bannerbanner
Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945
Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945

Полная версия

Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Потом мы сидели вдвоем с Робертом в сторонке, у окна, и он, не выпуская моих рук из своих, опять говорил о его «ганц гроссе и швере»[2] чувствах, о том, как тосковал все эти недели, как жаждал меня видеть. На его боязливый вопрос – всё ли теперь в порядке, смирилась ли наконец наша соседка-немка и не было ли повторной жандармской проверки – я ответила маленькой неправдой: нет, жандармы пока, слава Богу, больше не появлялись, а вот отношения с соседкой-немкой по-прежнему оставляют желать лучшего. Теперь к ней приехал еще в отпуск и муж, а это такой говн… Словом, он тоже, на мой взгляд, нехороший человек. Но надеюсь, Бог простит мне эту вынужденную ложь. А между тем время шло и шло. На улице уже стемнело. Почти все Степановы гости постепенно разошлись. Сима с Галей уже давно делали мне знаки, что, мол, пора и нам отправляться, пора и нам честь знать. Я встала, надела поданное мне Робертом пальто. И тут произошла сцена, которая заставила сильно смутиться. Сидевшая возле камина «бабця» вдруг подозвала меня к себе. Когда подошла к ней, она стала вдруг рассказывать о том, как переживал Роберт, когда получил мое первое письмо, как не находил себе места и как казнил себя за то, что стал причиной моих неприятностей. Затем, подумав немного, добавила, покачивая седой головой: «Любит он тебя очень, Веруша. Хороший он человек. Помяни меня, старуху, – счастлива с ним будешь…» Я растерялась, не найдя сразу, что ответить, взглянула на стоявшего рядом Роберта. А тот, улыбаясь, будто все понял, кивал утвердительно головой, а «бабце» говорил по-русски: «Вера – моя любима».

Роберт усиленно уговаривал меня прийти к Степану и в следующее воскресенье, но я не обещала, сославшись на работу в усадьбе. Он вышел проводить нас и долго, пока можно было его различить в наступившем сумраке, стоял за углом дома, помахивая рукой и глядя вслед.

Ну, вот и все о сегодня. На душе у меня радостно и светло, а ведь завтра снова весь день придется торчать в панских хоромах. Как уже надоело! Хоть бы скорей заявилась эта «хвостдейтч»!

Тогда, в первый день, в шесть тридцать утра, я поднималась на крыльцо хозяйского дома. К моему удивлению, Шмидт и его фрау уже были на ногах (не дрыхается же им!). В кухне плавал аромат свежезаваренного кофе (натурального!), на плите аппетитно шкворчали на сковороде залитые взбитыми яйцами ломтики хлеба. Успевший позавтракать Шмидт вытирал салфеткой масляные губы.

– Присядь, выпей чашечку кофе и съешь этот горячий бутерброд, – пригласила меня фрау и показала на край стола, где уже стояли небольшой дымящийся бокал и тарелка с кусочком золотистого хлеба. – А вообще-то, мы с папой решили, что впредь тебе не обязательно являться сюда так рано – завтраки я буду готовить сама. Можешь приходить вместе со всеми. Ну… Иди же, выпей чашечку кофе.

– Спасибо, – вежливо поблагодарила я и постаралась незаметно сглотнуть невесть откуда взявшиеся во рту обильные слюни. – Я позавтракала дома.

Старая фрау недоуменно переглянулась со Шмидтом, но настаивать не стала – просто аккуратно перелила содержимое бокала в стоящий на плите пузатый кофейник, а хлебный ломтик бережно сбросила с тарелки на сковороду. Она критически оглядела меня.

– У тебя хороший вкус – одета аккуратно, но, пожалуй, слишком нарядно. Ведь тебе – надеюсь, Линда предупреждала? – придется управляться еще и со свиньями.

– Для свиней у меня есть вот что, – сказала я и показала хозяйке сшитый вчера для меня мамой из ее старого халата глухой передник с лямками – крылышками на плечах.

– Хорошо, – похвалила фрау. – В таком случае – все в порядке… Ну а теперь ты можешь приниматься за свою работу. Для начала перемой хорошенько вот эту посуду.

И рабочий день для меня начался. Я мыла посуду и драила кастрюли, смахивала мягкой метелочкой с мебели пыль и протирала влажной тряпкой полы, перебирала по указанию хозяйки фасоль для обеда и чистила овощи, бегала под навес за дровами. Или, прихватив плетеную корзинку, собирала в курятнике яйца, а также выполняла другие мелкие дела. Заспанная Клара ходила вслед за мной по дому, с придирчивым любопытством наблюдала за моими действиями. Мне было и смешно, и досадно одновременно: они, что же, и в самом деле полагают, что мы, русские, во всем неумехи и бездари, что ничего в жизни не видели и не знали?

Когда рассвело, я, надев свой передник, направилась в свинарник, чтобы раздать свиньям корм (он был уже заранее приготовлен Гельбом в большом чане). Следом явилась Клара – наверное, ее выпроводила фрау, – чтобы показать, сколько я должна накладывать в ведра.

– Ты, вероятно, никогда в жизни и не видела столько свиней! – хвастливо прокричала она мне сквозь враз поднявшийся – едва мы успели войти в помещение – нетерпеливый, истошный поросячий визг. Мне вспомнилось, как я восьмиклассницей целую неделю ходила убираться на колхозный свинарник, когда мама уезжала с отчимом на его Родину в Осташков, чтобы представиться своим новым родственникам, и с насмешкой прокричала в ответ: «Ну, прямо, – не видела!.. У нас их было еще больше».

Та так и осталась стоять с открытым ртом. Около полудня фрау Шмидт позвала меня с улицы, где я обметала возле крыльца снег, в дом. Они садились обедать. Шмидт, нацепив на нос очки, уже расположился в кресле возле стола, просматривал газету. На столе дымились четыре тарелки с густым фасолевым супом. Я заметила, что возле одной из них лежал на бумажной салфетке небольшой кусочек хлеба.

– Раздевайся, сними передник, вымой руки и садись обедать, – сказала фрау и указала глазами в ту сторону, где лежал на салфетке хлеб. – Мы знаем, что вы, русские, всё едите с хлебом, поэтому я положила для тебя кусок.

Я решила держать свою марку до конца, не давать повода Шмидту и его фрау думать, будто они осчастливили меня своей милостью, стараясь не глядеть на стол и сделав бесстрастное лицо, сказала вежливо Шмидту:

– Надеюсь, господин Шмидт, вы не станете возражать, если я по-прежнему буду питаться дома вместе с остальными рабочими?

– Не дури, – мрачно буркнул Шмидт и неприязненно скользнул по мне взглядом. – Подумайте, какая гордячка выискалась!.. А впрочем, – он насмешливо уставился на меня, – впрочем, если уж тебе так хочется, можешь с завтрашнего дня уходить на обед к себе. Но это – я сказал! – с завтрашнего дня. А сейчас – иди к столу! Не дури.

Ну, не дури так не дури. Я не стала ожидать повторных приглашений и, усевшись на свое место, с удовольствием уплела и суп, и хлеб, и поданные затем хозяйкой тушенные с жиром овощи, а в завершение еще и бокал яблочного компота. Кто это сказал, что я гордая?

И после обеда работы хватало. Пока хозяева отдыхали, я справилась с посудой и с повторной подтиркой полов в кухне, сделала необходимые заготовки к ужину. Засветло побывала на свинарнике, где заложила корм в чан для вечерней раздачи свиньям.

Когда стемнело, фрау принесла из своей спальни и положила на столик возле теплой плиты холщовый мешок, заполненный рваными носками и чулками, а также деревянную шкатулку с различными швейными принадлежностями.

– Ну, посмотрим, умеешь ли ты штопать, – сказала она, вдевая в ушко иголки толстую нитку. – Линда – та у нас мастер по этому делу, вот только Клара никак не хочет заниматься штопкой.

Штопать по всем правилам – ровными квадратами, плетенкой – я умею. Меня научила этому когда-то наша дачница – бывшая партизанка времен Гражданской войны, большая любительница боевых революционных песен – тетя Дуся. Пожалуй, только теперь, когда старая фрау с нескрываемым удивлением рассматривала мою аккуратную – клеточка в клеточку – штопку, я поняла, как должна быть благодарна тете Дусе. Ведь это только она помогла мне сейчас не уронить в грязь наше русское достоинство и умение.

За работой постепенно завязался неторопливый разговор. Фрау интересовали наши обычаи и традиции. К примеру, она слышала, что в России принято жить большими кланами, но это же так неудобно! Молодые, как правило, невоздержанны в удовлетворении своих все возрастающих год от года жизненных потребностей, кроме того, они неуступчивы и эгоистичны, а ведь старым людям так нужен покой… Или еще: существуют ли в России приюты для одиноких стариков, и кто эти заведения содержит – государство или частные компании?

Клару, естественно, заботило другое. Как у нас в России женятся и выходят замуж? С какого возраста это разрешено? Ну а если, положим, девчонке еще не исполнилось восемнадцать, а обстоятельства таковы, что ей позарез нужно выйти замуж, – тогда как?

Потом в кухню зашел Шмидт, послушав нас, тоже подсел к плите, зыркнув на Клару недовольным взглядом, повернул разговор на свою излюбленную тему: «Вот ты говорила, что твои родители работали в колхозе – ну и что они имели с этого? Я слышал, колхозы разорили крестьян. Земля без хозяйского глаза оскудела и плохо родит».

Пришлось с ним опять немножко поспорить. Мол, ничего подобного! При колхозах, наоборот, крестьянский труд стал свободным, а значит, и более продуктивным. Ведь у нас сейчас все равны – нет ни богатых, ни бедных. И земля вовсе не оскудела – каждую осень в наше подворье привозили столько зерна, картофеля и других разных овощей, что некуда было это все девать.

Вот так прошел тот первый вечер, так проходят в основном все вечера. Правда, иногда Шмидт уезжает на велосипеде или на мотоцикле в деревню, за ним незамедлительно ускользает куда-то и Клара, и тогда фрау Шмидт рассказывает мне о Клаусе.

Он такой заботливый, ласковый сын, ну просто сама доброта и внимание. Он, Клаус, единственный из всей семьи понимает ее. Она так беспокоится за своего мальчика. Хоть бы Бог сохранил ему жизнь в этой страшной России…

Слушая негромкие, печальные излияния фрау Шмидт, я только сейчас поняла, как эта изможденная болезнью женщина одинока и несчастна. Ведь Шмидт совсем не щадит ее, почти каждый день без утайки отправляется в Грозз-Кребс к развеселой вдовице мельничихе. А тут еще грязные шашни с Эрной, с Линдой… И старая фрау, несомненно, знает обо всем этом. Знает и молчит. Вынуждена молчать.

Ох, опять я расписалась сверх всякой меры, уже третий час ночи! Сейчас отправлюсь спать. Но прежде чем отворить дверь кладовки, отогну край закрывающего окно одеяла, посмотрю сквозь ночную черноту на Восток, где находишься ты, мой гордый, мой прекрасный, мой отныне и навсегда свободный Ленинград. Чувствуешь ли ты, как я в своей проклятой неволе счастлива за тебя, как преклоняюсь перед твоим мужеством и героизмом?

29 января

Суббота

О Господи! Есть ли на свете еще одна такая взбалмошная пустышка, такая слабовольная рохля, как я? Пожалуй, подобной нет. Конечно же нет! Ох, как противна я сейчас самой себе, как презираю собственную никчемность!

Сегодня, вопреки всем данным мною себе месяц назад мысленным обещаниям, я снова бездумно нарушила, казалось бы, твердое спервоначала решение, снова разбередила едва устоявшееся душевное равновесие. Но, обещаю (снова обещаю?), что предстоящая в стенах этого дома завтрашняя наша встреча станет последней или, по крайней мере, не повторится долго-долго. Так я мыслю сейчас и ничего так не хочу, только чтобы завтрашний вечер прошел благополучно.

На завтра я приготовила сказать много. Я скажу ему, что так больше продолжаться не может и что нам следует решительно прервать наши встречи. Скажу то, что уже неоднократно и устно, и письменно повторяла, – что я ему тысячу раз не верю, что все его красивые слова о любви, о счастье, о прекрасном, лучезарном будущем, – что все это лишь временный бред разгоряченной фантазии, что пролетит время, перенесет его судьба в далекую Отчизну, – и забудет он все, что говорил мне когда-то, в чем со слезами на глазах клялся. Со всей непреклонностью я скажу ему, что нам необходимо прекратить встречи, расстаться, сделать «Шлюсс, аус мит аллес»[3]. И лучше сейчас, незамедлительно, чем позже. Иначе будет труднее… Вот что я намерена и должна сказать ему завтра. Господи, дай мне только силы не забыть и не растерять эти слова!

Сегодня мальчишки опять принесли от него письмо (на этой неделе письма были каждый день). Он пишет, как всегда, горячо и много. Жалуется, что больше не может переносить неделями вынужденную разлуку, уверяет, что «Гросс Таг» (большой день) непременно наступит, и клянется, что все его сердце – в моих руках.

Удивительно смешно, не правда ли, ареВ? Ну, что скажешь ты мне теперь на это? Ведь, поди, брешет иностранный пижон, ну, если и не брешет, так – определенно заблуждается. Что смогу я, ничем не примечательная русская девчонка, сделать с сердцем гордого ирландца, потомком, как он не без самодовольства сказал однажды, древнего рода? Жаль, что не могу буквально, с неповторимой русской интонацией перевести ему: «Ты не ври, не ври, добрый молодец».

А все же… Знал бы кто, как мне сейчас тревожно, какие страхи преследуют меня и как я истово молюсь в душе: «Господи, только бы не повторилась снова жандармская проверка, или не случилась бы местная полицейская облава. Пусть, Господи, завтрашний вечер пройдет благополучно, а потом я велю ему никогда больше не приходить сюда».

30 января

Воскресенье

Уже 9 часов вечера. Сижу сейчас одна в своей промерзшей, отсыревшей, как валенок в распутицу, кладовке. От нечего делать написала два письма – Зое и Маргарите, теперь вот решила хоть немного поговорить с тобой, моя тетрадь. Холодно. Знобко. Пусто. За окном ветер завывает на разные голоса, навевает тоску одиночества и какой-то суеверный страх.

Напрасно готовила я вчера свой, столь пространный монолог, напрасно репетировала в мыслях слова предстоящего сегодня объяснения. Роберт не пришел. Почему? Не знаю. Может быть, причиной явилось вынужденное отсиживание в лагере из-за непредвиденного каприза вахмана, возможно, произошла какая-то неприятная история с тем же вахманом, а быть может, повлиял мой вчерашний ответ ему – рассеянный, набросанный на скорую руку. Во всяком случае, не явился он не случайно, причина этому какая-то есть (странно, что и мальчишек не было с письмом от него).

Но, по правде сказать, мне стало много легче на душе, когда вечером стрелки часов переползли за цифру 9. А то целый день было такое ужасное, угнетенное состояние, тем более что пришлось выслушивать беспрерывные тяжкие вздохи, недовольные причитания да сердитые «укорения» моей матушки. (О том, что я поддалась на уговоры Роберта и пригласила его прийти сегодня к нам, я поставила ее в известность уже после отправки к нему письма. Как говорится, «постфактум».)

Конечно, немножко и досадно сейчас в душе от напрасных ожиданий – ну да «нихтс цу махен»[4].

Для светлого воскресного дня сегодня не произошло ничего достопримечательного. Из посторонних у нас был только Игорь, да еще прибыл дневным поездом, буквально на два часа, Василий из Мариенвердера. (Павел Аристархович, видимо, болен – он еще в прошлое воскресенье плохо себя чувствовал.) Я дала Игорю почитать «Князя Серебряного». Правда, не следовало бы этого делать, и мы с Мишей, по чести говоря, уже закаялись отпускать со двора своего «Князя» – книга до невозможности зачитана, рассыпается по листочкам. Но все же я не могла отказать Игорю. Тем более что он обещал по возможности реставрировать ее – где-то скрепить нитками, что-то подклеить.

Обидно, что кто-то из «читателей» по своей неряшливости так изувечил нашего «Князя». Ведь это действительно одна из лучших книг, прочитанных когда-либо мною. Образ Серебряного, как живой, стоит в моих глазах, и мне хотелось бы, так хотелось бы в своей истовой любви к Отчизне хоть чуточку, хоть совсем немного, быть похожей на этого прекрасного, замечательного человека, и чтобы я, как и он, сумела выбрать для себя единственно верную и нужную жизненную дорогу – дорогу торную, но зато честную и прямую.

Вечер тоже прошел тихо и скучно. Ходили наши «керлы» слушать радио к Гельбу, однако привычной сводки новостей сегодня не было. Вместо нее передавали речь Гитлера, произнесенную им на каком-то нацистском сборище, – речь полную злобы и ненависти.

В общем:

Окружает Черчилль Рим,Очищает Сталин Крым,Бьет Бадольо с пулемета,Лупит Рузвельт с самолета,Бьет пехота.Удирает немец в страхе,А за ним бегут и ляхи —Все в тревоге,Дай, Бог, ноги!

Я думаю, что это правда. И еще думаю о том, что пора отправляться спать. Уже 10 часов, и теперь уж, конечно, не придет никто. Хотя не могу не записать сюда еще об одном.

Вот и закончилась наконец моя работа в должности барской прислужницы. В пятницу вечером вернулась фольксдейтчиха Линда, и я с легким сердцем покинула панский дом. Прошедшая неделя, так же как и предыдущая, была заполнена уже ставшими привычными обязанностями и ничего интересного, по сути дела, не принесла. Кроме одного… В спальне супругов Шмидт стоит возле окна на журнальном столике небольшой, сверкающий лаком радиоприемник. Как он меня постоянно притягивал к себе! Ну, словно бы магнитом манил и манил с первого же дня. Но я не решалась прикоснуться к нему, да, собственно, и не было к этому возможностей – все время кто-то находился рядом либо поблизости.

А в последнее утро, в пятницу, когда по указанию хозяйки я должна была произвести в спальне генеральную уборку, такой случай все же представился. Я находилась в комнате одна, Шмидт, я знала это, спозаранок укатил в деревню. Клара еще не выходила из своих покоев, продолжала, видимо, валяться в постели. А старая фрау торчала в кухне – из спальни мне было слышно, как она изредка гремит там посудой.

И я рискнула. Воткнув штепсель в розетку, нажала кнопку включения. Тотчас тесное помещение словно бы взорвала громкая, бравурная музыка. Торопливо, разом взмокнув, я в следующую же секунду выдернула рывком шнур, затем, определив нужную кнопку, почти до предела прикрутила звук. Прислушалась. Все, слава Богу, тихо. Наверху, в комнате Клары, по-прежнему не слышно ни шагов, ни шороха. Старая фрау тоже продолжает свои занятия в кухне – на этот раз я услышала, как она наливает в чайник либо в кастрюлю воду. Значит… значит, помоги мне, Господи, можно попытаться…

Прокручивая медленно-медленно взад-вперед зубчатое колесико, я с замирающим сердцем наугад искала хоть какую-нибудь советскую станцию. Сквозь эфирный свист, шорох и треск до меня доносились каскады незнакомых слов, слышались обрывки вальсов, фокстротов, маршей. На мгновенье четко, словно невидимый собеседник был рядом, раздался лающий немецкий говор. И вдруг…

«…24 января 4-я гвардейская и две танковые армии (их номера не запомнила) 2-го Украинского фронта под командованием генералов (были названы фамилии, но я их тоже не запомнила) при поддержке 5-й воздушной армии развернули мощные боевые действия под Корсунь-Шевченковским. На следующий день перешла в наступление и ударная группировка 1-го Украинского фронта (снова фамилии). Ее действия поддерживала 2-я воздушная армия под командованием (фамилия). Наступая навстречу друг другу, армии 1-го и 2-го Украинских фронтов стремятся соединиться и, как уже показали первые часы боев, – успешно осуществляют свой замысел в районе Звенигородки, что приведет к двойному – внешнему и внутреннему – окружению частей противника…»

Господи Боже ты мой! Какие новости! Прильнув к приемнику, я не услышала, как отворилась дверь, как в комнату вошла Клара. От звуков родной речи, от счастья, от гордости за своих родных воинов у меня текли по щекам слезы. Внезапно услышала:

– Ты что, слушаешь Москву?! – В голосе хозяйской доченьки слышался явный испуг. – Как ты смеешь?! А если я скажу об этом папе?! – Подскочив к приемнику, она рывком выдернула шнур из розетки, смотрела на меня округлившимися от растерянности, изумления и любопытства глазами. – Почему ты плачешь? О чем там говорят?

– Бьют вас, гадов, – вот о чем говорят, – вытирая ладошками слезы, со злостью (как же – не дала дослушать!), по-русски сказала я ей, а по-немецки добавила: – Иди, доложи своему папочке. Да поторопись! Русские-то уже близко.

Дома, когда я позднее все рассказала, было, конечно, как всегда, много разговоров, споров, догадок. Значит… Значит, скоро фашистам снова будет на Украине ох как жарко! Значит, готовится для них новый вместительный котел!

…Да, а Клара-то, по-моему, проявила на этот раз несвойственную ей сдержанность – кажется, не доложила своему папочке о моем дерзком – исключительно дерзком – проступке. По крайней мере, Шмидт пока ничем не выдал своего гнева, ведет себя как обычно. Или все-таки доложила, но по непонятной причине Адольф-второй решил предать забвению эту историю. Странно. Очень странно.

4 февраля

Пятница

Главное событие сегодняшнего дня – это обжигающая радостью и одновременно острой завистью новость опять-таки о моем далеком Ленинграде. Несколько дней назад, а точнее – 27 января, исстрадавшийся, погруженный во тьму блокады город озарился сотнями огней орудийных залпов. В ознаменование прорыва вражеского кольца одновременно грянули выстрелы из всех орудий, что защищали Ленинград от фашистов.

Господи Боже ты мой, я представляю, что в те часы происходило на улицах освещенного миллиардами огней города, как радовались и ликовали люди, как они гордились собой, своей выдержкой! Я представляю все это, и мне так горько, так горько на душе от щемящего сознания, что в светлом празднике победы Ленинграда нет моей заслуги, что в этой Великой всенародной войне я осталась за бортом жизни своей страны и что мне никогда – я знаю это (!), – что мне уже никогда, до конца дней своих, не оправдаться перед собственной совестью.

Дорогие Миша, тетя Ксения, Ядвига, если вы живы (дай Бог, чтобы вас миновали и голод, и осколок снаряда, и пуля), так вот, – если вы живы, – услышьте меня! Я так хочу, чтобы вы сейчас, хоть ненадолго, хоть на одно мгновенье, ощутили мое присутствие среди вас, чтобы вы поняли и приняли мою общую с вами радость, мою безмерную гордость за вас, за родной Ленинград. Я – с вами, хотя нахожусь теперь далеко-далеко, а мои руки и ноги крепко повязаны путами неволи.

6 февраля

Воскресенье

После скучного, немыслимо монотонного дня, когда время уже подбиралось к запретной черте – к 9:30 вечера, после чего, согласно панскому приказу, мы должны гасить в доме свет, случилась маленькая комедия, режиссером и постановщиком коей была я, а действующими лицами – опять-таки я и Сима. Общий хохот стоял прямо-таки гомерический (наверное, Эрна за своей стенкой вся извелась от любопытства). У меня от смеха даже и сейчас еще болит живот. Но все же следует признать, что «комедия» эта получилась не только веселая, но еще и довольно глупая.

Дело в том, что меня всегда немножко смешит, как необычно стеснительная, педантичная Сима готовится ко сну. Разобрав заранее свою постель, – разгладив до единой складочки простыню, аккуратно разложив подушки и одеяло, – она, прихватив с собой спальные принадлежности, отправляется в кухню для совершения традиционного вечернего ритуала. Возвращается оттуда в наглухо запахнутом халате, с лоснящимся от умывания носом, с распущенной косой и с влажными на висках и на лбу волосами.

Если в это время Леонид и Миша находятся в комнате, Сима, скромно присев на край кровати, молча ожидает, когда ей представится удобный момент юркнуть под одеяло. Но вот такой миг наступает, – ребята или вышли за дверь, или, отвернувшись, принялись тоже разбирать свои постели (их двухэтажные «лежбища» расположены как раз напротив наших с Симой кроватей), – и тогда Сима ловко, заученным движением, сбрасывает с себя халат и тут же оказывается под одеялом. Она натягивает одеяло до подбородка, после чего облегченно вздыхает.

Каюсь, в такие моменты мне всегда очень хочется подшутить над ней – ну, напугать ее, что ли, слегка, к примеру, сунуть под одеяло какой-либо предмет. А больше всего хотелось самой залезть туда и в определенный миг внезапно пощекотать ее. И сегодня я не выдержала. Дождавшись, когда Сима, прихватив с собой «ночнушку» и халат, удалилась в кухню, я, сбросив быстренько с себя шлеры, забралась в ее постель. Сунув голову под подушку, вытянувшись в струнку и вдавившись изо всех сил в соломенный матрац, я велела хохочущей Нинке как следует, чтобы не было заметно никаких улик, расправить над собой одеяло.

Вскоре явилась ничего не подозревающая Сима. Увидев, что ребята торчат в комнате, привычно, терпеливо присела на край кровати (в этот момент я прямо-таки вдавилась в стенку). Но вот Мишка с Леонидом, почему-то перемигнувшись с Нинкой и то и дело фыркая, отвернулись к двери, и Сима тут же, не мешкая, метнулась под одеяло. А там – я…

Ох, что тут было! С громким воплем Сима подскочила чуть ли не на метр, потом, спрыгнув с кровати и забыв надеть халат, в одной короткой «ночнушке» принялась с возмущенными возгласами тянуть меня с постели вместе с подушками, простыней и одеялом.

Она, конечно, здорово рассердилась на меня, хотя в первые минуты немножко и посмеялась вместе со всеми. Я понимаю – поделом мне, но ведь не со зла же я это сделала! Просто не смогла сдержаться при виде ее несусветной стеснительности. Не хотела же я, в самом деле, своей шуткой обидеть ее.

На страницу:
3 из 6