bannerbanner
Гимназистки. Истории о девочках XIX века
Гимназистки. Истории о девочках XIX века

Полная версия

Гимназистки. Истории о девочках XIX века

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7
* * *

В комнате барышень зажгли сегодня, кроме обычной голубой лампы, и электрические рожки над письменным столом, по обе стороны трюмо и над туалетом. Благодаря такому освещению хорошенькая уютная комнатка сестер казалась еще более нарядной. Сидя в своей неосвещенной «детской», Наташа злыми, завистливыми глазами следила за приготовлением к балу «старших». Переживание полученной единицы сменилось новым, едва ли не более острым, в душе девочки. Наташа мучительно завидовала сестрам. Она видела их сосредоточенные личики, видела тщательные приготовления, всю длинную процедуру причесывания и одевания, видела, наконец, как нарядные, хорошенькие, Мими и Зоя вертелись перед зеркалом, сияя молодыми, радостными улыбками.

«Очень хороши! Нечего сказать! – мысленно ворчала Наташа, – очень хороши! Тоже воображают, что красавицы! Подумаешь! Как же! У Зайки родинка с жука величиной на подбородке, а Мими точно муха в молоке, такая черная в белом платье! Воображают о себе, точно принцессы. Будут прыгать на балу, и горя мало, что их младшая сестра умирает от скуки! Что у нее такое большое горе сегодня… И мама тоже! Изменила Наташе ее мама. Небось, не останется дома со своей Наташей, а едет «вывозить» в свет своих старших дочерей, как будто этого не может сделать madame Люси. Скажите, пожалуйста! Никто меня не любит, никто, никто! Ни мама, ни папа, ни эти две бездушные большие куклы, что вертятся больше часа перед зеркалами!» Девочка зажимает уши, зажмуривает глаза, чтобы не видеть и не слышать того, что происходит вокруг нее, и валится ничком на свою беленькую, еще полудетскую кроватку.

– Натали! Натали! Хочешь взглянуть на нас! Иди сюда скорее! – весело зовет Зоя и как белая воздушная фея мелькает на пороге двух смежных комнат. Несмотря на заткнутые уши, Наташа слышит призыв сестры, но не отзывается на него, притворяясь спящей.

«Ну да, очень нужно смотреть на вас, невидаль тоже! Нарядились и думают, что красавицами стали!» – проносится раздраженно в голове Наташи сердитая мысль.

– Тише! Она, кажется, уснула! – говорит Мими Зое и прибавляет шепотом: – Бедная детка утомилась за день. Уж скорее бы она кончала свою гимназию, право, а то, я думаю, ей немножко завидно смотреть, как мы выезжаем в театры и на вечера!

– О, это бывает не так часто! В таком случае Наташа, пожалуй, может и должна более завидовать нам, что мы посещаем лекции на курсах, – с улыбкой говорит Зоя.

И обе скрываются как видения, стараясь как можно меньше производить шуму. На смену им приходит мама. Она уже в теплых ботинках, ротонде и вязаном шарфе на голове.

– Ты спишь, Наташок? – осведомляется она осторожно и, не получая ответа, тихонько на цыпочках приближается к постели, наклоняется и крестит темный затылок уткнувшейся лицом в подушку дочурки.

Наташа молчит. Затаила дыхание, притворяясь спящей. Мама целует голову Наташи и маленькое разгоревшееся ушко. Потом уходит так тихо и осторожно, как вошла.

– Анюта, – слышится в соседней комнате мягкий ласковый мамин голос, – когда проснется барышня, попроси madame сделать ей чай. Да не забудь сказать, что я купила для Наталии Павловны ее любимый английский кекс и земляничные паты. Возьмешь в буфете.

Слышно, как Анюта отвечает:

– Слушаю-с, будьте спокойны, барыня!

И затем все стихает. Мамины шаги удаляются по коридору… Где-то далеко хлопает дверь. Наташа приподнимает голову с подушки… Что-то болезненно, остро щиплет ее за сердце. Что-то подступает к горлу… Смутное, глухое чувство одиночества охватывает Наташу. Она кажется себе такой жалкой, покинутой всеми! Такой сиротой… То, что, уезжая на вечер со старшими дочерьми, мама трогательно, до мельчайших подробностей, позаботилась о своей Сандрильоне, это не в счет, это как-то само собой выскакивает из памяти Наташи. Ее душу наполняет огромная пустота.

– Одна! Совсем одна! Все уехали, и никому нет дела до Наташи, – истерическим воплем вырывается из груди девочки, и снова, упав лицом в подушку, она разражается громким неутешным ребяческим плачем.

* * *

– Наталья Павловна! Барышня моя, золотая! Что вы! Господь с вами! – и худенькая, загрубевшая рука Анюты ложится на плечо ее молоденькой госпожи.

Наташа все еще продолжает рыдать, нервно вздрагивая плечами, и Анюта присаживается на край кровати, забыв разницу между ней – горничной и ее молоденькой госпожой. Она говорит, вкладывая в свой голос всю нежность и мягкость, имеющиеся в ее немудреном добродушном сердце:

– Полно, полно, золотая моя барышня! Ах ты, господи! Вот-то напасть, какая! Не плачьте, родненькая, не плачьте, голубушка, ах, боже ты мой, Царица Небесная, ровно обидел кто, рекой разливаются! Барышня, голубенька вы моя! Ну скажите глупой вашей Анютке: кто вас обидел?

Голос Анюты так и вливается прямо в душу. Тревогой, лаской и искренним сочувствием звучит он. Наташа медленно отрывается от подушки и вглядывается в испуганное Анютино лицо. Ах, сколько в нем участия и доброты!

В душу Наташи пахнуло теплом и светом. Сейчас Анюта ей кажется совсем иной, нежели утром. И ее белый чепчик, и ее передник с плоечками, и ее тонкую, стянутую в корсет, фигурку Наташа уже не находит противными, напротив, они такие милые-милые: и тонкая Анютина фигурка, и передник с плоечками, и чепец!

– Ты любишь меня, Анюта? – спрашивает Наташа.

– Да как же мне, барышня, не любить-то вас, ведь вы для меня что сестра родная! – искренне удивляется Анюта.

От этих слов еще теплее становится на душе у Наташи. Слезы высыхают мигом. Горя как не бывало! А на пороге детской стоит madame Люси и взволнованно спрашивает, коверкая русский язык, Анюту:

– Что такой слючил, Наташе? Что такой?

Наташа спешит уверить француженку, что ничего не случилось, что она видела дурной сон и расплакалась, как ребенок. Вот и все! Но madame тревожится. С трогательной заботой ведет она Наташу в столовую, и там вместе с Анютой они ухаживают за девочкой, предупреждая каждое ее желание.

На столе, помимо любимого Наташиного кекса и земляничных пат, красуется коробка конфет. Наташа с удивлением таращит на нее глаза.

– Это от ваших больших сестер, Наташа. Они передали мне это для вас, уезжая, – спешит пояснить ей гувернантка на своем безукоризненном французском языке, – это чтобы вам не было слишком горько оставаться дома! – прибавляет она с доброй улыбкой.

Так вот оно что! Вот они как! А она-то, она-то! Как она их бранила! И снова исчезнувший было комок сжимает горло Наташи. Слезы двумя ручьями льются из глаз. Но это уже не горькие слезы. Нет! В них сладкая грусть, искреннее раскаяние и еще что-то, чего не может уяснить себе и сама Наташа.

– Что такое?! Что такое?! О чем?! – бросаются к ней одновременно madame Люси и Анюта…

О нет! Нет! Они могут не понять… Истолковать иначе. Ей так сладко сейчас выплакать оставшиеся слезы… И чтобы не тревожить любящих ее людей, Наташа находит в себе силы вымолвить между двумя приступами рыданий:

– О, ничего, ничего, а только, только сегодня… я получила по истории… единицу…

Нелюбимая

Утро. Часовая стрелка приближается к десяти. В четвертом классе заканчивается урок Закона Божия. Урок трудный. Задана Литургия Преждеосвященных Даров. Катехизис – нелегкая задача. Это не то, что история Ветхого и Нового Заветов. Батюшка, молодой священник в коричневой рясе с академическим знаком на груди, спрашивает довольно строго. В третьем классе он был менее требователен к ответам гимназисток. Оно и понятно. Четвертые – не третьи, не маленькие уже. Четвертый класс – это мостки, перекинутые к старшему отделению.

Отвечает худенькая, рябоватая, смуглая девочка с туго заплетенной черной косичкой за плечами. Ее зовут Маня Дадурова. Учится она плохо, но не по лени, а по какому-то странному недетскому равнодушию. Маня – флегматичная молодая особа. Большей частью молчит, уставившись в одну точку, точно о чем-то глубоко-глубоко задумалась. Окликнешь – точно просыпается от долгого сладкого сна.

Подруги не любят Маню. Она никогда не смеется, не шалит с ними, никогда не болтает. Ходит в переменки одна, между уроками завтракает одной булкой, также одна, где-нибудь в уголке, крадучись как-то, тишком. Уроков своих хорошо никогда не знает. Оттого и отметки у нее скверные. При переходе из третьего в четвертый была переэкзаменовка по французскому языку. Языки совсем не даются Мане. Впрочем, что же ей и дается? Абсолютно ничего.

Сейчас отец Николай из себя выходит, силясь напомнить Мане, что следует после ектеньи. Маня, как столб, ровно ничего не помнит, силится восстановить в памяти заданный урок и опять-таки молчит, как рыба, и только растерянно моргает своими подслеповатыми глазками.

– Боже ты мой, тупица какая эта Дадурова, – говорит миловидная Соня Хорькова своей соседке по парте Ольге Карловой, – батюшка, кажется, ее сам на ответ наводит, другая бы сразу нашлась, что и как ответить, а она…

Соня не успевает закончить своей фразы, так как отец Николай произносит на весь класс:

– Печально, весьма печально, девица Дадурова, что вы опять не знаете урока! Садитесь на место. Я вынужден вам поставить «два».

Получить двойку по Закону Божию – неслыханное дело! Самый меньший балл у отца Николая обыкновенно три минуса при пятибалльной системе, и надо действительно умудриться «схватить» по Закону Божию два. В гимназии есть правило оставлять после урока нерадивых учениц, получивших самую плохую отметку – единицу, но Закон Божий считается самым важным предметом, и по такому предмету иметь двойку – позор. Поэтому когда с тем же равнодушным, не выражающим ни печали, ни горя, лицом Маня Дадурова идет садиться на место, ее встречает у парты разгневанная классная наставница, маленькая, худенькая дама в пенсне Валерия Антоновна Зверина.

– Вы останетесь на два часа после уроков, – говорит она тихо, но так, что сидящие вокруг девочки прекрасно слышат ее слова.

И едва только Валерия Антоновна успевает отойти от Маниной скамейки, как по классу уже несется сенсационная новость: Дадурова остается за «пару» по Закону на два часа!

Никому не жалко Дадуровой. Ничье детское, обыкновенно податливое на чувствительность, сердечко не сжалось участием по отношению к ней. Зачем ее жалеть, когда она сама себя не жалеет? Такая холодная, равнодушная; бесчувственная какая-то. Бог с ней!

* * *

Гимназический учебный день проходит быстро. После трех утренних уроков большая перемена, потом еще два часа занятий, и в половине третьего девочек распускают по домам. Как стая веселых птичек, с говором и щебетанием собирают они наскоро свои ранцы, сумки, связки с книгами и, смеясь и перегоняя друг друга, сбегают по широкой лестнице в нижний этаж, в раздевалку, где у каждой под ее собственным номером хранятся у сторожа верхнее платье и галоши.

Четвертый класс опустел. Затих веселый смех и говор. Гимназистки разошлись по домам. В дальнем уголке класса копошится только одинокая маленькая фигурка. Это Маня Дадурова остается отбывать возложенное на нее наказание. Она сидит на своем обычном месте, у окна, с книгой на коленях и, лениво повернув голову, смотрит на крышу соседнего дома. На душе обычная апатия с примесью горечи. Мысли работают медленно и вяло. Лицо бледное и не говорит ни о чем, точно маска.

Мысли медленно кружатся. Ни одной радостной, ни одной счастливой! Мане четырнадцать лет, но кажется, что меньше, хотя лицо ее – лицо маленькой старушки. Она сирота: ни отца, ни матери. Живет из милости у бедных родственников. И без нее у дяди с теткой куча ребят мал мала меньше. Тяжело ей дома. Еще тяжелее в гимназии. Не любят здесь, не любят там. Где легче приходится и сама не знает Маня. И вдобавок ученье трудно дается! Все думают, что она лентяйка. Ах, знали бы они всю ее жизнь!.. Знали бы только!

Опять кружится, кружится мысль Мани. «Если бы знали» – выстукивает ее бедное маленькое сердечко, и она снова погружается в какое-то оцепенение, охватывающее все ее жалкое юное существо молоденькой старушки.

* * *

– Дадурова! Вы можете идти домой.

Маня вздрагивает. Темным силуэтом мелькает Валерия Антоновна в дверях. На улице заметно стемнело. Зажглись фонари, и их отблеск слегка освещает пустую, неуютную комнату. Голос Валерии Антоновны звучит недовольными, раздражительными нотками. Еще бы! Ей неприятно оставаться на лишние два часа по окончании рабочего дня потому только, что одной из нерадивых учениц заблагорассудилось получить по Закону Божию двойку.

Маня Дадурова встает и спокойно, не торопясь, начинает укладывать свои книжки. Потом отвешивает реверанс наставнице и спускается вниз. Там, на вешалке в раздевалке, висит ее ветхое, во многих местах заплатанное пальтишко и облезшая от долгого употребления поддельного котика меховая шапка. Старичок сторож, дежурящий бессменно у вешалок, добродушно подшучивает над ней:

– Эх, поздненько что-то, барышня! Полюбилась, знать, гимназия, загостились нынче!

Маня проворно одевается, стараясь не смотреть на старика, и, незаметно прошмыгнув мимо величественного гимназического швейцара, стремительно выскакивает на улицу.

Зимний ласковый вечер. Чуть-чуть студит морозцем. Летят легкие, как пух, снежинки. Легко светят фонари. Бегут с веселым звоном трамваи, спешат пешеходы по тротуарам.

Широко раскрытыми глазами Маня смотрит на знакомые картины. Здесь, на улице, затерянная в толпе, она чувствует себя совсем иной. Это не прежняя тупо-равнодушная гимназистка со спокойно-флегматичным видом, нет! Ее глаза сияют удовольствием. На смуглых рябоватых щеках играет румянец, и даже нечто вроде улыбки приоткрывает тонкие губы. Маня так любит бывать среди незнакомой толпы и тихонько любоваться высокими домами, освещенными витринами, бегущими, будто наперегонки, вагонами трамваев. А еще больше любит природу Маня. Этот белый, скрипучий, ласковый снег под ногами, эти золотые звездочки на потемневшем небе, деревья, осыпанные серебряной пудрой инея во встречных скверах. Она идет не спеша, перебирая маленькими ногами, с удовольствием вдыхая свежий морозный воздух. Незаметно доходит до дома и приходит в себя только на пятом этаже, перед убогой дверью, обитой рваной клеенкой, на которой значится: «Иван Афанасьевич Руханов, живописных дел мастер».

* * *

– Это еще что за мода такая, чтобы к ужину домой возвращаться! – встречает Маню Дадурову знакомый крикливый голос.

В темной передней ни зги не видно. Из крохотной приемной слышится заунывное пение… Это дядя Иван, пользуясь вечерней передышкой, моет палитру и кисти и поет. В воздухе стоит запах скипидара и красок. С подоткнутым подолом тетка Мани – Александра Яковлевна – носится по крошечной квартирке и ворчит:

– Вот еще мода тоже! Прогуливаться вздумала! Я тебе покажу в другой раз прогулки! У меня, матушка моя, живо – раз-два, за ушко, да и на солнышко! Много воли взяла тоже… Гимназистка какая! Где ты до этого часа пропадала? – неожиданно подскакивает она к Мане и, дернув ее за косичку, визгливо кричит: – Где, говори, где?

– В гимназии, – слышится чуть внятный робкий ответ девочки.

– Рассказывай сказки! До этих-то пор в гимназии, да что ты, девушка, рехнулась?! Кто твоей брехне верить-то станет?!

Лицо тетки делается мгновенно багрово-красным. Глаза округляются от гнева.

Маня поднимает на нее потухший взор и роняет апатично:

– Ну да, в гимназии. Взяли и оставили после уроков. Два часа отсидела. За Закон Божий получила двойку у батюшки.

Тетка едва слышит ее ответ. Впечатление остается только от двойки. Двойка за Закон Божий! Да ведь это позор, позор неслыханный!

– Господи Боже мой, – всхлипывает тетка, – и что это за девочка, наказание чистое! Лентяйка, нерадивая, бесталанная к тому же. И в кого ты только уродилась, скажи ты мне, Христа ради! В кого?

Тетка уже не кричит, не сердится. Она подавлена, уничтожена. Ей необходимо вылиться в жалобах на судьбу. Маня стоит со своим обычным тупо-равнодушным видом перед нею и молчит. Из мастерской слышится заунывное пение дяди Ивана.

Его, очевидно, не слишком трогает неудача племянницы. Собственная работа поглотила вполне. Но вот тетка утирает слезы передником, глядит с минуту на молчаливо стоящую перед ней Маню и вдруг неожиданно выкрикивает на всю маленькую квартиру:

– Идол ты! Идол бесчувственный. В гроб ты меня вгонишь! Не чужая ведь ты мне! Покойной сестрицы дочка. Так разве мне сладко, а?

Потом она молча крутит головой и, опять возвысив голос, кричит:

– К портнихе в ученье отдам, в мастерскую, если еще раз меньше тройки домой притащишь, девчонка скверная! А сейчас на кухню ступай! Ужин готовить время. Небось, нагулялась всласть, а теперь еще принцессу разыгрывает…

Изрядный толчок в спину заставляет Маню вылететь из прихожей в кухню. У плиты стоит крошечная старушка, одетая в опрятное ситцевое платье, с добрым, лучащимися морщинками лицом. Это бабушка Маремьяна Игнатьевна, мать дяди Ивана, свекровь тети Саши. Она стоит с ложкой в руке и тщательно мешает варево в кастрюле. Увидя Маню, она добродушно кивает:

– Что, горе стряслось, девочка? Не везет, значит. Ну, Господь с тобой, в другой раз справишься… А ты, Саша, не пугай зря ребенка! Сама видишь, уж и без того Маня какая-то оторопелая у нас. Бранью хуже… Бранью делу не…

– Ах, что вы понимаете, маменька, – сердито поводя плечами, прерывает ее Александра Яковлевна и, досадно отмахнувшись, начинает хлопотать у плиты.

Маня стоит растерянная, с опущенными вдоль тела руками.

– Хлеба нарежь, – сердито бросает ей тетка.

И девочка как во сне направляется к кухонному столу.

С шумом распахивается дверь, и два мальчика – один по восьмому, другой по девятому году, а за ними малюсенькая, на кривых рахитичных ножках, девочка, вбегают в кухню.

– Мама, мы кушать хотим! – кричит младший из мальчуганов, в то время как старший без церемонии хватает со стола большую краюшку хлеба и с большим аппетитом начинает уплетать ее.

– И мне кусять, и мне! – лепечет девочка.

Тетя Саша мечется по кухне. Глаза ее гневно сверкают в сторону Мани. Она выходит из себя от одного вида девочки.

– Очень хорошо! Превосходно! И хлеба-то нарезать как следует не может! Белоручка! Гимназистка-барышня! Фу-ты, ну-ты! В кисее бы тебе да бархате ходить! Дети с голоду умирают, а она час целый с караваем хлеба управиться не может! Смотреть противно! Ступай на стол накрой! Да Машу на руки возьми, а то опять ушибется…

Мане остается только подчиниться приказанию, и она выходит из кухни с маленькой двоюродной сестренкой на руках.

* * *

Ужинают долго, сосредоточенно, как умеет ужинать только простой рабочий народ. Хозяин ест молча. Он притомился за день. Да и проголодался вдобавок. Обедать не успел. Надо было заканчивать заказ, соседу лавочнику расписать вывеску. Бабушка Маремьяна Игнатьевна больше кормит внуков, нежели ест сама, особенно маленькую Машу, к которой чувствует сильное влечение. Мальчуганы Костя и Волька едят из одной тарелки, причем Костя как старший считает себя вправе вылавливать из щей лучшие куски мяса и хрящи. Вольке, разумеется, не по вкусу такой маневр брата и, чтобы умерить усердие последнего, он без обиняков дает ему ложкой по лбу. Константин в долгу не остается. Волька ревет благим матом.

– Молчать! – кричит на них отец, потом обращается к племяннице: – Хоть бы ты уняла их, Маня! Поесть не дадут спокойно.

Тетка, казалось, только и ждала этого момента:

– Ах, скажите, пожалуйста, наша Манечка сумеет унять детей! Да наша Манечка ничего не сумеет сделать! Только разве двойки по Закону Божию получать. И зачем только было покойнице сестре отдавать ее в гимназию! Куда лучше было бы в ученье к портнихе или модистке! Мы не люди – машины рабочие, так какая нам особенная ученость нужна! А то платим из сестриных сбережений, денежки-то уходят их сиятельству Манечке, они куда больше на приданое бы пригодились. А то…

Крик ребенка в соседней комнате заставляет тетку Сашу замолчать на минуту.

– Маня! Пойди перепеленай Митеньку, – тоном, не допускающим возражений, приказывает она девочке. Едва успевшая проглотить несколько ложек щей, Маня торопливо поднимается из-за стола и проходит в спальню. Там около широкой постели хозяев помещается люлька новорожденного двоюродного братца Мани, Митеньки.

Митенька, болезненный слабенький ребенок, то беспокойно покрикивает, то неистово плачет целые дни. Приходится ухаживать за малюткой, и эта обязанность целиком возложена на Маню. На этот раз Митенька, однако, милостивее, нежели всегда, и его молоденькая нянька возвращается к столу раньше обыкновенного.

– Уснул? – коротко спрашивает хозяйка девочку.

– Да, тетя.

– Ну, хлебай щи да убери со стола! Надо посуду мыть и ребят укладывать. Еще починки белья хватит до полуночи, – отрывисто недовольным голосом роняет Александра Яковлевна и, первой поднявшись со своего места, истово крестится на образа.

После ужина Мане приходится укладывать Костю и Вольку. Но мальчуганы и думать не хотят о сне. Поднимается возня. Костя изображает кучера, Волька коня, в результате кучер увлекается и бьет коня. Конь ревет на весь дом так, что с нижнего этажа, где живут портные, приходит мальчишка и от имени хозяев просит быть потише. С трудом, при содействии отцовских подзатыльников, мальчиков удается наконец уложить на старый клеенчатый диван, играющий роль двух детских постелей.

Вскоре, кряхтя и охая, в кухне на четырех составленных вместе табуретах устраивает свое ложе и бабушка Маремьяна Игнатьевна. Из темного чулана приносит Маня перину и кладет поверх табуретов. Покончив с этим делом, девочка торопится перемыть, перетереть посуду, помогает Александре Яковлевне чистить кастрюли, ножи и пузатый, и без того сверкающий медью самовар. К девяти часам удается убраться. С широким зевком тетя Саша направляется в спальню, предварительно сунув в руки племяннице целый сверток белья.

– Вот пересмотри, девушка, ужо завтра починишь, нынче поздно. Уроки еще, гляди, выучить надо, да и Митеньку, когда если проснется, покачай, слышишь, Манюшка?

– Слышу! – торопливо отзывается Маня.

К одиннадцати все стихает в квартире живописных дел мастера. За обеденным круглым столом, с поставленной на нем жестяной чадящей лампочкой из кухни (висячую лампу тетя Саша из боязни слишком большого расхода керосина зажигать по ночам не велит), Маня, успевшая пересмотреть белье, принимается за уроки. Открыв классный дневник, прежде всего смотрит, что задано. По истории – Савонарола, по русскому – о стихосложении, по математике – о равенстве прямых углов. По французскому (о, вот это самое трудное для Мани!) – стихотворение на память. В общем, труднейший вечер. Жаль, что позабыла она об этом сегодня! Надо будет приналечь как следует, да! О Савонароле она, правда, успела выучить, отбывая сегодняшнее наказание. Сейчас решит теорему. К счастью, это нетрудно, и, вооружившись листком бумаги и огрызком карандаша, Маня царапает линии, буквы на бумаге и шепчет:

– Если линия АВ равна DC, то линия EF… – и так далее, до тех пор, пока белый листок, лежащий перед ней, не темнеет рядом геометрических линий и букв.

Теперь русский. Ах, все, что надо запомнить наизусть, для Мани – мука! Одна сплошная мука, да и только. Мысль начинает кружиться и плясать без всякого смысла, и в голове появляется какой-то сплошной хаос или, вернее, ничего не появляется вовсе. Или вдруг ни с того ни с сего зарождаются самые нелепые мечты. Что, если бы она, Маня, была Савонаролой, о котором кое-как ей удалось прочесть сегодня, и она ходила бы и проповедовала, и учила людей любить и познавать Бога, жить между собой дружно и хорошо, и все в таком роде? Тогда не надо было бы учить размеров стихосложения, этих ужасных ямбов, хореев, анапестов и амфибрахиев, и французских стихов…

Или вдруг она сделалась бы доброй волшебницей! Превратила бы бедную квартирку дяди Ивана в роскошный мраморный дворец, а Костю, Вольку, тетю Сашу и бабушку нарядила бы в бархатные костюмы и платья. Дяде Ивану заказала бы свободную куртку с отложным воротником, какие бывают у настоящих художников. Ах, как было бы прекрасно все это! Наверное, тогда бы гимназистки не чуждались ее, Мани! Она была бы всегда хорошо одета и училась бы лучше в мраморном дворце, потому что, уж наверное, там нашлась бы комната, где она могла бы без помехи готовить уроки. И Маня так увлеклась мечтами такого счастливого и невозможного будущего, что окончательно позабыла о хореях и ямбах, как-то мигом испарившихся из ее головы.

Маня мечтала. Лампа чадила. Перед Маней сиротливо лежали позабытые тетради и книги. Ее глаза, бессмысленно устремленные в одну точку, оставались неподвижными. Вдруг захныкал Митенька в соседней комнате. Маня торопливо вскочила, прошла в спальню, где сладко храпели тетка с дядей и двоюродные братья. Стала покачивать ногой люльку и тихонько припевать шепотом:

– Кши! Кши! Кши! Спи, усни! Кши! Кши! Кши!

Митенька вполне, казалось, удовлетворился такой заботливостью и успокоился настолько, что Маня могла снова заняться своими уроками.

На страницу:
3 из 7