
Полная версия
Двое на всей земле
За вторыми дверями, на той стороне стола подле стопки бумаг сидел шеф. Окна были раскрыты, и тут тоже светило солнце, а из кондиционера капало на подоконник в оцинкованное ведро дистиллятом. Словом, всё так, что невольно думалось: «Неплохо устроился и этот…»
– А-а-а, Юра, проходи, садись!
Начальник отложил ручку в сторону, серо-зелёные глаза его блестели. На широкое, бледное одутловатое бабье лицо просочилась улыбка. На нём белоснежная рубашка с обрезанными выше локтя рукавами, подтяжки были так натянуты, что, казалось, вот-вот лопнут; брюхо так и просилось на низкий стол. Сцепив узкие руки замком, шеф улыбнулся, показывая мелкие хорошие зубы от умелого стоматолога. Пахло дорогим, тонкого аромата одеколоном «Консул».
– Сижу вот как каторжный. Та республика отделилась, эта стала автономной. Названия городов меняют, улиц – тоже. Теперь уже не Кишинёв, а Кишинеу, изволь посылать отправления как хочешь, а попросту говоря – швах, – он говорил тихо и значительно. – Сижу и подновляю в местных инструкциях кое-что о правах и обязанностях в службе спецсвязи. Новый план инструкций. Ты парень шустрый, вот послушай, что не понравится – поправь.
И Филипенко начал журчать тихим прозрачным голоском, таким казённым и скучным, что Юра беззвучно, как говорят, «маленьким язычком», начал ругать себя за вход к начальнику. И когда тот закончил и выкатил на Юру большие тёмные, с белками, как облупленные яйца, глаза, и молча как бы спросил: «Ну, каково?»
– Годится, – сказал Юра. – Только вот что-то прав мало, а обязанностей навалом. Никто не пожелает жить по новой вашей инструкции. Но примут, конечно. А куда они денутся. Будут молча недовольство копить. Незаметно. И не поймёшь, кто преданный работник, а кто только притворяется таковым. Кстати, стало известно недавно, целое открытие: у нас же не только братья Черепановы да Кулибин были… А и аппарат рентген как таковой, оказалось, изобрёл… кто?
– Кто? – удивился начальник? Рентген и изобрёл. Нет? А кто? Кюри? Тоже нет?
– Достоверно доказано: Пётр Первый. Он боярам так напрямую и говорил в семнадцатом веке ещё: «Я вас всех, дармоедов, насквозь вижу!»
Шеф прыснул в руку. Юра, стараясь держать серьёзную паузу, продолжал:
– Как повторял наш «кум» коротко, но принципиально по поводу всяких там инструкций: «У каждого подчинённого есть только одна-единственная, раз и навсегда заданная, нигде не написанная обязанность, – казаться глупее своего начальства».
Юра передал слова «кума» со срочной действительной службы как-то ровно, точно инструкцию читал, и никак не ожидал взрыва хохота начальника: шеф откинул голову к отвалу высокого кресла, круглое брюхо заколыхалось над столом как шар, начиненный гремучим газом.
– Ха-ха-ха-ха, ха-ха-ха, – надрывался начальник. – Пётр Первый, рентген… Это так точно, ай, да кум!
Знал Юра слабости шефа – большой любитель «травить» и слушать анекдоты, он записывал их в блокнот, также нравились ему долгие разговоры о слухах и происшествиях. Шеф отхохотался и невольно заразил Юру хорошим настроением.
– Ну, угостил, – смахивая костяшками пальцев слёзы, говорил шеф. – На весь день зарядка. А то сидишь тут, как чернил выпил… Юморист ты у нас, ей-богу, хорошо подпустил… А кто это твой кум-то?
– Кум-то? – улыбаясь, отвечал Юра. – Лагерный начальник по режиму. Это его так «з.к.» звали.
– Поеду в Москву, – не слушая уже Юру, сказал начальник, – своему патрону про обязанность расскажу. «Насквозь вижу…» Да… Хоть посмеётся…
– Не советую, – Юра попросил разрешения закурить и, пуская дым в растворённое окно, думал о командировке, – не советую, и вот почему: примет на свой счёт, может подумать, что это про него.
– А ведь верно! Вот нарвался бы! А ты сказал, надо понимать, про меня?
– Да ну, что вы… Так отбарабанил. К инструкциям вашим пришлось к месту.
– Ты зачем пришёл-то? – спохватился шеф, улыбку на его лице как рукой сняло.
Юра начал рассказывать, заходить со всех сторон, напомнил, как был на больничном, обморозился, будучи в Заозёрье, в этом медвежьем углу…
– Помню! – остановил начальник Юру. – А чего сейчас-то надо?
– В командировку попасть в Заозёрье опять. Полушубок чужой отвезу, а заодно и с делами, какие есть, постараюсь управиться…
– Делов там – тьма тьмущая! – перебил Юру шеф. – Гори синим пламенем эта конверсия и космическая программа вместе взятые. Туда надо мешок «секретов» посылать, да нет возможности. Да ради Бога, ради Бога поезжай, пропади оно пропадом это Заозёрье. Самолётом или поездом желаешь?
– Самолётом, – просиял Юра, – самолётом!
Шеф надавил на кнопку, проговорил по «матюгальнику»:
– Настя, слушай… Выпиши Хломину Юрию командировку на три дня с сегодняшнего числа… На завод пэ-я пятнадцать. В Заозёрье командировочное предписание заготовь и билет закажи…
– Самолётом, – подсказал Юра.
– Билет закажи самолётом, знаешь через кого?
– Знаю, будет сделано, – ответила Настя малиновым голоском.
Когда начальник говорил по селекторной связи, Юра подумал: «Ляд его знает, это начальство! Всё оно может, если захочет. Вот он, пупырышек, пупочек, чайничек, а куда там! Везде у него свои, все его знают в этом городе, “суметь” и “достать”, “заказать и подсказать” – самые любимые его слова, не сходят с языка…»
– Ну вот, дело в шляпе… – потягиваясь и зевая, сказал шеф. – Скоро у нас отберут этот маршрут, этот куст малиновый, решают… Конверсия, понимаешь. «Росатом» теперь под себя всё гребёт, да хоть бы и отобрали, всю плешь проело это Заозёрье. Как командировка – жди неприятности. Ты там осторожнее, в посёлке, что ни дом – химики или бывшие зэки. Завод построили и осели там. Да староверы бывшие, тоже непростой народ. Прямо рок какой-то. Да вот с тобой случай – ты обморозился, а прошлой осенью там у Гали Савиной украли метиз[1] с приборами образцовыми, с клеймами. Верно, думали, что там доллары… Ведь выкинули же, гады, за ненадобностью, в чистом поле. А меня за горло по этим делам. И чуть не судили. А лет пять назад в самый разгул химиков произошёл такой случай, до сих пор верить не хочется…
И тут шеф захохотал, и хохотал так долго и заразительно, что и Юра хмыкнул – уж больно потешен был Филипенко, – прикрыл рот и подпёр кулаком. Юра знал таких рассказчиков: ещё ничего не сказано, а сами уже заранее смеются.
– Про печёнку слыхал? Нет? Что, наши старые работники не рассказывали? Ну и дела-делишки. Я тебе расскажу, а ты слушай и, когда Надя ответит нам, жди, – он нажал кнопку связь-аппарата. – Дело было в апреле, в самом начале… Послали Саню Сапунова в командировку в это самое Заозёрье, пэ-я… Ну, послали и послали, дел-то малая тележка. Вернулся он чин чином, отчитался, всё пучком, а где-то уж в мае, – тут шеф развёл голые, по самые подмышки, руки, блеснул широким золотым кольцом и перешёл на шёпотный крик, – в мае, в средине, к прокурору меня самого… А я тогда отдел возглавлял, старшим диспетчером был. «А меня-то за что?» – думалось. И аж затосковал я: через день да каждый день к прокурору, к следователю, в суд…
Юра, отслуживший в конвойных войсках, сидевший битый час в этой жаре, знавший десятки жестоких случаев, склонность шефа к подобного рода анекдотам, пристально ждавший ответ секретарши, вновь пожалел, что невпопад зашёл к начальнику. Любые упоминания о жестокости после вчерашнего разговора с матерью – пулей ранили молодое сердце. Он не любил рассказчиков грязных историй про то, как они спали с чужими жёнами, как брались за ножи и топоры, – всю эту людскую немочь и нечисть.
– За-тас-ка-ли! – шоркая по нерусским кудрявым волосам и выкатывая белки больших турецких глаз с тёмным райком, сипел шеф. Юра видел своё отражение в этих глазах.
– И что?
– Да вот слушай, не перебивай. Уж после-то мы смеялись над Саней. А началось с малого: он нашёл квартиру у бездетных молодых химиков. Из бывших. Они купили дом у старика возле завода, а утром, чтобы поспать подольше… Саня и клюнул на эту удочку: близко от завода. А с завода и сейчас спиртишко потаскивают, а тогда-то, в ту-то пору – залейся. Детали спиртом промывали в специальных ваннах и сливали в канализацию. Сам знаешь, в лаборатории инспектору-поверителю норовят угодить, умаслить, чтоб поменьше браковал. Саня и потаскивал спиртяшку, точнее, ему проносили через проходную шустрые киповцы. Расплачивался он с хозяином спиртом каждый день…
– А чем дело-то кончилось, за что судили-то? – не терпелось уйти Юре. Он знал многое и про спирт, и про киповцев, и про химиков…
– Когда потащили к прокурору, к следователю, я Саню спрашиваю, мол, чего натворил-то? А он и сам не понимает, мотает головой. И что? Саня закончил командировку, вечером пришёл на квартиру, а хозяин жарит и парит, отъезд собирается отмечать, печёнку готовит. Зовёт к столу гостя. Саня выставил фляжку фасонную спирта, знаешь, такие фляжки есть, дугой, чтоб незаметно пронести в кармане.
– Да, знаю-знаю, ну и что случилось-то?
– Да препоганое дело! Этот химик, хозяин-то, застукал свою сожительницу с любовником!
– И только-то! – воскликнул Юра и подумал: «Скучно, что ли, ему от безделья, разговоры разговаривает. Хорошо как всё устроили для него его дяди…»
– Да ты слушай, – обиделся тот. – Застукал химик свою бабёнку на самом хорошем месте, на софе, да не одну. Мужик выскочил, вынес оконную раму, хоть и порезался стеклом, а ушёл. Пока химик топор из-под печки доставал. А сожительницу порешил на месте, изрубил на куски, сложил в подполье, а печёнку зажарил… Пьют они с Саней спиртишко, а под полом – баба изрубленная… А они печёнкой её зажёвывают…
Юра заёрзал на стуле. Какое-то мерзкое отношение к людям рождалось в его душе, когда глядел на шефа, на его короткие, похожие на женские, мягкие запястья, холёные руки, на широкое кольцо, такое блестящее, что оно от брошенных на него теней и отблеска солнца казалось помятым… Рубаха с коротким рукавом выглажена в стрелочку. Жена заботится, ценит, видно… Но как же может она уважать такого…
– Это анекдот? – спросил Юра.
– Не веришь – надулся шеф, – познакомлю тебя с Саней, дело прошлое, расскажет. Да вот хоть нашу приёмщицу спроси, Марью Петровну…
– Не надо, зачем. А как же нашли, узнали этого печёночника-то? Хозяина-то?
– Да очень просто. На лесной поляне в мае кисть руки нашли. Ночью, видно перекладывал из подпола, торопился. Да и земля была мёрзлая. А тут соседи: баба пропала. Он спохватился, сам и заявил в милицию, мол, жена пропала, ищите, я тоже искать буду…
– И сколько ему дали, химику-то?
– Да лет шесть, кажется, дела-то любовные. Аффект, ярость, измена и прочее. Тут так поверни и так покрути. Баба-то, как ни кинь, верно, дрянь была. Сане пришлось уволиться по личному желанию, мне – выговор… «Смотри за подчинёнными, за личным составом, чтоб спирт не воровали и не угощали им».
Начальник чиркнул спичкой, Юра тоже прикурил, хоть курить не хотелось. Было такое ощущение, будто на голову вылили ушат помоев. Вдруг телефон зазвонил как сверчок, и малиновый Настин голосок доложил:
– Игорь Демьянович, билет заказан на двенадцать ноль-ноль. Пусть Хломин зайдёт за командировочными и предписанием.
«Окей», – внутренне сказал Юра и, как можно поспешней, вышел, закрыл за собой обе двери. Сумка-самосвал стояла там же, где её и оставил, и в первом часу пополудни он был уже в салоне самолёта. В чистом и свежем воздухе под голубым небом.
…Как только «Аннушка» – «АН-2» – развернулся, вибрируя старым корпусом, лёг на курс, Юра постарался забыть все неприятные разговоры и удобнее устроился в кресле. Молодые лётчики растворили дверь кабины, и Юру поразила сложная приборная зелёная доска. В проходе, натыкаясь на сиденья, ходили дети. От болтанки широко, по-мужски раздвинув ноги, сидели женщины в цветастых платьях; небритый мужик лет сорока вёз в «авоське» валенки… В правый борт дул сильный ветер, поднимая крыло, временами самолёт проваливался в воздушные ямы, и тогда внизу живота неприятно щекотало, слегка тошнило. Мерный звук мотора убаюкивал, но никак нельзя было заснуть в неудобном кресле. Задремал мужик, не выпуская из рук «авоську». По пластмассовому обшиву салона изнутри – «под обои», с синими розочками, перелетали друг перед другом мухи. И это было как-то очень странно: в самолёте – мухи…
День стоял чистый, светлый. Изредка в иллюминаторе проглядывали белые, как лебяжий пух, облака в зеркальной своей белизне отражавшие солнце. Внизу плыли – то дома, схожие со спичечными коробочками, то – поля, ухоженные как школьные наделы, то тёмными овчинами проплывали леса.
Змейками извивались речки, по которым бежали солнечные отблески, как будто нарочно, со смыслом, была показана и блистала эта Божественная красота. Замысел был, намёк на что-то, на что?.. И чёрная тень самолёта заскользила по холмам, по лесам, похожим сверху на шерсть с исподу всё того же полушубка Евсеича.
Заскользила тень и по зонам, забранным заборами, по вышкам часовых. Для чего же так прекрасна Земля? Для красоты разве только своей Божественной, и не для чего больше? Воды слюдяные, сияющие реки – как родники, питающие человека. То вспыхивали, то гасли. То уходили в лес, то снова текли полями, то прятались в холмах. Юра, пересилив сон, прилип к иллюминатору, всё смотрел на бегущие из-под крыла самолёта просторы. И когда пошли леса, показались заборы с вышками, вахтами и люди, серые, как мыши, – Юра узнал лагеря, эти «пятерки», «тройки», в сознании возникли серые широкие ворота, зэки в кирзачах, в серых одеждах и робах с номерами на груди.
И вспомнился погожий день окончания срочной, когда сидели у вахты в ожидании автобуса с дипломатами, чемоданами, а заключённый из «вольных» в честь дембеля корешей тихо играл на гитаре и пел грустным, с хрипотцой бельканто:
Выйдешь за ворота, Тряхнёшь сединою И с презрением Оглянешься на зону… Припев: Домой, домой, домой, Пора домой…«Презренные зоны, как измотали они! – подумалось Юрию, словно сам отсидел два года. – Все их презирают: и зэки, и солдаты срочной службы, и прапорщики, и офицеры, даже “кум” с его чисто лагерной должностью “начальник по режиму”. И всё же эти высокие заборы, колючие проволоки, натянутые туго, как струны, эти вышки и солдаты с автоматами на них, эти вахты и шмоны, и штрафные изоляторы, и стальные двери с “волчками” и “кормушками-решками”… Эти вонючие параши – всё это было, есть и будет, и почти всё то же и так, как писал Достоевский, и за ним Шаламов и Олег Волков – вслед за которым вся остальная проза о зонах кажется розоватой… Если не хуже, жёстче и безжалостней. А уж тем более эти поздние шельмоватые подделки, эти сказки про Соловки от Марченко, от эпигонов писаний сидельцев, коим нет теперь числа. Из пальца высосанные россказни. И ведь какую нужно смелость иметь, чтобы на материале таких авторитетов, как Шаламов или Волков, выгадывать и выделывать, выкраивать свой пиджачок писарьку в погоне за дешёвой славой сочинителя, или свою юбочку – пишущей бабёнке. Подловато и с выгодой для себя, даже и дня не посидев, не зная темы – играть на остром, пихать “жареное”… И смелость завидную нужно иметь, даже не смелость, скорее, – безрассудность, наглость, нахальство. Наглючие писаришки-сочинители прут в литературу, аки танки с отстрелянным боекомплектом. Это отлитературные волчата и волчицы… У сидельцев-писателей судьбы поломаны, а эти славы хотят».
…Посадка лайнера была, судя по времени, уже близка. Лётчики без видимой причины, из интереса, как показалось Юре, накренили борт самолёта уже перед другой, строгорежимной зоной. Во всём, кроме числа вышек по периметру, схожей с первой, которую пролетели. И Юра оторвал взгляд, потёр кулаками глаза, как бы очнувшись от виде́ния. В салоне ребятишки лезли к иллюминаторам, что-то беспокоило их, говорливых и непоседливых. Показывали вниз. И всё также перелетали мухи на иллюминаторе, по старому кожимиту и раскрашенному под салатовые комнатные обои исподу пассажирского салона.
Между тем мужик с валенками упорно дремал, навалившись боком на обшивку «Аннушки». Вдруг как-то неожиданно провалились, да так резко, что островерхие ели показались совсем рядом. Качнуло вправо – и под ногами что-то стукнуло. «Аннушка» разбежалась и развернулась, замерла. Из кабины вышел второй пилот, тот, что моложе. Он отворил дверь и привычно выставил лестницу.
На аэродроме было пусто. Только справа от посадочной полосы стояли рядом два «кукурузника» и вертолёт с обвисшими низко лопастями, словно они были из пластмассы. В брюхе одного из самолётов ковырялся механик. Пассажиры потянулись избитой дорогой к автобусной остановке.
Шли опушкой большого хвойного леса с молодым подлеском. Потом торной тропинкой в жидких редких овсах, и скоро Юра узнал ту самую стоянку, где замерзал прошлой зимой и был спасён стариком Фомой Евсеичем. И неприятно было припоминать те недобрые часы и себя самого, полуживого от мороза, в «полупердончике» – демисезонном фельдъегерском пальтишке на «рыбьем меху», в ботиночках форменных, «кисейных». Теперь же солнце горело над полем, над одинокой автостоянкой с облупившейся краской. Возле стоянки валялись обрывки газет, консервные банки, мятые пачки сигарет, окурки и пивные жестяные из-под пива банки, похожие на большие пушечные отстрелянные гильзы; разбитые бутылки. Чуть поодаль приютились женщины-«грибницы», любители тихой охоты с кошёлками и вёдрами с красноголовиками, сыроежками. Слева от дороги набирала спелость гречиха с красными стеблями, справа подступали к лесу подсолнухи. Было тихо, жарко. Жара купалась с воробьями в пыли, чирикала, стрекотала в травах кузнечиками и пела голосами жаворонков в воздухе.
Возле стоянки под липами уселись бабы, девки, ребятишки. Шёл нестройный гомон. Чахлые, забитые травами молодые подсолнухи замерли под солнцем, отыскивая жёлтыми соцветиями солнечный диск. Зрелые – повисали головами. Два мужика-«синяка», уже заметно пьяные, сидели на траве, наливали в крышку термоса какое-то мутное пойло, бессовестно и беспросветно мешая мат с феней. Временами тот, что моложе, с запущенными волосами, принимался петь каторжные песни, то кашлял застарелым кашлем туберкулезника, то сипло смеялся.
– Не гоношись, здесь женщины и дети, можно же не лаяться? – бросил Юра походя.
Тот, что постарше, сидевший на пятках, словно в туалете без седла, поднял на Юру тяжёлый взгляд. Лицо его было бледно, потно и обрюзгло. Он мрачно перевёл взгляд на молодого своего собеседника, с хрустом жевавшего неспелые яблоки.
– Ты кто такой? – тот, что был моложе, вдруг вскочил, сжав в руке крышку термоса. – Прижохнись, фраер. Культурный, глянь-ка, а, Вадим, – и сидевший на пятках встал и, ни слова не говоря, потянулся руками в наколках к Юре.
Юра схватил за руку, дёрнул. Молодой вцепился в воротник Юрия. Рубаха треснула. Подбежали женщины, старухи. Ребятишек не пускали смотреть свару, заплакала испуганно девочка.
– Ладно, пусти его, Чёрный, пусти, – с хрипом дыша, выдавил молодой. – Не хватало ещё, чтобы из-за этого локшового фраера мне дорогу намостили до хаты.
– Не за грибами вы ходите в лес, а водку жрать… Спирт пить, – громко выговаривала молодая женщина, одёргивая подол красной флисовой кофты. – Ишь, десяток сыроежек несут, а шуму на всю дорогу.
– Ведь вот только что оба из загорожки, а всё неймётся, – вставила своё та, что постарше, тёмная и аккуратная. Видно, тоже из вольняшек. – Вадим, ты забыл отсидку-то? И хоть бы молодой был, а то ведь два месяца как дед… Ай, совести-то нет вовсе…
Двухмесячный дед отвернулся и громко плюнул окурком: «Ладно, раззявила пасть-то! Не слыхали тебя…» Рукава его были засучены по локоть. Сухие руки тяжело висели на узких плечах.
– Цыц, бабка, не кукуй… В натуре, никто нас и не слушает, ты только уши навострила. Ладно, сядь, чего там, не вякай…
– Заглохни, не пыли и не гони волну. Ты есть кто? Ты есть – баба, и место твоё на верхней наре. И заглохни совсем, а то поймаешь вилы.
…С пологой горы сползал «пазик», блестя лобовыми стёклами, за ним серым нескончаемым шлейфом поднималась пыль. Надсадно изнывал мотор, колёса утопали в глубоких колеях, разъезженных тракторами. Солнце пряталось за островерхие высокие ели, было жарко и душно даже в этой низине. Высокие травы и подсолнухи – всё никло и жухло. Томившиеся ожиданием бабы и ребятишки устремились к автобусу, запущенному, грязному, который, как печь, нёс тот же жар и пахнул бензином, точно бак его был худой и протекал.
Кошёлки, вёдра, сумки – словно на базаре выстроили на полу «пазика». На своё место, к продранным сиденьям с провалившимися пружинами Юра лез, наступая на ноги сидевших. Шофёр в грязной, засаленной спецовке с равнодушным сонным лицом молча собрал деньги в потёртую облезлую сумку из дерматина, развернул автобус и покатил в сторону Заозёрья. Он объезжал глубокие колеи с жёлтой водой и вдруг так врубил шансон по приёмнику, что Юра не выдержал и, протягивая деньги за поезд, попросил:
– Шеф, выключи, что-то непруха сегодня на такие песни.
Водитель, с любопытством глядя на него в салонное зеркало, ответил, не поворачивая головы.
– Ты не здешний? Это же «Лесоповал», Миша Танич.
– Да мне хоть Танич, хоть Круг, хоть Звездин-Северный. Слышь, потуши конфорку. Прошу. Пожалуйста.
– А вообще, уважаю, – сказал шеф, всё также не поворачивая головы. – Вежливо просишь, всё такое. А чего не любишь блатняк?
– Не люблю. Ложь сплошная.
– А в чём?
– Во всём. Мать-отца любим, молимся на них, а из зоны в зону шныряем, и родители на грязных простынях умирают… Все вокруг сволочи, посадили ни за что и всё прочее…
– А-а, понял… Это вроде как «Калина красная», так, что ли?
– Да при чём тут «Калина»! Хоть Танич этот до самого конца кричал, «я политический». А на деле пять лет лагерей за пьяную драку в порту, ведь это скрывают. «Русский радиоприемник поругал, а немецкий похвалил, и сразу посадили» – это официальная версия Танича, для дураков. А папа у него, у этого яростного борца с режимом, знаешь, кто был?
– Кто?
– Исак Танхилевич, заместитель начальника Мариупольской Ч.К.
– Да ты чё, парень, ты откуда, с Луны свалился, что ли? Да в самой Москве в Кремлёвском зале шансон слушают – полные залы. Полковники, генералы… А подтанцовка-то какая… – это просто балет, ты хоть видел? С блатными прикидами, в лепеньках тузовых.
– Видел, – ответил Юра угрюмо. – Что да, то да. И полковники в зале, и генералы МВД. И переодетые в офицерское подпевают блатному солисту, бородатому, небритому, и не зазорно…
– Точно, сидишь и думаешь: почему все они по эту сторону колючки, а не по ту? – шофёр с интересом стал бросать быстрые взгляды на Юру, засмеялся в профиль за баранкой, показывая рондолевый, под золото, оскал зубов.
В автобусе стало трудно дышать, и пьяные мужики совсем очумели. Ходили курить и мочиться к задним дверям.
– Вы бы хоть детей посовестились, – укоряли их бабы.
Тот, что был моложе, с волосами грязными, ниспадавшими до плеч, вдруг запел:
Издалёка, с Колымского края Шлю тебе я, Маруся, привет. Как живёшь ты, моя дорогая, Напиши поскорее ответ.Мужик постарше вдруг соскочил с сиденья, хватаясь руками за перекладины, наступая кирзовыми сапогами на ноги соседям, стал подниматься, кренясь, вытягиваться, но повалился на старух и ребятишек. Между тем голос молодого набирал силу, он завозился, вставая, и тоже запел, поддерживая первого. Нездешней тоской стушевалось его лицо, челюсть отвалилась, жилы на висках набрякли, желваки заходили под кожей щёк, продубленных чифиром до смуглости:
Вы гуляйте, девахи, на воле, Приходите вы к нам в лагеря, — Вам на воле цена три копейки, В лагерях вам дадут три рубля…– Господи, – взмолилась старушонка, крепко сжимая ведёрко с лисичками и маслятами, припорошенными сверху листьями дикой смородины, душицы. – Господи, хоть бы ноне добраться до дому без греха…
Всё на старушке было чисто, ладно, домовито: и чёрный платок в белую горошину, прилаженный острым коньком на голове, и юбка, натянутая на коленях:
– Ну и время пришло: по лесу скитаюсь, индо в раю, ни зверя лесного, ни лешего, ни василиска – никого не боюсь. А как в автобус – за нож вострый! А всё за грехи наши, за безделье, за слова нечистые… Ишь, ведь, вовсе не стоит, да ещё горлом давит, поносит. – И она быстро-быстро закрестилась часто и мелко: – Царица Небесная, спаси и сохрани. Оборони!
Юра, всё еще не оправившийся от ссоры с этими головорезами, стоял в тесноте возле выхода спиной к спине с какой-то грузной женщиной. Грудь его давила никелированная стойка, дыхание спирало. И глядя на этот разгул пьяных, он внутренне удерживал себя, уговаривал не связываться с ними. Заточку, финку или ша́бер блатные никогда не показывали. Это для зэка «западло». «Предупреждать – дело ментов», – просто ткнут в бок, под ребро, а чаще в спину, и всё, «ваши не пляшут».
– Говорят, что в Финляндии в таких случаях останавливают автобус и пьяных высаживают среди дороги… – нарочно громко, рассчитывая на поддержку, заговорила женщина неизвестно для кого. – А как в других цивилизованных странах?