Полная версия
Победный ветер, ясный день
У самого же Бычьего Сердца вкус к жизни имелся в избытке. Он не церемонился с проходящими по делу свидетелями (после чего нередко попадал на ковер к вышестоящему начальству). Он спал с проходящими по делу свидетельницами (после чего нередко попадал на прием к анонимно практикующим венерологам – «пенисмэнам», как он их называл). Как-то ему удалось даже оприходовать разинувшую варежку понятую – в квартире, где произошло двойное убийство. Соитие с понятой в чуланчике, который примыкал к месту преступления, Бычье Сердце считал своим высшим сексуальным достижением.
К прочим достижениям старшего опера убойного отдела Антона Сиверса можно было отнести с десяток раскрытых убийств и уничтожение двух крупных бандитских группировок. Что и говорить, одинокий задумчивый труп из лодочного кооператива на фоне всего этого фейерверка смотрелся бледновато.
– Тухляк, – подытожил Бычье Сердце. – Уж поверь мне, Гурий. Это дело – тухляк. Намучаемся мы с ним.
В кармане жилетки убитого были найдены паспорт на имя Валевского Романа Георгиевича, трехдневной давности товарный чек ИЧП «Бригита» на сумму одна тысяча восемьсот рублей и конверт. Конверт был девственно чистым – так же, как и открытка, которая лежала в нем. Обыкновенная поздравительная открытка с надписью: «СМОТРИ НЕ НАПИВАЙСЯ!» А из водительского удостоверения, найденного в другом кармане жилетки, следовало, что Роман Георгиевич Валевский является владельцем внедорожника «Лексус», 2000 года выпуска, номерной знак А028ОА.
– Девяносто девять тонн гринов как с куста, – заметил Бычье Сердце, знающий толк в расценках на дорогие иномарки. – Ручная сборка. Зверь-машина. Самолет.
– За что же девяносто девять тонн?! – тихо ужаснулся Гурий, подсчитав, что собрать такую сумму ему удастся лишь за восемьдесят два года непорочной службы без еды и питья. – Там что, приборная панель из платины? За что девяносто девять-то?!
– А за то, что самолет!
Никакого «Лексуса», номерной знак А028ОА, в окрестностях лодочного кооператива обнаружено не было.
Никаких других вещей, кроме документов, чека и конверта, из карманов трупа извлечено не было. Ни рубля, ни доллара, ни завалящей монетки в пятьдесят копеек. Странное обстоятельство, учитывая щегольской прикид Романа Георгиевича и права на такое же щегольское авто.
Джип «Лексус» – совсем неплохо для двадцатисемилетнего молодого человека (а если верить паспортным данным, покойному Валевскому месяц назад исполнилось как раз двадцать семь). Совсем неплохо, другой вопрос, откуда у такого молокососа такие деньги. На бандита он не смахивал, не иначе папин сынок, золотая клубная молодежь с прицелом на местечко в топливной компании. Или на креслице в Законодательном собрании. Или на кабинетик в Смольном. Или на виллу в Коста-Браво. Подобные заоблачные дали не светили ни Гурию Ягодникову, ни его дружбану Антохе Бычье Сердце. Не светили они и Роману Валевскому.
Теперь.
Гурий даже поймал себя на гаденьком люмпенском злорадстве по поводу безвременной кончины баловня судьбы. Поймал – и тут же устыдился этого. Тем более что личность Валевского самым неожиданным образом прояснилась.
– Ты знаешь, что это за тип? – сказал Гурию Бычье Сердце. – Фигура довольно известная в определенных кругах. Он… Как бы это помягче выразиться… Танцор, одним словом. Балерун.
– Вы уже и это выяснили? – почтительно прошептал Гурий. – Оперативно работаете.
– Оперативно работаем не мы. Оперативно работает он. – Бычье Сердце мотнул тяжелой медвежьей башкой в сторону следователя Дейнеки. – Он у нас… как бы это помягче выразиться… балетоман. Всю зарплату в Мариинку сносит, чудила! И в прочие притоны песни и пляски. Такая вот страсть у человека.
Именно Дейнека поведал Антохе (а Антоха поведал Гурию), что Роман Валевский является ведущим солистом труппы современного балета «Лиллаби». И хореографом по совместительству. «Лиллаби» был известен в родных палестинах гораздо меньше, чем на просвещенном Западе. И с Запада не вылезал. Последний год труппа провела в гастрольной поездке по Средиземноморью, Франции и странам Бенилюкса. После этого была Америка, и по возвращении из нее Роман Валевский и его коллеги по «Лиллаби» затеяли амбициозный проект «Русский Бродвей». Проект был поддержан американским консульством («гнездом шпионов», как выразился Бычье Сердце), фондом Сороса («Сорососа», как выразился Бычье Сердце), еще несколькими фондами поменьше («цэрэушными подгузниками», как выразился Бычье Сердце) и несколькими высокопоставленными чиновниками из администрации города («…….», как выразился Бычье Сердце). Будучи еще в зародыше, «Русский Бродвей» отхватил уютный особнячок на Петроградке. А первым пробным камнем «Бродвея» должна была стать постановка грандиозного шоу «Вверх по лестнице, ведущей вниз». «Коллективное дрыганье ногами по книжке какой-то американской профуры», как выразился Бычье Сердце. «Видно, богатые мы очень, если платим американским профурам за авторские права!»
– Вообще-то, книжка очень хорошая, – робко возразил Гурий. – Хотя и старая.
– Какая же хорошая? Она же американская!
Крыть было нечем, и Гурий притих. Бычье Сердце еще некоторое время поливал грязью америкашек, раковой опухолью расползшихся по планете, а потом переключился на космополита Валевского.
– Не люблю я такие дела, – процедил Антоха. – Худосочные. Интеллигентские. Рома-балерун нам боком выйдет, чует мое сердце.
У Бычьего Сердца был такой удрученный вид, что Гурий попытался поддержать приятеля.
– Может быть, это ограбление? – неуверенно начал он. – Машины нет, денег нет… Польстились на джип и укокошили беднягу.
– А яхта при чем? Зачем его нужно было в яхту сажать? Зачем его вообще нужно было тащить к Заливу? И потом, видел, как ему тыкву прострелили? Чисто, аккуратно, любо-дорого посмотреть. Профессиональная работа. И улик с гулькин нос. Грабители так за собой не подчищают.
– Чья яхта – установили?
– По документам эта часть дома принадлежит некоей Калиствинии Антоновне Антропшиной. Больше пока ничего не известно. Сейчас пытаемся с ней связаться…
Закончить Бычье Сердце не успел – его окликнул кто-то из оперативников. Проводив взглядом приятеля, Гурий еще некоторое время потоптался на месте, а потом направился к сторожке, в которой следователь тщетно пытался привести в чувство пьяного охранника «Селены» и его такую же невменяемую подружку.
Обоих Печенкиных и юнца-мартыгу отправили восвояси: после снятия отпечатков и показаний делать им на территории лодочного кооператива было нечего. Да и рабочий день самого Ягодникова давно закончился. Если бы не труп, Гурий сидел бы сейчас в Пениках и достраивал четырнадцатую яхту. Ставить паруса – самое приятное, самое сладкое, самое трепетное!.. Четырнадцатая модель была любимым детищем участкового: во время ее закладки ему пришла в голову сумасшедшая мысль – подарить Эдиту-яхту Эдите-певице. Торжественный акт передачи был приурочен к ближайшему концерту дивы в БКЗ «Октябрьский». До концерта оставалось ровно двое суток, и нужно было поспешить, чтобы уложиться в сроки.
…Бычье Сердце закончил осмотр места происшествия только через час, клятвенно заверил Гурия, что пивка они выпьют в самое ближайшее время, и укатил в Питер вместе с трупом и всей бригадой. А Гурий отправился к себе в отделение, сдавать табельное оружие.
В отделении его и настигло еще одно сногсшибательное известие: на бесхитростном и далеком от криминала перегоне Ораниенбаум – Мартышкино обнаружено тело девушки.
* * *…Полнолуние ознаменовалось воем собак. Собак было две – дворняга побольше и одичавший шпиц поменьше. Обе шавки, приписанные к проходной завода «Рассвет», имели неоспоримое преимущество перед всем остальным животным миром – они существовали всегда. Как птица Сирин и птица Алконост, как Сцилла и Харибда, как пирамида и сфинкс, как тяни-толкай, как Христос и Иуда, как двуликий Янус.
Так, во всяком случае, думала Лена.
Она жила в этом доме на Васильевском восемь лет – и все восемь лет шпиц и дворняга мозолили ей глаза. Дом под номером 99 был последним на Четырнадцатой линии и стоял особняком. То есть не совсем особняком. От остальных, густо прилепившихся друг к другу домов его отделяла всего лишь неширокая Камская улица. По другую сторону протекала когда-то живописная, а теперь загаженная до безобразия речушка Смоленка. Муж Лены, Гжесь, именовал дом «предбанником Господа Бога». В этом была известная доля истины: окна их квартиры на шестом этаже выходили сразу на три кладбища – православное, армянское и лютеранское.
Самое время подумать о душе.
Но о душе Лена и Гжесь не думали. Они думали о том, как бы поскорее развестись. В состоянии вялотекущего разрыва отношений они находились последние три года, и конца-краю этому процессу видно не было.
Лена и Гжесь вели затяжную позиционную войну.
Иногда война сменялась кратковременным перемирием и даже братанием: Гжесь, как и всякий здоровый тридцатилетний мужик, имел известного рода потребности, и когда дежурной шлюхи для их удовлетворения не оказывалось, в ход шла Лена. Лена в сто тридцать третий китайский раз давала себе слово не поддаваться на провокации – и с завидным постоянством нарушала его. Все дело было в подлом и душном характере Гжеся – он всегда получал свое. Во всяком случае, от Лены. Проще было завалиться с ним в койку, чем слушать звон бьющейся посуды и треск разрываемых на корпию занавесей. В какой-то момент Лена заменила весь имеющийся в доме фарфор и фаянс на одноразовые пластиковые тарелки и вилки. И к чертовой матери сняла все портьеры и прилагающийся к портьерам тюль. Что-то ты теперь будешь делать, дружочек Гжесь?
Дружочек Гжесь раздумывал недолго: он раскурочил кухонный комбайн, подаренный на свадьбу, после чего застыл в оконном проеме с видеодвойкой в руках. Видеодвойка была единственным ценным предметом в их доме, и расстаться с ней у Лены не было никаких сил.
Гжесь одержал очередную победу на важном стратегическом направлении.
Но проиграть сражение еще не значит проиграть войну.
Именно этим утешалась Лена, уводя остатки своей наголову разбитой плоти в ванную – зализывать раны, зашивать амуницию и чистить покрытое позором оружие. К счастью, довольно быстро смываемым позором.
Гжесь же укреплял завоеванные позиции и оперативно превращал в бивак недавнее поле боя: взбивал подушки, поправлял смятые в пылу страсти простыни и вытряхивал одеяло. В такие минуты Гжесь расслаблялся.
Расслабился он и сейчас.
– Когда мы подаем на развод? – в сто тридцать третий китайский раз спросила Лена, появляясь в дверях спальни.
– Тебе надо, ты и подавай, – в сто тридцать третий китайский раз ответил Гжесь, нагло развалившись на когда-то вполне мирном супружеском ложе.
Акт о безоговорочной капитуляции должен быть подписан, иначе Война Алой и Белой розы не закончится никогда. Они оба устали от этой войны, неужели Гжесь-Ланкастер этого не понимает?
– Завтра. Завтра я подаю заявление.
– И завтра, и послезавтра, и через месяц, и через год, – издевательским дискантом напел Гжесь, – мы будем вместе, мы будем вместе, и наша любовь не пройдет!
– Скотина! – прошипела Лена, наполовину высунувшись из окопа. – Где только были мои глаза, когда я выходила за тебя замуж?!
– Там же, где и мои, когда я на тебе женился. – Гжесь перевернулся на живот и пошлепал себя по гладкой упругой заднице.
Конечно же, Гжесь лукавил. Или был просто-напросто не силен в анатомии. Совсем другое место следовало бы показать ему. Совсем другое, но находящееся в восхитительной симметрии с задницей. На противоположной стороне таза.
Лена Шалимова и Гжесь Вихура поженились пять лет назад. В ту пору Гжесь заканчивал актерский факультет театральной академии, а Лена писала диплом «Математические методы оптимального управления». Диплом был так себе, да и студенткой Лена была так себе: никаких склонностей к точным наукам у нее не было (к гуманитарным, впрочем, тоже). На мехмат ее устроил отец, неожиданно объявившийся в пору позднего Лениного отрочества. До этого Лена знать не знала о его существовании, беззаботно жила в провинциальной Коломне, беззаботно каталась на «Яве» пэтэушника Генки Фрязина и беззаботно мечтала о карьере маникюрши. И о тихом семейном счастье с пэтэушником Генкой Фрязиным. И о трех детях – тоже: о девочке (обязательно старшей) и двух мальчиках-близнецах.
Отец приехал летним утром электричкой из Москвы; долго отирался у калитки, долго беседовал с матерью Лены – подуставшей от жизни хабалкой с санэпидстанции. Мать отвечала за дератизацию предприятий города и на мир смотрела с брезгливостью – так же, как и на подотчетные крысиные хвосты. Беседы Лена не слышала: она тихонько сидела в своей комнатке, сгорая от стыда за мать-грозу-коломенских-крыс и за весь их несуразный быт. Перед совершенно незнакомым ей, хорошо одетым седым человеком в стильных очках без оправы.
Через полчаса появилась мать со сногсшибательной новостью:
– Ты едешь в Питер. К своему отцу.
– К моему отцу? – безмерно удивилась Лена. – Разве у меня есть отец?
– Представь себе. Я же не богоматерь, в конце концов!
– И зачем я должна к нему ехать? В гости?
– Учиться. Взрослая ведь девка, школу уже закончила. Пора и о будущем подумать.
Нельзя сказать, чтобы это известие сильно порадовало Лену, – мечта о карьере маникюрши и семейном гнезде с девочкой постарше и двумя мальчиками-близнецами стремительно отдалялась.
– И когда я должна ехать?
– А чего тянуть? Сегодня и поедешь.
– Но…
– Хочешь всю жизнь просидеть в этой дыре, как я?..
«Хочу, еще как хочу», – подумала Лена, но вслух высказаться не решилась. Она никогда не перечила матери. Она была примерной дочерью.
– Хочешь выйти замуж за дебила Генку?
Хочу, еще как хочу!..
– Почему это он дебил?
– Потому что, – отрезала мать. – Через полгода начнет водку глушить, через год – лупить тебя как сидорову козу, через пять – от белой горячки подохнет. Или разобьется по пьяни на своем мотоцикле.
– А я?!
– А ты вдовой останешься. – Глаза матери горели недобрым пророческим огнем. – Да еще с детьми. Дай бог – один будет. А если целый выводок? Выводок я не прокормлю!..
Закончив тираду в стиле древнегреческой Пифии, мать полезла на шкаф за чемоданом: судьба Лены была решена.
В тот же день они с отцом уехали из Коломны. Генка даже не проводил ее, променяв душераздирающее прощание на футбол по телику. Мать торопливо всплакнула у раскрытых дверей электрички и так же торопливо дала последние наставления:
– Ты отца не стесняйся, требуй свое, веревки из него вей, он тебе больше должен. А в общем, неплохой он человек, Анатолий Аристархович, да и жизнь, видно, его поприжала!.. Ну, может, оно и к лучшему, Питер – город приличный, не пропадешь. А мне тебя тянуть уж невмоготу…
…Питер и вправду оказался городом приличным, вот только чересчур холодным. Холодным был и отцовский дом. В нем царил культ матери отца – Виктории Леопольдовны. Лене и в голову не приходило назвать ее бабушкой. Только по имени-отчеству и только на «вы». Впрочем, и сама Виктория Леопольдовна обращалась к Лене исключительно на «вы».
– Не ставьте локти на стол, милочка. И подтирайте за собой в ванной комнате, пожалуйста. Вы ведь в профессорском доме, а не у себя в Кинешме.
– В Коломне, – тихо поправляла Лена.
– В Кинешме, в Коломне – какая разница. Мой сын, а ваш… – в этом месте своих ежедневных наставительных спичей Виктория Леопольдовна всегда скорбно поджимала губы, – …ваш отец – человек, безусловно, совестливый. Мягкий, добрый…
«Размазня, – припечатала бы старуха, не будь она такой интеллигентной, – размазня, который вбил себе в голову, что виноват перед нахрапистой девкой из провинции и ее отродьем. Виноват грехами взыгравшей отпускной плоти – единственными грехами, которые легко отмолить».
– Но я, милочка, человек совсем другого склада…
«На мне где сядешь, там и слезешь, – припечатала бы старуха, не будь она такой интеллигентной, – пусть размазня перед тобой стелется, а я тебе ничего не должна. Скажи спасибо, что приветили, не дали пропасть в Кинешме… Костроме, Калуге, Коломне, Караганде… Какая, впрочем, разница!..»
Первые два месяца, проведенные в доме Виктории Леопольдовны на Васильевском, стали настоящей пыткой. Каждый день Лена порывалась уехать обратно – в залитую солнечным светом и зеленью патриархальную Коломну. И – не уезжала.
Из-за отца.
В первый (и единственный) раз он нашел ее за три минуты до отхода московского поезда. Лена уже сидела в вагоне, когда увидела его. Отец упирался ладонями в окно и, не отрываясь, смотрел на нее. Грудь его тяжело вздымалась, по щекам текли крупные слезы, а губы что-то безостановочно шептали. Впрочем, Лена безошибочно поняла – что:
«Прости меня, прости меня, прости меня!»
Конечно же, она никуда не уехала. Она выскочила из вагона в самый последний момент, позабыв сумку с вещами и рискуя свалиться под колеса. Сколько они простояли на перроне под дождем, обнявшись и все прощая друг другу, – час, минуту, всю короткую Ленину жизнь?.. Отец сбивчиво говорил Лене, что никогда не подозревал о ее существовании, он и предположить не мог, что после коротенького курортного романа, интрижки на Рижском взморье, на свет появится она… Что если бы Ленина мать не написала ему спустя столько лет, он никогда бы не узнал, что у него взрослая дочь… Красавица-дочь… Жизнь его отцвела пустоцветом, заросла крапивой, пятьдесят три года – и никого… А вот теперь у него взрослая дочь… Красавица-дочь… Неожиданное, позднее счастье… Счастье, счастье, а Виктория Леопольдовна, что ж – ты уж прости ее, девочка, ты же умница… Со временем она все поймет. И примет – со временем. Нужно только потерпеть…
…Когда терпеть становилась невмоготу, Лена закрывалась в своей комнате с видом на лютеранское кладбище, плакала и ждала отца. С отцом ей всегда было хорошо. Ей ни с кем не было так хорошо. Никогда.
Они много гуляли – дочь должна знать город отца, как же иначе! Они ходили в цирк и зоопарк (отец как будто наверстывал упущенное, ведь с маленькой Леной он в цирк и зоопарк не ходил); в выходные наступал черед театров и музеев (Лена-подросток проскочила театры и музеи, теперь приходилось к этому возвращаться). А вечера, свободные от прогулок, были посвящены математике: отец слепо верил в то, что Лена обладает математическими – семейными – способностями. Математика была главным делом всех Шалимовых – деда-академика, отца-профессора.
И теперь вот – Лены.
Никаких особых способностей у Лены не оказалось, но на мехмат университета она все же поступила – чтобы не огорчать отца. Она сделала бы все что угодно, только бы не огорчить его. Она смирилась даже с поджатыми губами Виктории Леопольдовны. Терпи, терпи, чернавка, отцу еще тяжелее!..
Отцу действительно было тяжелее всех: он обожал дочь и души не чаял в матери, он разрывался между обеими своими женщинами. Единственными близкими существами, за которых готов был отдать жизнь.
– Ты идеалист, Анатолий, – клевала его Виктория Леопольдовна. В строго отведенные часы: сразу после вечернего чая.
– Что же дурного в моем идеализме? Ты сама за него ратовала столько лет.
– Не передергивай, милый. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Поверил наглой бабе из какой-то Кинешмы…
– Коломны, мама, – тихо поправлял отец.
– Кинешма, Коломна, какая разница!.. Великовозрастен и сед, а купился на грязную инсинуацию, как ребенок! Господи, ты же знаешь, на что способны иезуитки из провинции. Вспомни Маняшу, нашу домработницу! Ушла со скандалом, да еще сервиз из кузнецовского фарфора прихватила. А Аристарх Дмитриевич этот сервиз обожал. И академик Асатиани тоже. И членкор Перельман! Ты только вспомни…
– При чем здесь кузнецовский фарфор? При чем здесь членкор с академиком?!
– Сервиз – всего лишь наглядный пример, так сказать, иллюстрация…
– И слава богу, что прихватила! И черт с ним, с сервизом, гори он синим пламенем… Этот сервиз – кошмар моего детства…
– Ну, какая она тебе дочь, скажи на милость?
– Дочь.
– Тупая девица, которая не в состоянии построить даже сложноподчиненное предложение, не может быть твоей дочерью!
– Она – моя дочь. – Вот он и наступал, момент, когда в тихом голосе отца появлялся металл. – Она моя дочь, и тебе придется с этим смириться.
Перед металлом Виктория Леопольдовна со всей ее хрупкой брезгливостью была бессильна. Оставалось только по обыкновению скорбно поджать губы и вперить взгляд в поясной портрет академика Аристарха Шалимова кисти художника Павла Корина. Что Виктория Леопольдовна и проделывала – в качестве ритуального жеста.
– Счастье, что Аристарх Дмитриевич не дожил до помешательства единственного сына!
– Не клевещи на отца! – взвивался Анатолий, тут же, впрочем, затихая. – Уж он-то меня бы понял. Уж он-то был бы счастлив, что у него такая внучка!..
Лена, как правило, слушала эту тихую интеллигентную перебранку, затаившись у дверей своей комнаты. Ее охватывал ужас от одной только мысли, что старая карга права и что ее отец может оказаться не ее отцом. Она часами простаивала перед портретом академика, ища – в нем и в себе – черты фамильного сходства. Она вдоль и поперек изучила все альбомы с фотографиями: оказалось, что в молодости карга Виктория Леопольдовна была о-го-го как привлекательна, ее муж академик Аристарх Дмитриевич о-го-го как представителен, а отец Лены…
Для отца Лены не было никаких сравнений. Он был самым лучшим. Он был ее отцом, вот и все. Самым умным, самым добрым, самым красивым. Ради него стоило маяться на мехмате, ради него стоило подучить сложноподчиненные предложения. И сложносочиненные заодно.
Внезапно вспыхнувшая любовь к отцу делала свое дело: Лена стремительно образовывалась. И преображалась. Не без его помощи, конечно. Через год в строгой темно-рыжей девушке уже нельзя было признать коломенскую тетеху с рыхлым подмосковным говором. В ней (откуда что берется?!) появился даже тот особый – поджарый и холодноватый – шарм, который так свойствен коренным петербуржцам. За Леной теперь бегала половина факультета, включая залетных почасовиков, приблудных аспирантов и агрессивно настроенных старших преподавателей. Но это была лишь пародия на мужчин. Отец – совсем другое дело…
Несмотря на явный Ленин прогресс, отношения с Викторией Леопольдовной не налаживались. Напротив, они становились все нетерпимее. Старую каргу бесили метаморфозы, происходящие с внучкой-самозванкой.
– А вы не столь простодушны, сколь казалось на первый взгляд, милочка. Стоит ли так себя истязать хорошими манерами? Ведь выше головы не прыгнешь…
«И настоящей Шалимовой не станешь, хоть на пупе извертись, – припечатала бы старуха, не будь она такой интеллигентной. – Мерзавка, воровка, пришлая девка!»
С некоторых пор Лена научилась не обращать внимания на мелкие укусы старой карги. Что ей Виктория Леопольдовна, когда рядом отец? Он рядом, и это счастье.
…Счастье закончилось внезапно. Рухнуло, оборвалось, рассыпалось в прах.
Отец умер от обширного инфаркта. Накануне они отмечали Ленино двадцатилетие – в небольшом чопорном ресторанчике на Невском. Было сумасшедше весело, немножко грустно и невыразимо сладко – словом, все было как всегда, когда они оставались вдвоем и никто не мешал им. Кроме официанта, который менял пепельницы через каждую минуту вместо положенных трех. И исподтишка поглядывал на Лену.
– По-моему, ты ему понравилась, – шепнул отец, когда официант в очередной раз удалился. – По-моему, он готов сделать тебе предложение.
– Не говори глупостей, папа!
– Нет, правда. И я даже знаю, о чем он думает. Думает, что ушлый старикашка отхватил самую прекрасную девушку из всех самых прекрасных девушек.
– Ну, какой же ты старикашка? – Выпитое шампанское вдруг самым предательским образом ударило Лене в голову. – Ты – импозантный зрелый мужчина на пике формы. Только такие мужчины и могут быть хозяевами жизни.
– Сила молодости еще сохранилась, а мудрость старости уже пришла? – Отец подмигнул Лене. – Тогда не будем его разочаровывать.
– Не будем.
Отец поднялся, обошел столик, галантно поклонился и, поцеловав Лене руку, пригласил ее на танец. Вот так-то, господин официант!
– Ты хорошо танцуешь, – сказал отец, склоняясь к Лениному уху.
– И ты, – после небольшой паузы ответила Лена.
Должно быть, они подумали об одном и том же.
– Рано или поздно он появится. И ты уйдешь от меня.
– Совсем необязательно уходить. – Лена положила голову на грудь отца.
– Даже если ты не уйдешь, ты все равно уйдешь.
– Успокойся. Никто тебя не заменит. Никогда.
– Если бы ты только знала, как я жалею о каждом дне, проведенном вдали от тебя! Ты знаешь, сколько их было, этих дней?
– Сколько?
– Я подсчитал. Шесть тысяч пятьсот семьдесят. Или около того. Если бы твоя мать не написала мне… Страшно даже представить…