bannerbanner
Лили. Сказка о мести
Лили. Сказка о мести

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Роуз Тремейн

Лили

Сказка о мести

Каролине Мишель, с любовью и улыбкой

Rose Tremain

Lily

* * *

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


Copyright © Rose Tremain, 2022

This edition is published by arrangement with The Peters Fraser and Dunlop Group Ltd and The Van Lear Agency LLC

© Ключарева Д.Э., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2023

Волчица

Ей снится собственная смерть.

Это происходит, когда над Лондоном занимается холодный октябрьский рассвет.

На голову ей накидывают мешок. Сквозь рыхлую мешковину она в последний раз смотрит на этот мир, сократившийся до скопища крошечных квадратиков серого света, и думает: «Зачем я так долго и упорно пыталась пробиться в мире, где была обречена с тех самых пор, как явилась из материнской утробы? Отчего не шагнула я навстречу смерти, будучи ребенком, ведь дети воображают, что смерть – это нечто сказочное и полное причудливой красоты?»

Она чувствует, как петля из пеньковой веревки ложится на шею, и знает, что петлю эту так и тянет слиться в соитии с огромным бугристым узлом у нее за затылком. Узел щекочет место, где встречаются шея и голова. Вскоре люк у нее под ногами откроется, и она упадет в бездну, ноги ее повиснут, как ноги тряпичной куклы. Шея хрустнет, и сердце встанет.

Никто, кроме нее, не знает, что этот сон о смерти – репетиция того, что непременно однажды с ней произойдет. Никто еще не знает, что она убийца. Все видят в ней невинную девушку. Через месяц ей исполнится семнадцать. У нее ямочки на щеках и мягкие каштановые волосы, тихий голос и золотые руки. Она работает в знаменитой на весь Лондон «Лавке париков» Белль Чаровилл. По воскресеньям, надев платье из голубой саржи, она ходит в церковь. И назвали ее в честь цветка: Лили[1].

Один из прихожан в этой церкви наблюдает за ней. Он старше ее: она думает, что ему около сорока. Но ей по душе томление, которое она видит в его взгляде. Возможно, потому что, замечая костерок желания – незатухающий, как разноцветные лучи света, что проникают в церковь сквозь витражное стекло, – она на пару мгновений забывает о содеянном и о каре, которую однажды понесет за свое преступление. Более того, она даже начинает предаваться мечтам о некой благочинной жизни, что ждет ее впереди.

Она рисует в своем воображении один момент – словно сцену из пьесы. Она сидит в церковном дворе рядом с этим незнакомцем. Уже весна, но на улице еще прохладно. Они на каменной скамье, совсем близко, и сквозь платье она ощущает холод камня. Она озябла и немного дрожит, поэтому мужчина берет ее за руку. Его ладонь тепла и сильна. Он бережно сжимает ее пальцы – не безжалостно или безотвязно, как узел сдавливает петлю, но с преходящей живой лаской. И это вызывает в ней ужасное желание сознаться в своем преступлении, чудовищность которого камнем лежит у нее на сердце, иногда напоминая о себе. Она поворачивается к незнакомцу, смотрит в его глаза, такие серьезные и добрые, и говорит: «Знаете ли вы, что я совершила убийство?» И он отвечает: «Да, я это знаю, но, пожалуй, не буду об этом думать, потому что у вас была на то хорошая причина».

Хорошая причина.

Но это лишь мечта, фантазия, выдумка…


В 1850 году, когда ей было всего несколько часов от роду, мать оставила ее у ворот парка в районе Бетнал-Грин на востоке Лондона. Ворота были кованые. Лили была запелената в мешок. Прежде чем ее обнаружили люди, волки, что обитали на болотах Эссекса, под покровом ноябрьской ночи прокрались в город, привлеченные его густым смрадом, и зашли в парк, и услышали плач младенца, который поначалу приняли за скулеж волчонка, и просунули морды в щели между железными прутьями ворот, и одна волчица ухватила зубами сверток и потянула его к себе. Быть может, она хотела бережно обойтись с детенышем, но ее острые клыки вонзились в ножку младенца: мешковина пропиталась кровью, и, почуяв запах, стая испустила голодный вой.

Это и привлекло к воротам дежурившего в ту ночь констебля полиции. Он поднял свой фонарь повыше и разглядел в мешковине пронзительно кричавшего и истекавшего кровью младенца. Он взял девочку на руки. Он был еще юн и собственных детей не имел, но в попытке согреть бережно прижал ее к себе, как прижал бы родитель свое новорожденное дитя, и форма его намокла от крови. Его переполняли ужас и восторг.

Сквозь темноту он зашагал в сторону Корам-Филдс. Налетела гроза, и к тому моменту, когда констебль добрался до Лондонского госпиталя для найденышей[2], его трясло от холода и сырости. Сторожа впустили его внутрь и забрали ребенка, которого он прижимал к своей дрожащей груди. Они спросили у него, не его ли это дитя, но он сказал, что нет, что нашел девочку у ворот парка Виктории и спас ее от волков. Ему ответили, что в Лондоне таких зверей давно не водится, что они почудились ему из-за лихорадки, и он заспорил: в свете полицейского фонаря он видел именно их, их глаза серебром блестели в абсолютной темноте, а затем показал на кровь, которая впиталась в мешковину на месте укуса.

Забрезжил рассвет, и в госпитале разожгли камины. Полисмен сидел возле огня в белье, завернувшись в покрывало и попивая горячий чай, и младеница лежала на столе, все еще в разводах крови от рождения, но уже освобожденная от мешковины и запеленатая в старую простыню. Позвали медицинскую сестру, и рану на ребячьей ножке промыли и перевязали; чтобы согреть, девочку завернули в одеяльце из кроличьих шкурок. Она была на пороге смерти из-за того, что ей пришлось вынести в первую же ночь на этой земле. Она посасывала палец сестры, который та обмакнула в кашицу из муки и воды.


В Лондонском госпитале для найденышей существовал обычай: в знак раскаяния мать должна была оставить что-нибудь на память своему брошенному ребенку. Например, пуговицу, или погнутую монету, или отрез материи – что-то небольшое и бесполезное, но дорогое женщине, собравшейся расстаться с существом, которое ей следовало бы растить и любить. Иногда вместе с такими вещами оставляли записку – обещание, что однажды мать вернется за своим ребенком и постарается окружить его добротой. Иногда женщины оставляли записку с именем для младенца, похоже, не ведая, что эти имена тотчас отнимали у них и заменяли другими. Ибо попечители госпиталя считали, что матери, не способные позаботиться о своих отпрысках, были нечестивыми грешницами. Они принадлежали к тому роду людей, которых в обществе называли «недостойными» и которые, как считалось, не заслуживали права понапрасну привязывать к себе ребенка, окрестив его тем или иным образом. Начальство госпиталя предпочитало самостоятельно крестить детей – такое право они признавали за собой, их благодетелями.

Лили позже рассказали, что мешок перетряхнули в поисках какой-нибудь памятной вещицы, бирки или записки с именем, вложенных туда вместе с нею, но ни вещицы, ни бирки, ни записки там не нашлось. А нашелся там, на самом дне мешка, странный пук седых человеческих волос, испачканных теперь ее кровью, и никто не знал, откуда они там взялись. Служащие госпиталя пытались усмотреть в этих волосах некое тайное послание, но так ничего и не поняли. И все же они сохранили этот мешок с волосами, ибо однажды эта тайна могла проясниться.

Дав девочке имя Лили, попечители наделили ее и фамилией, милостиво подаренной ей одной из благодетельниц – высокородных леди, чьи сухие сердца были смазаны маслом сострадания. Они тешили себя мыслью, что благодаря их деньгам дети проследуют по жизни праведным путем. Так она получила фамилию Мортимер – в честь леди Элизабет Мортимер, дочери графа и хозяйки приозерного замка в Шотландии, которая, однако, родилась с горбом, из-за чего ни один мужчина не брал ее в жены, и вся ее нерастраченная страсть изливалась в благотворительность. Лили подарили миниатюру с портретом леди Элизабет, но на той было изображено одно лишь ее лицо, белое и миловидное, но не согбенная спина, ставшая причиной крушения ее жизни и надежд.


Посасывая палец сестры, закутанная в кроличье одеяло и согреваемая у камина, Лили дожила до рассвета. Позже ей рассказали, что молодой констебль, сидевший рядом с ней, забылся лихорадочным сном, и его перенесли на кровать, дабы он не встретил безвременную смерть в госпитале Корама. Но он не умер и, как она позже узнала, через две недели вернулся, вопрошая, выжил ли спасенный им найденыш. Он назвался констеблем Сэмом Тренчем. Он рассказал сторожам, что, шагая из Бетнал-Грин под ливнем и ветром, прижимая к груди этого младенца, проникся к нему большим сочувствием и теперь желал снова подержать Лили на руках. Но к моменту его возвращения ее уже увезли.

– Увезли? – переспросил он. – Из-за раны на ноге?

– Нет, – ответили сторожа, – увезли за город, в приемную семью. Так у нас заведено. На несколько лет мы отсылаем детей на воспитание в благочестивые семьи. А потом забираем их обратно.

На ферме «Грачевник»

Когда глаза Лили открылись миру и ее детский ум начал впитывать его образы, первым, что она увидела, оказались пушинки чертополоха, витавшие на фоне залитого солнцем неба.

Позже она поняла, что этот пух засорял землю и мешал траве расти; с ним боролись, но он вольготно разлетался повсюду, и все лето восточный ветер разносил по округе семена чертополоха. Выше летали ласточки и стрижи – иногда так высоко, что их едва можно было разглядеть, словно они были соринками, которыми то туда, то сюда перекидывался полуденный бриз.

Таковы были первые воспоминания Лили: бесконечность синего неба, вереница пушинок в его вышине, птицы в зыбких небесах. И эти образы она хранила в себе на протяжении почти семнадцати лет жизни, мысли о них утешали – она представляла, будто однажды сама станет частью этого эфемерного мира, покинув мир земной, который был так добр к ней в первые шесть лет, а потом завел во тьму.

Место, где рос чертополох, называлось фермой «Грачевник». Стояла она в такой дремучей глубинке Суффолка, что выбраться оттуда было затруднительно. Словно вздымающееся со всех сторон море, ферму окружали густые леса, и тропинки, которые упорно забирали на запад, к длинной, изрытой колесами просеке, что выводила к тракту на Свэйти, уступали любой прихоти природы, вздумавшей каждый дюйм их заполнить вереском, чертополохом и репьями.

Все это означало, что, оказавшись на ферме «Грачевник», вы не захотели бы ее покинуть. Вы просто забывали, как необъятен мир за ее пределами. Невозможно было и мысли допустить, что в семидесяти милях оттуда есть такой город, как Лондон, где маленьких детей заставляют чистить дымоходы, гнуть спины за ткацкими станками, жить впроголодь и спать вчетвером или впятером в одной кровати.

Дворовые постройки на ферме «Грачевник» были забиты сломанными телегами, разномастными обломками ржавеющего железа и множеством предметов домашнего обихода, нажитых за долгое время, а затем выброшенных и ныне погребенных под сенью лет. Крысы вели здесь привольную жизнь: они не боялись тех, кто замечал или пытался их шугануть, и Перкин Бак, хозяин фермы, не обращал на них внимания, словно верил, что крысы намеревались поглотить все, от чего отказались люди, вещь за вещью, и однажды оставить его сараи чистыми и опустевшими от хлама. Но крысы прилагали силы только для увеличения численности обитателей фермы и прятали свое потомство в темных углах между предметами, и эти крысята, мелкие и голые, совершая свои первые вылазки в набитый пылью и пухом мир фермы «Грачевник», поскальзывались, и кувыркались, и падали, и с трудом управлялись сами с собой.

Рядом с сараями был пруд; летом его затягивало тиной, сверху нависали древние ивы. Зимой вода становилась чистой и прозрачной, и кряквы, которых разводил Перкин Бак, прихорашивались на его берегу, будто актеры, что репетируют свои роли перед большим блестящим зеркалом, а драчливые гуси прилетали и, растолкав горделивых уток, соскальзывали в воду. К Рождеству Перкин Бак раскармливал этих гусей и самого крупного из них убивал, ощипывал, потрошил, натирал солью – готовил к путешествию в печь. Рождественским застольем командовала Нелли Бак, жена Перкина и мать троих его детей.

Нелли Бак смотрела на мир с высоты своего крепкого тела с такой нежностью, с таким сочувствием, что каждый, кто знал ее, ощущал в ее присутствии мимолетное чувство умиротворения, какое было сродни счастью. И то же отношение к себе познала и Лили, когда ее, младеницу с изувеченной ножкой, из Лондонского госпиталя для найденышей отправили в Суффолк, под опеку Нелли.

За воспитание покинутых детей Нелли получала десять шиллингов в месяц, и за одиннадцать лет она вырастила троих собственных сыновей и четверых найденышей – тоже мальчишек. Лили стала пятым ребенком, первой девочкой, которую приняла в свой дом Нелли, – это был единственный подарок судьбы, который она получила за всю свою жизнь. Расти на ферме «Грачевник» рядом с Нелли Бак, которая каждый вечер укладывала ее в кроватку, и цепляться за ее юбку, пока та занималась работой по дому и ферме, было настоящим счастьем. Никто не предупреждал сиротку, что, когда ей исполнится шесть лет, ее отправят обратно в Лондон, в знаменитый госпиталь Томаса Корама. Никто не предупреждал ее, что тоска по Нелли Бак и единственная попытка вернуться домой, снова добраться до фермы «Грачевник» обернутся для нее побоями.


Нелли Бак, с ее спокойствием и добрым нравом, умела пробуждать в окружавших ее людях лучшее, и Лили под ее опекой вела себя хорошо и послушно. Скажи вы Нелли, что однажды ее приемная дочурка совершит убийство, она бы оттолкнула вас прочь, как отталкивала молодых бычков, что плотно обступали ее, когда она выходила кормить их зимой: она отмахивалась от них руками, будто стряхивала крошки со своей груди, и приказывала им разойтись. «Не городите чепухи! – сказала бы она. – Я-то мою Лили знаю, она ни одной живой души не обидит. Она только сядет и смеется, когда мои мальчишки ее подначивают. Она гладит мои мочки, когда я пою ей колыбельную. Она баюкает крысят в своих ладонях».

Трех своих сыновей Нелли назвала в честь трех их дядюшек со стороны Перкина Бака: Джесси, Джеймсом и Джозефом. В свое время каждый из этих «дядюшек на Д» уехал прочь, далеко и еще дальше, в Индию и в Африку, надеясь разбогатеть, и каждый из них погиб – кто от болезни, кто в драке, а кто в глубоком ущелье, упав туда вместе с поездом, ехавшим по шаткому деревянному мосту. Вот так Перкин Бак (который при крещении получил имя Джон Перкин, но давно распрощался с той его частью, что на «Д») один-одинешенек унаследовал ферму «Грачевник» и пытался сохранить память о своих мертвых братьях в именах детей, которых прижил с Нелли.

Воспитание приемных детей за десять шиллингов в месяц было хорошим подспорьем к тому, что Перкин Бак зарабатывал, разводя телят и птицу и выращивая пшеницу для мельницы в Свэйти, и эти маленькие чужаки, населявшие его дом, заменяли ему собственных покойных детей. Ибо многим из них суждено было умереть. Кого-то забрала лихорадка, прежде чем бутоны первоцвета успели распустить свои лепестки. Чьи-то мягкие кости превратились в пыль за неделю до того, как перестал идти снег. А кто-то умирал, потому как и не ведал о том, что жив, ибо для существования в мире от тела и души требуется нечто значительное: воля к жизни, о какой они не имели понятия или не знали, как ею воспользоваться. Один из мальчиков, которых опекала Нелли, умер, и когда Лили спросила ее почему, Нелли ответила ей: «Он отошел в мир иной, детка, потому что не желал оставаться в этом. Его звали Том, и я все твердила ему: „Держись, Том. Проживи денек, потом еще один и еще“. Я дала ему все, что могла, но он только и смотрел на меня лукаво, будто говоря: „Ну, и на что ты надеешься, глупая женщина? Неужели ты не видишь, как мне не терпится умереть?“»

Дети Баков запомнили это «не терпится умереть» и высматривали то же желание в новой сиротке, но не нашли его. Лили была довольна жизнью и забавляла их. Когда она, двух лет от роду, гонялась по двору за курицами, Джозефу было пять, Джеймсу шесть, а Джесси восемь. Сущим праздником для Джеймса, который обожал пересчитывать все на свете («восемь пушистых одуванчиков, два фазана, семь ласточек в небе»), было усадить ее на траву и пересчитать пальчики на ее ногах. Потому что их у нее было только девять. Когда волчица подошла к воротам парка Виктории, она откусила мизинчик от левой ножки Лили, и этот крошечный комочек плоти с мягкой косточкой внутри запутался в мешковине, весь облепленный неизвестно откуда взявшимися человеческими волосами.

Иногда Лили думает, что, когда она, босая, отправится на виселицу, все вокруг разинут рты при виде этой изуродованной ноги, болтающейся в воздухе, и сочтут это клеймом дьявола, знаком, что она несет смерть с самого рождения. Но для Джеймса Бака ее девять пальчиков были просто ежедневным уроком арифметики, а Джозеф и Джесси иногда пытались слепить мизинец из глины и приклеить его к ее ступне, но она отрывала и сминала его в ладони или бросала через весь луг, и тогда собака по кличке Тень мчалась искать его в траве.

Тень была тощей беспокойной колли с глазами, которые в солнечном свете казались желтыми. Иногда ее посылали собрать скот, который разбрелся по пшеничному полю или неуклюже тыкался мордами в ветви живой изгороди, чтобы вдоволь наесться шиповника, который Нелли собирала на сироп, но по большей части Тень ничего не делала, только носилась кругами по ферме, а ее дикие желтые глаза горели радостью движения ради самого движения, без всякой особой цели.

Тень была вторым после Нелли живым существом, к которому Лили и мальчики питали наибольшую любовь. Они постоянно подзывали ее к себе. Они обнимали ее за тонкую, шелковистую на ощупь шею и снимали репейник с ее ушей. Они смастерили для нее мяч из тряпья и мучного клея, и метали его вдоль тропинки или через весь луг, и смотрели, как она летит вслед за ним быстрее птицы, а за нею на ветру полощется ее черно-белый хвост. Она спала на кухне возле печи, на жесткой суффолкской глиняной плитке, и по ночам кто-нибудь из них нередко прокрадывался туда и пытался поднять ее и забрать с собою наверх, в свою маленькую кроватку, чтобы на рассвете, когда станет зябко, протянуть руку и нащупать ее теплую голову. Лили все еще так делает во сне: тянется к уютно посапывающей Тени. Даже слышит ее дыхание. А потом просыпается и думает: «Тень давно мертва, ее нет. Ни ей, ни мне уже не вернуться на ферму „Грачевник“».

Раз в неделю, по субботам – в рыночный день – Лили с семейством Баков дружно усаживались в деревянную телегу и отправлялись в деревню Свэйти. Джесси садился на козлы вместе с Перкином Баком, который направлял Пегги, своенравную шайрскую лошадь, по узкой просеке, а Лили, другие мальчики и Нелли сидели позади них и смотрели, как мимо проплывают леса. Лили любила устроиться на коленях у Нелли, но то же любил и Джозеф, так что бедная Нелли пыталась удержать на своих дюжих коленях сразу двоих детей, покуда колеса телеги подпрыгивали на выбоинах, что усеивали разъезженную дорогу. Джозеф, бывало, щипал Лили за ногу, а она, вскинувшись, плюхалась в солому и пыль на дне телеги, и все они смеялись.

Зимой в таких поездках было очень холодно. Случалось, ветер стряхивал с деревьев тяжелые шапки снега, и те приземлялись на семейство в телеге и на лошадь. Острый на вкус снег попадал детям в рот, а лошадь, остолбенев, замирала на месте, и весь мир, казалось, останавливал свой бег прямо там, на полпути от фермы «Грачевник» к деревне Свэйти. В такие моменты Нелли заводила песню, чтобы дети не боялись, как если бы голос ее мог побудить Пегги шагать дальше. Лили сворачивалась клубком под крылышком у Нелли и чувствовала, как могучая грудь у той поднимается и опускается с каждым куплетом.

Перкин щелкал поводьями и кричал на лошадь. Иногда она, отряхнувшись от снега, продолжала свой ход, но куда чаще Джесси приходилось спускаться и брать ее под уздцы, тереть ей нос и дуть на него, ластиться к ней. Лошадь Пегги любила человеческую ласку. Она, когда паслась рядом с домом, имела обыкновение подойти к кухонному окну, просунуть свою большую голову внутрь и обнажить пятнистые старые зубы в подобии улыбки. Лили помнит, что изо рта у нее пахло, как от моркови, томленной в горшке на плите.

Когда телега добиралась-таки до Свэйти, Перкин Бак шел на торжище, где договаривался о цене за своих бычков, или отдавал фазанов мяснику, или отводил лошадь к кузнецу, а потом выпивал с ним по кружке эля прямо там же, в кузнице, где большая угольная печь пылала днем и ночью, зимой и летом.

Лили с мальчиками семенили вслед за Нелли, ходившей от лотка к лотку, и вся эта маленькая толкучка состояла из людей, которые знали и любили Нелли Бак и желали поведать ей обо всем, что случилось промеж двух рыночных дней, хотя рассказывать им было особо не о чем, ибо жизнь в Свэйти текла медленнее, чем время, и местные забывали, сколько дней прошло от среды до понедельника. Поэтому они рассказывали ей о житейских мелочах: о мучивших их простудах и головных болях, о перегревшемся утюге, который прожег парадную блузку, о грубых замечаниях угольщика, развозящего свой низкосортный товар, о том, как смурна торговка копченой рыбой, о том, что пирог с требухой все-таки не поднялся, о грачах, что устраивали гнезда в самой вышине буков…

Глядя на то, как Лили цеплялась за юбки Нелли, они улыбались. «Повезло тебе с девчушкой, Нелли», – говорили они, и Нелли, поддев своей большой теплой ладонью подбородок Лили, отвечала: «Она чудо что за душенька. Никаких хлопот с ней», и они шли дальше, останавливаясь то у одного лотка, то у другого, покупая пряжу или нитки, фунт сыра или пинту улиток и изредка даже пару поношенных бот. Чтобы дети не разбегались и не стояли, разинув рот, у лотка с лепешками, которые Нелли были не по карману, она покупала им кулек ягодного щербета[3], и они усаживались на ступени подле рыночного креста и ели, передавая кулек по кругу и обсуждая, что на вкус щербет похож на снег, свалившийся в телегу с тяжелых ветвей.

* * *

С раннего возраста все дети должны были трудиться на ферме. Некоторые поручения им нравились, другие они выполняли, стиснув зубы, ибо Перкин Бак неустанно повторял, что работа на ферме требует упорства и ничего более. Самым утомительным поручением было собирание камней.

Закончив со вспашкой полей, Перкин Бак дожидался, пока засушливая погода вытянет тяжелую влагу из земли, и, когда земля оседала, камни, которыми была набита почва Суффолка, выходили наружу, словно были живыми растущими существами, а дети собирали их подобно урожаю. Они работали бок о бок, повесив через плечо мешки, в которые складывали камни. Перкин Бак прокладывал путь. Косые лучи зимнего солнца освещали их, маленькой группкой пробиравшихся сквозь пашню. Мешки тяжелели и оттягивали им плечи. На руках появлялись мозоли и царапины, но им ничего не оставалось, кроме как, спотыкаясь о гребни вспаханной земли, чувствуя жажду и уныние, согбенно продолжать свой нескончаемый труд.

У кромки каждого поля были установлены большие воронки, в которые они ссыпали камни, когда их мешки наполнялись, и Лили помнит, что, когда она только начала собирать камни, она была слишком мала, чтобы достать до края воронки, поэтому Джесси осторожно поднимал ее, сажал к себе на плечи, чтобы она могла опустошить свой мешок, и говорил: «Молодец, Лили, теперь ты настоящий фермер». И пусть лицо у нее обветривалось, и спина у нее ныла, ей нравилось быть фермером, она хотела провести на ферме «Грачевник» всю жизнь и не догадывалась тогда, как скоро ей придется покинуть это место.

Когда все камни были собраны, на телегах приезжали торговцы строительными материалами и увозили их – крупным суффолкским булыжником выкладывали стены и церковные пристройки, а все остальное смалывали в пыль для цемента. Перкин Бак получал за эти камни деньги, а детей за весь их труд вознаграждал единственным способом, какой был ему по нраву: в последний, самый долгий день сбора камней, невзирая на холод, они ложились на землю в скудной тени дуба с редеющей листвой, и Нелли выносила кувшин сидра, и они передавали его по кругу и все пили и пили, пока живая изгородь не начинала танцевать у них в глазах и они не засыпали, уткнувшись носами в траву. И Лили помнит те сладкие, хмельные, удивительные сны, и как Нелли позже поднимала ее и уносила в кроватку, и как черным-черны были те ноябрьские ночи – будто наступила смерть, а утро, приходившее следом, оказывалось приятным сюрпризом.

На страницу:
1 из 5