашко, среднее между «сынком» и «щенком», но явно ближе к последнему.
– Нет худа без добра, – примирительно сказал Гамбоев. – Как раз завтра в баню намылился!
То ли душа дяди Сашко не совсем ещё замкнулась, то ли стеснялась Гамбоева, но хмыкнула и подмигнула:
– Выбирайся-ка оттуда, обормот, по добру, по здорову! Давненько не парились! Бог, известно, троицу любит.
И они пошли по такой известной дороге к бане, на сей раз втроём, всяко потешаясь над Вадиком и развесело шутя.
Пока мылись, не парились – пар уже был рыхлый, кислый – день посерел, остудился и как-то досадно завял.
Вадика вели под руки, как арестованного, хотя он и не думал больше летать. Дядя Сашко прибавлял шагу, поскольку родительское собрание на носу. Вадик еле успевал перебирать ногами. И вот у клуба, точно на прежнем месте, запнулся, что было мочи, неловко ткнулся и выскользнул, как птичка из кулака, очутившись в знакомой луже.
– Ах, да ты с умыслом! – осенило дядю Сашко. – Хочешь, чтобы твой папка опоздал на собрание?!
Вытаскивал он Вадика довольно грубо, не взирая на посторонних, как милиционер забулдыгу.
– Ну, пачкун! – приговаривал. – Ну, идиота кусок!
– Грязнюк! И заморандель! – добавил, отряхиваясь, Пётр Гамбоев.
Душа дяди Сашко наглухо, конечно, замкнулась. И в таком ненастном, полумытом состоянии, наскоро переодевшись, поспешил он в школу. А Вадика запер дома на ключ, предупредив о близкой порке.

В школе было тихо, как в казарме. Хмурая нянечка швабрила коридор. То ли уже разошлись все, то ли шептались где-то.
– Никого! – махнула нянечка шваброй. – Один завуч! Всегда на посту!
Дядя Сашко, припомнив ни с того, ни с сего флотскую службу, протопотал к учительской гулким строевым шагом. Постучался коротко и, не услышав ответа, распахнул дверь.
Перед мутноватым настенным зеркалом сидела маленькая, как пуночка, женщина – в бигуди, с бутербродом во рту и только что накрашенными ногтями, не позволявшими вынуть бутерброд. Она напугано кивала, мычала и так красноречиво помахивала кистями рук, что дядя Сашко сразу понял – глухонемая. Чудно, конечно, для завуча, такой явный минус, но, может, у неё уйма других педагогических плюсов…
Дядя Сашко глубоко вздохнул и начал орать, как на параде, по слогам, широко и дико разевая рот, будто приветствовал адмирала.
– Опо-здал! Из-ви-ня-юсь! – надрывался, забывая от усердия о смысле. – Я сын Вадика Свечкина! Как слу-жба?! Нету ли взы-ска-ний?
На этот рёв заглянула нянечка и встала в дверях со шваброй наперевес.
Завуч отчаянно, с ненавистью, краснея и бледнея, дожёвывала бутерброд.
– Вадик Свечкин? – широко раскрыв глаза, наконец, проглотила. – Нет таких!
Теперь уже дядя Сашко онемел и попытался изобразить руками какие-то причудливые слова.
– Неужто выгнали?!
– Лет десять, как никого не выгоняли, – с досадой сказала нянечка. – А уж твоего-то, уверена, стоило бы!
– Погодите, папаша, а в какую школу вы пришли? – проницательно спросила завуч.
Дядя Сашко совсем спутался, смешался
– В первую, – посчитал зачем-то на пальцах. – Имени первых космонавтов.
С минуту завуч гневно молчала, как бедный уличный автомат, получивший копейку, и вдруг зашипела, забулькала, запузырилась, до краёв наполнив стакан газировкой.
– А это, любезный, вторая! Всего три школы в нашем городишке, и вы, уважаемый, не знаете, где сын учится!
– Родитель! – подхватила нянечка. – Чего уж от детей ожидать!?
Такого позорного дня дядя Сашко не помнил в своей жизни с тех пор, пожалуй, как закопал ужасающий дневник за пятый класс.
Нянечка проводила до дверей, чуть ли не шваброй в спину, и долго кричала, с намерением, будто глашатай, на всю улицу, что таких отцов, как щенков, топить надо в пруду, пока ещё детей не наплодили.
Еле-еле, спотыкаясь, брёл дядя Сашко домой. Очень подавленный, уставший от долгой бани и от короткого, но яростного собрания. Не оставалось даже душевных сил выдрать, как обещал, Вадика.
А Вадик, кстати, уже давно, чтобы не терять даром времени в ожидании порки, выбрался из запертого дома через форточку, и копал червей на заднем дворе. Он любил копать червей. Попадались то скользкие, то шершавые, но отборные, тугие толстяки, танцевавшие в пальцах. Как на таких не клюнуть!
Набралась пол-литровая банка, когда лопата упёрлась во что-то эдакое, обёрнутое тряпочкой и целлофаном.
«Неужто чей-то секретик? – подумал Вадик. – Или маленький клад?! А, может, историческое открытие, древние письмена!?»
Осторожно разгрёб землю, очистил пакет, развернул и прочёл на толстой замызганной тетради фамилию «Свечкин», начертанную шаляй-валяй, коряво и небрежно. Дневник! Хотя поверить трудно, невозможно поверить! Ясно помнил, что схоронил в поленице. Он ощутил себя червяком, танцующим меж чьих-то пальцев. Руки тряслись, будто тащил сома на удочку.
За минуту раздумий Вадик, как свидетель подлинного чуда, повзрослел на годы. Какие там черви и сомы, когда такое творится в мире!
Раскрыл дневник, понадеявшись найти ответ, будто в книге жизни, и уже не мог оторваться. Это было на самом деле историческое открытие, вроде стоянки первобытного человека. Многое, очень многое приблизилось, просветлело, стало понятным. Никогда ещё не читал Вадик с таким восторгом, впитывая каждое слово, каждую цифру.
За этим и застал его дядя Сашко. Они посмотрели друг другу прямо в глаза, и дядя Сашко потупился.
– Вот видишь, сынок, – промямлил он, окончательно добитый. – Такие вот дела. Запомни, сынок, – всё тайное становится явным…
– Да, папочка! – ответил Вадик, и с лёгкой распахнутой душой снова запел про Анюту.
А мне в то время хотелось петь про Любу Черномордикову.
Любовь вспыхнула, как новогодняя ёлка, вдруг. И сердце обмерло, захлопав шумно крылышками. На последнем уроке физкультуры в четверти. Когда Люба упала с каната.
Всё лето полыхало безумное солнце, и распускались без устали золотые шары в палисаднике. А Любы не было. Она уехала отдыхать с родителями.
Я оборвал ромашки в округе, и гадал уже на золотых шарах, дёргая бессчётные лепесточки – с утра до позднего вечера. Ночью же, подобно ракете, выходил в открытый космос. Среди звёзд и чёрных дыр, в туманностях и андромедах тщетно искал Любу Черномордикову. Чудная шла жизнь – с туманом и чёрными дырами в голове, с огненными звёздами, с пульсарами и квазарами в сердце.

Лето казалось длинным, безграничным, как вселенная. Однако – раз! – и кончилось, погасло, как от короткого замыкания. Даже странно, что так быстро миновало.
Первого сентября я увидел Любу. Увы, совсем не ту, которую разыскивал ночами в мирозданье, а днями – в лепестках. Долговязую, выше меня на полтуловища, тощую, как удочка, с мышиным хвостиком на голове и проволокой в зубах. Хорошо, что весной не признался в чувствах.
Возможно, проведи мы лето вместе, всё было бы не так жутко. Но образ Любы успел достичь неземных высот, и я не перенёс стремительной посадки. При спуске не обвыкся. Забыл о постепенности и об ушанке.
А дядя Сашко купил Вадику велосипед. И ночи напролёт, до самого рассвета гоняет он по улицам, без рук, с закрытыми глазами, глядя в бездонное небо. Трудно сказать, как это у него получается, и в кого он влюблён, этот Вадик Свечкин, так похожий на первых космонавтов.
Хотя единственная в школе Анюта. Наша классная, по пению, Анна Павловна.
Без крыши
Тётя Муся знала толк в снах. Каждый оборачивался эдаким пеньком, а то и курганом, на который она усаживалась, осматривалась, решала, куда дальше по жизни. И пути выбирала верные – так ей казалось. Поэтому с готовностью, как шустрый компас, указывала дорогу желающим, которых, правда, было немного – моя мама да я. И не то чтобы желающие, а, скорее, подневольные.
Каждое утро тётя допрашивала – что и как снилось. Порою и вспомнить-то было нечего. Так, бледные тени, серенький туман. Но тётя настаивала, и приходилось напрягаться, возвращать сны, как выветрившиеся, полуразрушенные стихи.
– Вроде бы сижу на табуретке, а вокруг улитки ползают…
– Э, милый, сон в руку! Отлыниваешь от учения и труда.
Как правило, тётя уличала меня – в лености и праздности, в необузданных страстях и обманах. Сны выдавали мои скрытые пороки и неблаговидные стремления. Пытаясь выглядеть достойней, я присочинял бывало.
– Видел тебя, тётя, в царском платье, на рыжем коне!
– Батюшки! – всплёскивала она руками, будто прихлопывала комара. – Это к запою…
Ну, в таких случаях вмешивалась, конечно, мама:
– Муся, перестань чепуху молоть! Даже не смешно.
– Нет пророка, – вздыхала тётя и удалялась в свою комнату, где в запертом шкафу обёрнутая мягкой чёрной тканью покоилась нахохлено-вспухшая, как курица на пыльной просёлочной дороге, книга снов. Из неё, казалось, и вытекали мои бедные порочные сновидения.
Вообще-то сон и явь в ту пору странно переплетались, и трудно нынче разобраться, что было на самом деле. Может, тётя Муся и вправду скакала на рыжем коне, а книга в шкафу приснилась? Всё тени – уплывают, набегают…
Однажды мы с тётей повстречали на улице боксёра Петра Гамбоева.
– Странная штука, – сказал он между прочим, поколачивая левым кулаком правый. – Генерал приснился.
– Уверены?! – оживилась тётя. – Не майор?
– Да настоящий пузатый генерал. С бородой и усами! – как-то приобиделся Гамбоев.
Тётя Муся насупилась, как врач, определивший внезапно страшный недуг.
– Пётр, послушайте меня – это серьёзно! Немедленно берите больничный!
– Вот те на! – Гамбоев так ударил правой, что левую отбросило за спину. – У меня же бой за кубок междуручья – левши дерутся с правшами.
– Именно! – воскликнула тётя. – Толстый генерал – к большим неприятностям. Усатый к опасности. Бородатый – к позору и забвению.
Гамбоев только усмехнулся. Он уходил по деревянным мосткам, пританцовывая, чередуя нырки с уклонами. Под ним прогибались и пели доски, как рельсы под тяжёлым товарняком. Тётя Муся печально глядела вслед, будто опоздавшая на поезд.

Из соседнего дома выскочил, возбуждённо гримасничая, зоолог Волкодав.
– Какая-то дребедень! – выпалил, подбегая. – Кошмар! Сел на дикобраза!
Тётя очнулась и принялась уточнять симптомы.
– Может, на ёжика? Смысл, знаете ли, разный.
– Какой к лешему ёжик! – сокрушался Волкодав. – Взгромоздился сослепу – думал, пуфик! А он зашумел, как мешок с костями, хрюкнул и – пронзил!
– Ах, вам надо быть осторожней, – пригрозила тётя. – Возможны крупные ссоры и рукоприкладство. Всё зависит от длинны игл…
– Сами поглядите, – покорно развернулся Волкодав.
Штаны его напоминали плотно утыканную швейную подушечку.
– Не верю, – прошептала тётя, трогая толстую беловатую иглу.
Волкодав охнул и побежал неведомо куда – иглы дрожали, как осинки на ветру. Сон так внезапно обернулся явью, что тётя Муся совершенно растерялась. Дома, присев у окна, безответно вопрошала:
– Дикобраз?! Откуда? В наших-то широтах?
– Время такое – всё перепутано, – утешала мама. – Неизвестно, чего ждать.
На другой день, ближе к обеду, пришёл участковый Фёдор Чур, из якутов. Остановился на пороге, оглядывая комнату.
– Шаманите?
– В каком смысле? – не поняла тётя.
– Да как же! – прищурился участковый, отчего глазки вовсе пропали, и лицо стало радушным, как головка пошехонского сыра. – Понятно, что в смысле снов!
– Это чистая наука, – возразила тётя. – Во сне не дремлет подсознание. Оно-то и говорит о будущем. А я толкую.
Фёдор Чур открыл полевую набедренную сумку и записал показания в блокнот. Перечитал, подумал.
– Есть факты, – вдруг вытаращил, как мог, глаза. – О сглазе. Не толкуете, а толкаете.
Сбиваете людей с толку! Гамбоев Пётр побывал в тяжёлом нокауте. А зоолог Волкодав учинил драку на звероферме, где из местных ежей выращивали дикобразов. Предупреждаю раз и навсегда – шаманства тут не потерпим!
Этот визит переполошил маму.
– Достукалась? – ахала она. – Кто тебя за язык-то тянет?!
Тётя Муся лишь рассеянно улыбалась:
– Приснится участковый – скоро замуж…
– Опомнись – это же не сон! – горячилась мама.
Но тётя не слушала, погружённая в предчувствия.
К нам в ту пору захаживал частенько ссыльный генерал Евгений Бочкин, и от него, конечно, уже ожидался решительный поступок. Вроде женитьбы.
Тем вечером за чаем генерал постучал ложечкой о стакан и, поднявшись, произнёс:
– Представьте, Мусьен, мне приснился дом без крыши…
Тётя заметно побледнела и отвернулась, а Бочкин продолжал:
– Кирпичный особняк. В три этажа. С крылечком и балконом. Но без крыши. Смысл очевиден! Дом – это я. Вы, дорогая, – крыша, которую надобно водрузить на место, – закончил он, и стало очень тихо.

Наконец тётя с неожиданной досадой и злостью сказала:
– Да что вы понимаете в снах?! Это вам не «мёртвая петля», не «штопор» и не «бочка»! Тоже мне – особняк!
Решительный Евгений Бочкин замер на миг, как в подбитом самолёте перед катапультированием, и нажал красную кнопку:
– Вы много понимаете! Генерал – слыхали!? – к неприятностям! Помилуйте, что за дремучесть! Впрочем, у вас – дрёма. У меня – честь… имею! – щёлкнул каблуками, как застрелился, и вышел навсегда.
Всё произошло так стремительно. Воздушный бой! Смертельно-скоротечный!
– Как понимать, Муся?! – воскликнула мама.
Тётя блуждала по столу мрачными глазами, и отблёскивал в них чайник, за которым угадывалась тёмная бездна всеведения.
– До последнего верила, – прошептала она. – А ему, дураку, – дом без крыши.… Значит, скоро полная отставка, да к тому же облысеет. Подлец! – взмахнула рукой, как бы ставя крест на генерале.
Да, можно было понять тётю. Но как Бочкина жалко! Не знает, бедняга, печального будущего, а здесь, за чайным столом, всё известно, всё расставлено, как сервиз, по местам. Просто страшно!
И поныне, как увижу дом без крыши, – оторопь берёт. Чудится лысый генерал в шароварах, с тяпкой, у грядки лука-слезуна.
На другой день тётя по обыкновению расспрашивала о снах.
– Лежу на диване, – припомнил я. – А по небу звёзды плывут.
– Странно, – сказала тётя, особенно суровая со вчерашнего чаепития. – Не ожидала от тебя. Звёздное небо – к исполнению желаний.
Кажется, она позавидовала. Не догадывалась тётя, какое у меня скромное желание. Об одном я мечтал – чтобы никто не заглядывал в моё будущее, не морочил его, не толковал меня так да эдак.
Будущее моё темно. А может, и светло. Во всяком случае – мне неведомо. Только бы не приснился дом без крыши. Хотя и в этом, если разобраться, ничего дурного.
Снежный человек
Нам не повезло с нормальными безобидными городскими сумасшедшими, за которыми можно бегать по улице, всячески задирать, дразнить и приставать, слушая невнятную, пузырчатую болтовню.
Зато имелся почти одомашненный снежный человек. Водовоз Колодезников. Конечно, не трёхметровый великан, какие встречаются в особенно глухих местах, в горных и лесных. Ростом наш не вышел, – метр с кепкой, эдакий снежный лилипут. Однако по другим приметам – хоть куда!
Зимой и летом ходил в шапке-малахае и бараньем тулупе, мехом наружу, напоминая старинный резной гардероб. Ни в жизнь не раздевался, даже когда мылся. Намыливался, не снимая кальсон и фуфайки. Но, судя по лицу, густо заросшему рыжей шерстью, весь был ровно мохнатый.
От него слыхали два слова. «Во-оу-да!» – выл утробно, как матёрый волчище, развозя по улицам воду в огромной железной бочке на низкорослой кобылке с бычьей головой. «Шало-пня!» – глухо ревел, будто лось, и щёлкал кнутом, когда мы цеплялись за бочку, чтобы прокатиться. В общем, для снежного человека довольно разговорчив.

Кроме нелюдимой лохматой кобылы по кличке Фугас, напоминавшей задумчивую белохвостую гну, другие домашние животные к нему не приближались. Кошки рыдали и теряли сознание, завидев бочку. Собаки чуяли, и за версту обходили. Птицы же, напротив, повсюду летали за водовозом, садились на малахай, поклёвывая чего-то, как санитары на диком зубре.
Вадик Свечкин подглядел однажды, как водовоз ловил рыбу в ручье, – голыми лапами, точно медведь. Более того, поднимал на телегу свою бочку в пятьсот литров, будто заурядное полено. Может, была не полная.
Никто не видел, где и как он наполняет эту бочку. Вода, редкого родникового вкуса, никогда не кончалась, будто бочка бездонна. Поговаривали, что на дне – алмазы, потому и вода живая. Целебная. И, правда, водохлёбы в нашем городке совсем не болели. Сразу умирали, когда время подходило, легко и без мучений. В аптеку, если кто и заходил, один только водовоз Колодезников.
Плодородная была вода. Польёшь огород, помидоры и огурцы уродятся гигантами. Какие-то бугорцы и помигоры!
К бочке Колодезников не подпускал. Сам черпал из неё тяжёлым кованым ковшом-водохваткой и разливал по вёдрам. Всё же вода понемногу расплёскивалась. Зимой бочка заледеневала. Над ней клубился пар.
Когда становилась неузнаваемой, похожей на айсберг, и кобыла Фугас, как ни тужилась, не могла сдвинуть с места, водовоз брал зубило, бережно обкалывая лёд. И появлялась прежняя, голая, как абрикосовая косточка. Колодезников вытирал её насухо тряпочкой, как дорогой автомобиль.
Частенько он уходил в лес. И, сколько мы не выслеживали, растворялся меж деревьев, исчезал в чаще. А возвращался всегда с полным мешком за плечами. Кого собирал, чего ловил – неведомо. Полагали, что навещал родню, снежную, к примеру, бабушку, а в мешке – гостинцы. В том числе алмазы для бочки.
Никто не знал, когда и откуда он появился. Вроде бы всегда жил, с незапамятных времён, на отшибе, в своей хибарке – с одним оконцем и дверью без крыльца. То ли сарай, то ли банька. Словом, берлога.
Неподалёку от неё как раз раскинулся вытоптанный пустырь, на котором мы с ребятами играли в лапту.
Какая услада – точно угодить палкой-лаптой по мячу, чтобы он упруго, со звоном и свистом, взвился в небо! Или словить его, если водишь в поле, одной рукой, почти не глядя, угадав полёт, гася силу палочного удара, которая ещё гудит в мяче. «Дропку поймал!» – орал тогда с восторгом, будто не мяч, а птица в кулаке. А что означает «дропка», – разрази гром! – не знаю. Может, и в самом деле есть такая прыткая птичка «дропка». Впрочем, поймал мяч с лёту, вот тебе и «дропка», радуйся и голову не морочь…