Полная версия
Манон, танцовщица
– О чем же, девочка?
Нет, в самом деле похоже на нежность… А мы на нее так податливы… И признания нас так красят… Жизнь безрадостна и обыденна, но, рассказывая о себе, мы дарим себе прошлое, какого достойны, дарим себе сказку…
* * *Они вместе завтракали, вместе ужинали. Официант подал кофе, и теперь она смотрела на мужчину. Обычно именно в это время мужчины становятся рассеянными, низко опускают голову. Желание пробуждается в них томлением, безрадостным, будто ярмо. Успокаивает их только уверенность в неизбежности обладания.
– Ну что ж, домой?
Она улыбнулась не без тревоги и не без нежности…
Он отворил дверь и пропустил ее вперед. Она сделала первый шаг в неведомое: спальня всегда ловушка. Села у изножья кровати. Отворот простыни, будто свежий надрез ослепительной белизны. Мужчина ласково взял ее за плечо.
– Дай мне привыкнуть… – Она немного задыхалась.
Он сказал глухо:
– Любовь моя…
Слова ее потрясли. В комнате, полной книг, с тяжелой и такой устойчивой мебелью, что кажется, будто ты в корабельной каюте и они обрели весомость. Портрет…Может быть, жены… Давний? Могло миновать и двадцать лет. Комната приготовлена к долгому странствию. Целый мир. Это тебе не гостиничный номер, в нем не до странствий, в нем и дух перевести не успеваешь, и не холостяцкая квартирка, в них все на ходу, там не хранят воспоминаний. А в этой комнате она показалась себе жалкой, потрепанной вещицей… Не надо бы ему так говорить… Любовь моя…
– Я ваша любовь? Хороша любовь! Да вы не знаете, кто я такая…
Глаза спросили: кто?
– Третьеразрядная танцовщица, понимаете? Понятное дело, жить одними танцами невозможно! – Ей стало так неловко.
– Бедняжка! – пробормотал он и рассеянно погладил ее по голове.
Она догадывалась, что он ее не слышит, не заметил ее признания. Еще полчаса назад оно бы развело их или, наоборот, сблизило, а теперь… Теперь и для него она только вещь, как для всех остальных. Неужели? Она сказала с тоской:
– Я служу мужчинам!
Он обнял ее и стал баюкать. Если бы просто баюкал, долго-долго… Он подарил ей день отдыха, разговаривал с ней по-дружески. А она – вся внимание! – столько узнала нового. Если бы так все осталось! Отважившись, она боязливо проговорила:
– Я мечтаю о друге. У меня был друг. Когда мне становилось грустно, я говорила ему, и он…
Он поцеловал ее.
– Только не в губы!
– Почему, детка?
– В щеку, так ласковее. – Она прижалась головой к его плечу.
А его донимает тоска, мучает, гнетет с утра, как проснулся. Ему необходимо забыться. В объятиях сгорает все – укоры, желания… После объятий ничего нет.
Между тем она раздевается, обнажилось плечо, лучик света. Он приник к нему. Тепло. Жизнь. «Маленький прирученный зверек». Он повторяет это навязчиво, упорно.
А ее охватывает безнадежность: мужчины, они не в себе, этот тоже, хотя так мягок, странно бережен, и говорит туманными фразами, обрывая себя на полуслове… Ох уж эти мужчины…
Невозможно понять, на что они смотрят. Чего хотят. Знают или не знают, что лицо их вдруг искажается болью, радостью, а иной раз ненавистью. Не догадаешься, какая мечта их томит и можно ли им помочь… Они не в себе, мужчины.
Она боязливо повторяет:
– Стоит ли? Останемся лучше друзьями… – Ей так хочется сберечь ненадежный покой. – Вы подарили мне такой необыкновенный день.
Она нежно гладит мужчину по щеке, надеясь своей нежностью возвести между ними преграду. Но он говорит шепотом:
– Дай мне то, чего я так хочу, дай.
Она ломает пальцы:
– Знаете, но ведь это моя профессия. Представьте себе, вы метельщик, метете, метете день за днем, и наконец наступает выходной, вы приходите к другу, вы счастливы, а друг говорит: «Слушай, вот тебе метла, развлекись!»
У нее на глазах слезы. А он совсем тихо, глухим голосом:
– Ты не представляешь себе, как мне плохо, дай мне то, чего я хочу…
Она скрестила на груди руки – маленький зверок, бессмысленная жертва, почти невинная.
– Меня создали утешать мужчин и не позволяют забыть об этом.
Она покорится, апатично, безвольно. Горькая гримаса выдаст страдание. Глаза закроются, откроются, она снова увидит спальню и добротную большую кровать, предназначенную для многолетних плодовитых союзов, для жизненно значимых часов. Такая кровать могла бы ее возвеличить, очистить…
– Я жалкая горсточка грязи, я… я… – Она и не грустит больше: жизнь есть жизнь.
* * *Пунцовые занавеси с преувеличенной торжественностью возвестили о рождении нового дня. А день оказался пасмурным. Ему все опротивело. Низкое серое небо, и на нем вороны, будто гарь на пепелище. Мужчина обвел взглядом спальню. Безликий свет выделял один предмет за другим. Каждый напоминал о чем-то, предлагая снова взвалить на себя нелегкий груз воспоминаний. На столе шляпа, платье на стуле и там же скомканная нижняя рубашка.
Жалкие тряпки привлекли взгляд мужчины. Лихорадка возбуждения миновала, беспорядок вызвал недоумение. Жизнь ушла, перед глазами скудный итог.
Он подумал: хозяева кабаре выметают сейчас за порог обрывки голубого серпантина, обломки розовых вееров, ночную радость. От его вчерашней радости остались вот это платье и смятая рубашка.
Он оделся, застегнулся на все пуговицы, ощутил, как далеки сегодня все условности, ему и любезность ни к чему, можно смотреть в окно.
Она проснулась, но не открыла глаз. Разве забудешь, какое одиночество тебя ожидает: мужчины поутру на противоположном берегу пропасти. Еще больше она боялась нежности, мужчина не отличает нежности от желания, ты никогда не бываешь в безопасности. Если вас обнимают, прижимают к себе, в вас чувствуют женщину… Вот почему лучше молчать, подставить на ходу щеку, отказаться от надежды на дружбу, от стольких иллюзий…
Тебе не родиться поутру заново, прошлая жизнь облепила тебя влажной простыней.
Он и она подвели итог, каждый по-своему. Он сидел, ждал, неизвестно почему вспоминая о давней любовной встрече. В глухой провинции. Он тогда впервые, не испытав никакой плотской радости, узнал любовь женщины, она была профессионалкой, и добраться до ее наготы было невозможно, она разучилась обнажаться. Привычка и скука заковали ее в броню. Он явственно увидел красный шершавый плед, она и его не удосужилась снять, не обнажила и белизну простыней. И еще он подумал: «Мне сорок, сорок, мне сорок лет…» Резко обернулся:
– Ты меня ненавидишь. Оно и понятно. Я старый.
Манон привстала, она поняла, какой он. Он из тех, кто не дружит с жизнью. Кто заказывает шампанское, пригубливает и говорит: «Пить мне тоже не хочется!..» Она уже таких встречала. Не поймешь, чем они занимаются. Деньги тратят без удовольствия. Однажды такого как раз и арестовали. Вечером, в баре, два полицейских инспектора. Он зажался, стиснул зубы, молчит, а она: «Я, господин инспектор, уважаемая женщина, танцовщица с улицы Бланш». И осталась сидеть перед полной рюмкой, но уже одна, его увели, а приятели вокруг смеялись. «Не повезло, Манон…» Хозяин провожал полицию до дверей: «Бывает, бывает… Что вы хотите, мсье, – уж на что я человек разборчивый, но всех клиентов все равно не узнаешь!» И сразу поползли слухи. «Спекуляция, контрабанда. Ясное дело, иностранец». Она спокойно допила свою рюмку, хотя хозяин косо на нее поглядывал. «Идиот! Я-то тут ни при чем».
– Может, у тебя какая неудача?
У одних не бывает неудач, на других они накладывают отпечаток. Сразу его не заметишь, но в любви… Неудачники, наверное, не такие расчетливые, но ты им тоже не нужна. Что же им нужно? Какая все это гадость. Мутит от омерзения.
Подошла к зеркалу. Посмотреть, что еще повредилось со вчерашнего дня. Спала, подложив кулачок, и вот, пожалуйста, пятно на виске. Морщины возле губ стали резче. «Уродина». Достала из сумочки помаду, пудру. Привела в порядок волосы, причесалась, накрасила губы, попудрилась: розовое платье с декольте выглядит сейчас так неуместно. Она надела пальто, застегнулась. Так-то лучше. Вот теперь она упакована, коробка с конфетами, сбоку бантик.
И всегда, всегда одно и то же.
* * *Этой ночью она сожалела о своем кабаре. Вышибала у дверей, в конце концов, друг, к тому же услужлив. Бармен всегда что-нибудь посоветует, а служительница в дамской комнате – просто мать родная. Оркестр за ширмой притягивает, как толпа или море. И свет яркий-яркий: каждый как на ладони.
Она появляется, когда звучит последняя нота. Саксофонист улыбается ей, выдувая си бемоль, она приветственно машет рукой и садится.
Наступил антракт, публика устала. Каждый углубился в себя, закрылся, замкнулся. Погружен в послевкусие. Невеселое ощущение, когда ты противен даже самому себе. Тот, кто валял в зале дурака, примолк, сник, выдохся. На него еще смотрят, но он в смущении пробирается бочком к своему столу.
Женщин тошнит от вкрадчивых жиголо, словно от приторных сладостей, но и солидные тучные любовники их не радуют, женщины смотрят перед собой, подперев ладонью щеку.
Мужчины расправляют плечи, выпячивают грудь под белым картоном манишек, курят, изображая довольство, предчувствуя горькую минуту несогласия, когда женщина не потерпит ни слова, ни прикосновения.
Один посетитель отважился и положил руку на обнаженное плечо своей спутницы. Она отпрянула:
– Оставьте меня!
Он улыбнулся, пропустил сквозь пальцы бахрому скатерти, с беспокойным недоумением покосился на женщину. Еще дуется? Не сто же лет она будет дуться?
– А не уйти ли нам отсюда?
– Как вы смеете мне дерзить!
Он открывает рот и тут же закрывает, ищет слов, которые не задели бы ее. И не находит.
«Что поделаешь? Женщина…» – думает он, и это туманное объяснение его успокаивает. Он чувствует, что логичен здесь он один и силен тоже.
Похоже, все ждут какого-то тайного знака. Бармен, утомленный собственным глубокомыслием, зевает. «Оставь меня в покое, не мешай думать», – говорят приятелям девушки.
В них вспыхнуло возмущение, они корят себя за молчание, за сдержанность, которые помешали им быть самими собой. Винят дружков – те не захотели узнать, каковы они на самом деле, не приняли их целиком, помешали высказать себя. Повели себя как зрители, отняв возможность чувствовать себя свободно. Уж он-то тебя знает… Иронически скривил губы, и порыв угас. Потребовал: «Хватит ломаться!» И приходится снова ломать комедию.
Как ему скажешь: «Ты не знаешь меня!», ведь яснее ясного, что он не поверит. Тело оберегает сердце надежнее стыда, а ты с ним была – голой…
Гложет чувство несправедливости. Вкладываешь его в одно-единственное слово: «Эгоист!», и дружок в обиде. Но почему, почему же рядом с ним ты всегда испытываешь одно и то же и ведешь себя одинаково? Тебя сковало его знание о тебе, ты ненавидишь его, как кандалы.
Девушек томят смутные мечты о незнакомце, что однажды явится и освободит их, они мечтают: «Он… он…» Они верят в силу настоящей любви.
Но ищут они неискушенного зрителя, желая предстать перед ним в новом образе. Ему они скажут: «Вот ты, ты меня понимаешь…» – и предадутся чувствительным излияниям, которые сейчас под запретом.
Незнакомцу можно признаться: «Я пережила большую любовь и безутешна…», предаться воспоминаниям, они так красят, от них так влажно блестят глаза, и внезапно умилиться слушателем: до чего же внимателен и серьезен, и как я хороша в его представлении, я такой еще не была… Можно грустить, грустить и ощущать проснувшееся желание.
«Я хотела бы жить в Норвегии… Да-да, милый, из-за волшебных северных сказок. Жить в Норвегии, заниматься душой».
А этот знает все недостатки, слабости, ухищрения, и ты прикована к ним раз и навсегда. Какая каторга!
Девушка замкнулась в себе и мечтает, а мужчина следит за смешной зверушкой, осторожно прикасается указательным пальцем к шее, пытается понять, «не надоело ли нам капризничать». Смотрит на часы, курит, расправляет плечи, не понимая, что происходит.
А Манон, она – умница. Ждет, пока вновь заиграет оркестр, ведь музыка, шум, шампанское – это «то, что я и люблю… только это я и люблю…». Служительница говорит, что наконец-то видит разумную девушку.
* * *– Знаешь, Сюзанна, когда ты с мужчиной, труднее всего оставаться веселой.
– Скажешь тоже, – отзывается Сюзанна, – когда грустишь, им даже интереснее.
– Но быть веселой веселее, – настаивает Манон. Мысль не совсем ясна, но Сюзанна с ней согласна.
Они снова пьют обжигающий кофе в очередном ночном бистро, короткая остановка, и они продолжат свой путь. Официант маячит маятником от одного конца стойки к другому.
– Который час?
– Пять утра. – Официант наполняет чашки с молниеносной скоростью. Хоп! Черная струя кофе перекрыта. Забирайте!
– Который час?
– По-прежнему пять утра.
Сюзанна уточняет:
– Пять часов и одна минута.
Манон трет глаза, зевает.
Кофе обжигает губы, и хорошо, а иначе как узнаешь, что еще жива. Ночь кончилась, но ее отголоски пока не умолкли, так, вернувшись из путешествия, долго слышишь мерный стук колес. Два красавца-аргентинца мечтательно поглядывают по сторонам, они безобидны, не притянут тебя взглядом.
– Инженеры, знаешь, да?..
У них есть профессия – значит, твердо стоят на ногах. Они тоже зевают и потягиваются. Не так-то легко высвободиться из тенет ночи.
– Который час?
– Да утро уже!
В просвете между домами показывается солнце. От ночи у прохожих остались только длинные тени. Продавцы газет объявляют новое число звонко, будто возвещают о начале нового царствования. Свежие газеты пачкаются, прохожие снимают перчатки. У жизни запах теплых рогаликов и свежих простыней, которые ждут полуночников. Как мягко мы перекочевали в утро.
– Пока, подружка!
– Счастливо тебе!
– Счастливо.
Улица прозрачна, свет переполняет ее, как вода канал. Первые трамваи дребезгом и лязгом будят город. К площади Пигаль, к площади Клиши поднимаются танцоры, поднимаются женщины. Им зябко, и зябкий свой инструмент они прячут, будто в футляры, в пальто. Люди шагают, переговариваются, светел утренний шум. Меха, бальные платья расцвечивают толпу красочными пятнами. Стая перелетных птиц снялась с места…
А утренний холодок пощипывает щеки…
Манон вернулась к себе, в свою голубятню, растворила ставни.
…Столица, а притворилась деревней – вставшее солнце осветило только одну колокольню, самую простенькую, оставив в тени все дворцы, все каменные украшения. Солнце обозначило один громоотвод, твою защиту, один флюгер, который сообщит о ветре, оно позволило лишь одной птице прилететь в город.
«Что случилось? Почему я так счастлива?»
Мужчины… она не делает между ними различий, хотя среди них встречаются филантропы, и они были бы разочарованы. Ведь их сочувствие – щедрый и благородный дар – нужно заслужить безысходным страданием. Но! На мужчинах свет не сошелся, ни на их пороках, ни на их добродетелях. Бескорыстны, нерасчетливы? Тем хуже для вас!
У окна всего-навсего девчонка, она протерла глаза и почувствовала: как же хорошо жить! Почему? Да потому что сердце время от времени расцветает… Девчонка шепчет сама себе: «Живем, старушка!»
* * *Рядом юный мальчик, а тебе грустно. Почему? В мальчика нельзя влюбиться, в лучшем случае он вроде младшего брата, молодые – они еще ничто, пустое место…
– Манон…
У него ребячий рот, красивые веки: у мужчин они уже дряблые.
– Манон… я впервые…
– Милый мой малыш!
До чего юнцы восторженные, обнимают, целуют, благодарят. Им кажется, что они и тебя порадовали, ты их не разубеждаешь. Они так неуклюжи, ты учишь: «Женщины – существа хрупкие, с нами нужно обращаться нежно»… Наука пойдет впрок, они будут нежны с теми, кого полюбят.
– Манон, тебе грустно?
Да, она грустит.
Его изумляет, что нагота может умиротворять, успокаивать; лицо, шея, грудь, бедра – это же все едино, одна и та же плоть.
– Ты прекрасна, Манон.
Он выбирает самое ласковое, самое красивое слово. Его переполняют смутные образы, какие обычно теснятся в голове школьников, обнаженная женщина – часть его самого.
«Он думает, что я так же молода, как он сам…» Манон прижимается головой к его плечу. Они ровня, идут по жизни рука об руку, но только одну минутку. Завтра он ее обгонит. «Я вещица. Взял и положил обратно. Подружка из бара…»
Она встретила брата, не различив родового сходства.
Он закрыл глаза. Его лицо – сжатый кулачок, воля читается в складках губ. На щеках тень: неведомый мужчина еще дремлет.
«Милый мой мальчик… ты пока еще полый, только розово-золотистая оболочка. В моих объятиях сегодня вечером ты почувствовал себя победителем, вот лицо у тебя и отвердело, будто кулачок. В тебе зарождается мужчина».
– Манон…
– Отдыхай! Будь умницей. У тебя вся жизнь впереди…
* * *Манон на балконе, парит над городом, поднимается. Приближается ночь, и в сумерках без давящей перины дневных хлопот так отчетлив и так явственен каждый звук. Просвистел, отбывая, скорый – как отчаянно он пожаловался…
Фасады домов опираются на неверный свет витрин. «Да, у меня вот такая жизнь». В вышине зажигается окно за окном, словно звезды.
Старичок учил ее, застегивая пиджак:
– Ты выбрала грязное ремесло. Ты заслуживаешь лучшего. Машинистки зарабатывают по шестьсот франков в месяц, выходят замуж, живут счастливо. Хорошо бы и тебе переменить образ жизни.
Манон смотрит ему в глаза:
– Вы сейчас это поняли? Да? А ведь я согласна, возьмите меня замуж.
Такому, Сюзанна, хочется дать по морде!
* * *– Пожалуйста… не мучайте меня!
А кто ее мучает, дурочку?
Бородач с лорнетом смеется. Юнец, похожий на девочку, крепко зажал ее локтем и заставляет пить. Край бокала уперся в стиснутые зубы – может и разбиться. Третий, пьяный вконец, говорит с медлительной важностью:
– Она не понимает… Брось с ней возиться… – Ему кажется, что девицу пытаются чему-то научить.
– Нет, она выпьет или получит пощечину!
Бородач хохочет.
Метрдотель, он только обслуживает, он человек-невидимка, руки, которые подают ликеры, никого не тревожа. Но она увидела метрдотеля:
– Они меня мучают.
Но метрдотеля это не касается. Он вежливо затворяет за ними дверь.
«Какая красная у меня щека…» Она смотрится в зеркальце, и у нее текут слезы. Потом она пудрит красную щеку.
Три посетителя за другим столиком смотрят на нее с сочувствием.
Он поправляет манжет. Рука белая-белая. «Точь-в-точь молочный поросенок», – приходит ей в голову. Что же, идти с ним? Да ни за что!
– Я сейчас вернусь…
Сбежала. Ох, какое облегчение! Улица… Ночной холод. Люблю холод!..
– Ну, как? Хорошо поужинали?
– Да, Сюзанна, но… Я сбежала.
– Да-а, это на тебя похоже!.. Но ты не права!
Ночь только началась, а Манон оставило мужество. Ночь… тяжелая ночь…
– Я так к тебе привыкла, Сюзанна, но я тебя не люблю. Тебя ничем не проймешь, ты толстокожая. Говоришь мужчинам, что твое ремесло тебе опротивело, потому что им нравится спать с чувствительной лапочкой, но от души расхохочешься, если тебя пощекотать. И поддержка тебе не нужна, тебя ничто не колышет. Тебе повезло, а вот я все думаю, думаю.
– О чем же?
– Обо всем, Сюзанна… И знаешь, я тебя все-таки очень люблю…
* * *Манон поглаживает чемоданы, они кожаные, с металлическими уголками. Надежность уголков укрепляет ее веру в жизнь. Манон восхищают и туго свернутые пледы, пушистые, мягкие, шерстяные, сколько в них тепла! Да, похоже, можно прочно укорениться в жизни.
– Держи билеты, Манон.
Как все стало легко. Портье, грумы, слуги расчищают перед вами день. Расчистили и приподняли фуражки.
В светлом купе стоят чемоданы, на перроне полно народу, но ты-то знаешь, что живешь уже в другом измерении. Поезд сейчас тронется, мягко, без толчка, и уплывет от толпы, фонарей, от прошлого. И все станет чистым, чистым…
– Ты замечтался, крепыш? О чем?
Он задумался о багаже, о чем еще и думать, как не о чемоданах, сначала их приходится считать, потом за ними присматривать.
Скорый скользит в ночной тьме, будто рельсы смазаны маслом.
– Хочешь, погашу свет?
До чего же луна сегодня яркая… Подплывает поляна, поворачивается, уплывает. Еще поляна… Еще… Нанизываются одна за другой деревни. Холм, будто облако, закрыл одну из них. Покачиваются башни, колокольни, и вот крушение – утонули за крутой спиной холма…
Он смотрит на нее.
– За что ты меня любишь, Манон?
– Не знаю…
Лунный луч осветил его лицо, побежали тени, он больше не из плоти и крови, он из мыслей.
– Моя маленькая прилежная девочка…
Манон улыбается. «За что я его люблю? Вот я говорила: мужчины…» Она размышляет о мужчинах. Но он, он совсем другой. С ним это не ремесло. «И к тому же он богатый. Но на богатство мне наплевать!»
Манон не права: когда боязливо оглядываешься на цены, следишь за выражением лица, за рукой, за кошельком, некогда быть женщиной. Невозможно быть женщиной, когда мужчину грызет забота о завтрашнем дне.
«Зато я люблю его всем своим существом…» Само собой разумеется.
Манон спокойно засыпает.
* * *У него немало расторопных друзей, которые охотно помогут ему избежать ошибок.
– Неужели он в самом деле увез эту шлюшку?
Бар кажется прибежищем призраков – четыре часа утра. Желание спать дурманит голову, как новая порция алкоголя после уже выпитого: глаза едва смотрят. Но затронутая тема всех воскрешает, и вот они уже слегка покачиваются, как водоросли, отдавая дань животворящей дружбе. Их движения так осторожны, словно они плывут против течения. Один из них медленно поворачивается на табурете, он обернулся, чтобы заказать кюммель, и все остальные поворачиваются вслед за ним к бармену, словно рыбы к червяку.
– Он подцепил ее неизвестно где и неизвестно что вообразил о ней, дурачок.
– Манон? Да цена ей десять луи.
– Надо ему открыть глаза.
Три сотни километров, когда ты под парами? Прогулка…
* * *Фары пронзают ночь, проявляют фотографию за фотографией: смутные очертания, более отчетливые, и опять тьма. Фразы подхлестывают, торят дорогу, заставляют торопиться дальше. Тополя взмывают в небо, обрушиваются навзничь, будто дернули за веревку, метут небо. Подъемы, спуски ошеломляют, отпускают, и без всяких усилий. Дорога податлива при бешеной скорости.
Неожиданно стихает шелковистый шорох листвы. Они растеклись по пространной равнине, а равнина, несмотря на рев мотора, хочет течь мирно и неспешно, на равнине светит луна, и высокие тополя вдали утверждают, что в ином измерении бег их бессмыслен и медлителен. Заяц выскочил пред ними на дорогу. Они медленно его нагоняют. Он медленно затягивается под колеса. На недвижимой равнине только поперечные дороги, белые в лунном свете, хлещут вспышками по глазам.
Встало солнце и высветило подробности. Деревья, дома затемнели сумрачными обломками. А свет занялся другим – создал зеленые холмы, голубые озера. Люди с недоумением оглядели друг друга, оказывается, они обросли щетиной. Но хмель меховым воротником отгородил их от всего. Они не думают, они камни.
* * *– С утра во фраках? Уже пьяны?.. – Манон узнала их и в тоске приникла к нему.
– Привет, Манон! Дела идут? А как Пигаль?..
– Меня-то вспомнила, старая знакомица? А ты такая же симпапуля, Манон!.. – Не хватит ли пощечин?
– С чего вы здесь, пьяные идиоты?.. – Он поворачивается к ним. – Господи! Да объясните же! – Теперь он повернулся к Манон, и она закрывает глаза.
Голоса становятся далеким-далеким шумом, слов она больше не разбирает. Она открывает глаза, видит перед собой светлую гостиную. В ней она с душой разложила все мелочи, как положено достойной супруге. Мирный покой ее корзинки с рукоделием на столике под угрозой.
«Зачем он их слушает, я же его люблю…»
Недосып сделал их лица задумчивыми и грустными, крахмальные рубашки, стоящие колом, наделили фальшивым достоинством. С неимоверным усилием она улыбается, а глаза с отчаянием еще цепляются за кресло, за корзинку с вышивкой и золотое солнечное пятно на паркете. Потом маленькая утопающая собачка перестала шевелить лапками, тяжкая усталость навалилась на нее, и она отделилась от солнечного спокойного мира, погрузившись на дно, где теснились дома, фонари, мужчины…
* * *– Манон, это правда?
Она уцепилась руками за отвороты его пиджака, спрятала лицо на груди, такой широкой.
– Ах, крепыш, крепыш, разве ты поймешь?..
– Манон, это правда?
– Я люблю тебя, так люблю!
– Манон, это правда?
– Да.
– Ты меня обманула, ты мне солгала, ты…ты… поступила бесчестно.
– Да… Но тебе никогда не понять!
– Забудь меня!
– Никогда!
– Забудь.
* * *Дребезжит последний звонок, крошечный чемодан весит тонну, рельсы блестят, как бритва.
Он ее любил, теперь брезгует. «Он знает обо мне все постыдное, всю грязь…»
* * *«Умоляю вас, приходите. Мне так нужно с вами поговорить». Они встречаются. Вместо прежней, скромной, шляпка на ней теперь побольше и понаряднее. Она пополнела, а не похудела: спрятала сердце поглубже. Она из тех женщин, которые от горя полнеют, которые рано или поздно перестают страдать. Она протягивает ему маленькую пухлую ручку, круглую, словно яблочко: «Подурнела, да?» Она поняла, что он хотел сказать. Смотрит прямо перед собой и кажется забытой вещью на банкетке в кафе. Губы дрожат, нос морщится. «Неужели она на что-то надеялась?»