Полная версия
Все романы в одном томе (сборник)
– Базар здесь прямо за углом, – пояснил Флори, – забавное местечко!
Накануне он предложил Элизабет прийти сюда, полагая развлечь ее экзотикой местного рынка. Они свернули за угол. Огороженный вроде большого загона для скота, базар состоял из теснившихся по кругу низеньких, крытых пальмовым листом ларьков. Крик, толчея, искрящийся каскад одежд всех цветов радуги. Позади рынка виднелся широкий мутный речной поток, стремительно мчавший коряги и пряди пены. У берега качалось множество привязанных к шестам остроклювых сампанов с нарисованными на бортах лодок глазами.
Элизабет и Флори остановились понаблюдать. Мимо, придерживая на головах корзины овощей и таща за собой обалдевавших при виде европейцев ребятишек, сновали покупательницы. Старый китаец в линялой синей куртке спешил куда-то, нежно прижав к груди кусок каких-то залитых кровью свиных потрохов.
– Ну что, побродим вдоль ларьков? – предложил Флори.
– В этой толпе? Так грязно, ужас.
– Да вы не беспокойтесь, нас пропустят. Идемте, будет любопытно.
Элизабет последовала нерешительно и неохотно. Опять он затащил ее к туземцам смотреть их мерзкую возню! Зачем? Все это как-то неправильно! Но, не умея объяснить протест, девушка все-таки пошла. Густо ударило в нос острой смесью чеснока, рыбы, пота, пыли, кориандра, аниса и гвоздики. Вокруг месиво тел: пропеченные солнцем коренастые крестьяне, морщинистые старики с узелками седых волос, матери с голыми младенцами под мышкой. Вертевшаяся под ногами Фло лаяла беспрерывно. Чье-то плечо крепко толкнуло Элизабет – увлеченные битвой перед прилавком, крестьяне даже не заметили белую леди.
– Взгляните-ка! – Флори стеком указал на один из прилавков, дальнейший его комментарий потонул в криках двух торговок, грозивших друг другу кулаками через корзину ананасов.
Элизабет уже мутило от шума и зловония, а Флори проталкивался глубже и глубже, поминутно указывая стеком ту или иную живописную деталь. Товары выглядели чрезвычайно странно, очень сомнительно и бедно. Тяжелые шары подвешенных на нитках грейпфрутов, красные бананы, корзины лиловых креветок размером с омаров, связки ломкой сушеной рыбы, горы стручков перца, тушки разделанных копченых уток, зеленые кокосы, пучки сахарного тростника, личинки жука-носорога, остро заточенные дахи, лакированные сандалии, клетчатый шелк, напоминающие куски мыла пилюли для любовного влечения, громадные глиняные фляги, китайские конфеты из чеснока с сахаром, белые и зеленые сигары, бусы из фиолетовых семян хурмы, пищащие цыплята в плетеных клетках, медные Будды, кучи похожих на плоские сердечки листьев бетеля, бутыли со слабительным, накладки для причесок, кухонные горшки, подковы для волов, игрушки из папье-маше, магические ленточки из крокодильей кожи. Голова у Элизабет кружилась. На другом конце базара солнце сквозь алый зонт буддийского монаха кроваво просвечивало, как сквозь ухо великана. Перед очередным ларьком четыре женщины, дравидки, дубинами толкли в огромной деревянной ступе кориандр; едкая пряная пыль, набившись в ноздри Элизабет, заставила ее чихать. Кошмар достиг предела, девушка тронула Флори за рукав.
– Эта толпа, эта жара, невыносимо. Можно куда-нибудь в тень?
Гид обернулся. Честно говоря, пыл красноречия (напрасный в базарном гаме) весьма ослабил его внимание к едва живой спутнице.
– О, простите, немедленно отсюда! Передохнем в лавке у китайца, Ли Ейк парень гостеприимный. Как-то и впрямь душновато.
– Дышать нечем от этих специй, и что это за жуткий рыбный запах?
– А-а, такой местный соус из креветок, которых сначала на несколько недель закапывают в землю.
– Боже, какая гадость!
– Ничего, даже полезно. Фу, нельзя! – прикрикнул он на Фло, сунувшую свой нос в корзину, полную рыбешек с игольчатыми жабрами.
Магазинчик Ли Ейка стоял в дальнем конце базара. Чего Элизабет действительно хотелось, так это вернуться в клуб, но китайская лавка, где на витрине красовались рубашки из манчестерского хлопка и баснословно дешевые немецкие часы, успокоительно выглядела островком Европы в пучине варварства. У самой двери их нагнал тощий парнишка с напомаженным «англичанским» пробором, в надетом поверх лонджи синем блейзере и оранжевых штиблетах. Неуклюже то ли шаркнув, то ли склонившись, он протянул Флори замызганный конверт.
– Письмо, сэр.
– Вы позволите? – кивнул Флори Элизабет и распечатал послание.
В письме, составленном от имени Ма Хла Мэй и заверенным снизу ее крестиком, содержалось невнятно угрожавшее требование пятидесяти рупий. Флори отвел парнишку в сторону.
– По-английски понимаешь? Скажи, пусть подождет, и передай: своей угрозой она не вытянет ни пайсы. Ясно?
– Да, сэр.
– Иди. И чтоб я тебя больше не видел!
– Да, сэр.
– Напрашивался в клерки, покоя от них нет, – объяснил Флори, поднявшись вслед за Элизабет на крыльцо, а про себя подумал, что оставленная подруга как-то уж слишком быстро принялась за шантаж. Впрочем, сейчас некогда было это обдумывать.
После улицы в лавке, казалось, царила ночь. Увидев, кто вошел, хозяин, сидевший и куривший среди корзин с товаром (прилавка в помещении не было), заковылял навстречу. По спине облаченного в синий халат старого китайца спускалась длинная коса, скуластое желтое лицо смахивало на добродушный череп. Флори дружил со стариком. Ли Ейк смешливо приветствовал его гортанным, якобы бирманским, похожим на крик диких гусей восклицанием и поспешил в глубь лавки распорядиться насчет угощения. В воздухе вился сладковатый дымок опиума. К стенам были приклеены ленты красной бумаги с черными иероглифами, на возвышении маленького алтаря перед изображением четы дородных безмятежных особ в расшитых одеяниях тлели ароматические палочки. Две китаянки, старая и молодая, сидя на циновке, скатывали сигареты из похожей на рубленый конский волос смеси табака и соломы. Одеты они были в черные шелковые шаровары, ступни с круто вздутым подъемом были втиснуты в красные деревянные, буквально кукольные, туфельки. По полу толстым желтым лягушонком ползал голый младенец.
– Какие у них ноги! – шепнула Элизабет, пока хозяин лавки стоял к ним спиной. – Просто кошмар! Как это? Это же не от природы?
– Нет, достигнуто особыми приемами, эффект изощренного мастерства. Древний, теперь уже немодный обычай, вроде косы у старика. Согласно китайской эстетике, чем ножки миниатюрней, тем прелестней.
– Прелестней! Смотреть страшно на их уродство. Совсем, видимо, дикари!
– Ну что вы! Полагаю, их культура постарше и поглубже нашей. А красота лишь дело вкуса. Для одного из здешних малых народов, палаунгов, женская красота измеряется длиной шеи; девочкам постепенно добавляют ряды медных ошейников, вытягивая шейку до изумительной жирафьей высоты. Не более эксцентрично, нежели корсет или кринолин.
Тем временем хозяин возвратился в сопровождении двух молоденьких бирманских толстушек, вероятно, сестричек, которые, хихикая, несли пару стульев и синий двухлитровый китайский чайник. Девушки были (или являлись прежде) любовницами старика. Ли Ейк вскрыл жестянку с шоколадом, ласково улыбаясь, обнажив в улыбке три почерневших, прокуренных зуба. Гости сели, хотя Элизабет не покидала напряженность: не следовало, разумеется, идти сюда и пользоваться гостеприимством этих людей. Одна из девушек, став позади гостей, принялась обмахивать их веером, другая, опустившись на колени, начала разливать чай. Элизабет чувствовала себя совершенно по-дурацки, с этой махавшей сзади веером девицей и ухмылявшимся прямо в лицо старым китайцем. Казалось, спутник нарочно вовлекал ее в столь нелепые ситуации! Предложенную шоколадку она взяла, но выговорить «спасибо» губы не разжались.
– Это вполне прилично? – тихонько спросила она Флори.
– Прилично?
– Ну, это не очень… не слишком недостойно сидеть нам тут у них?
– У китайцев? Они в этой стране аристократы, причем достаточно демократичных воззрений. Думаю, нам позволительно держаться с ними на равных.
– Чай гадкий, какой-то совсем зеленый. Они не догадаются хотя бы чуточку молока подлить?
– Не стоит. Этот особый сорт старику присылают из Китая, чай с лепестками мандариновых цветов.
– А вкус, будто опилки заварили, – вздохнула она, осторожно пригубив.
Держа полуметровую курительную трубку с металлическим желудем на конце, Ли Ейк заботливо следил за угощением гостей. Стоявшая позади стульев девушка что-то сказала по-бирмански сестре, обе прыснули, сидевшая на полу, вскинув глаза, с откровенным ребячьим восхищением уставилась на Элизабет и затем, повернувшись к Флори, спросила, есть ли у белой леди под платьем корсет («кьорьсет»)?
– Ш-ш! – сердито одернул болтушку Ли Ейк и легонько пнул ее в бок.
– Мне затруднительно узнать это у леди, – ответил Флори.
– О, тхэкин, пожалуйста, узнайте! Так интересно!
Позабыв о любезном обмахивании гостей, и вторая сестра присоединилась к мольбе. Обе, как выяснилось, больше жизни жаждали увидеть «кьорьсет», им столько приходилось слышать про этот железный жилет, который крепко-крепко сжимает женщину, чтоб не было грудей, совсем-совсем не было! Для наглядности они прижимали пухленькие ручки к означенным частям тела. Нельзя ли все же попросить белую леди? Тут сзади комнатка, куда она может пройти с ними и там раздеться. Им так хотелось бы увидеть, ну пожалуйста!
Вдруг стало тихо. Явно не знавшая, куда деть чашку, полную отвратительного чая, Элизабет сидела с весьма натянутой, точнее, каменной улыбкой. Холод сковал детей Востока, их наивная болтливость столкнулась с ледяным молчанием, от изумительно красивой англичанки дохнуло чем-то устрашающим. Даже Флори почувствовал легкий озноб. Повисла тяжкая, нередкая в общении с азиатами, пауза, когда собеседники, пряча глаза, тщетно ломают голову над продолжением разговора. В этот момент, соскучившись среди корзин, голый малыш приполз из недр лавки к самым ногам гостей. С пристальным любопытством исследовав их обувь, он поднял голову – два жутких белых лица привели его в ужас. Раздался рев, и на пол полилась тонкая струйка.
Старуха глянула из угла, цокнула языком и продолжала скатывать сигареты. Остальные вообще как будто ничего не заметили. Лужа делалась все шире. Испуганно расплескивая чай, Элизабет быстро поставила чашку вниз и вцепилась в руку Флори.
– Этот ребенок! Посмотрите, что он делает! О, неужели никто… Нет, это уж слишком!
Мгновение все удивленно глядели, не сразу поняв ее тревогу. Затем поднялась суматоха, зацокали языки. До сей минуты детская провинность воспринималась безразлично как акт самый естественный, но теперь домочадцы сгорали от стыда, на малыша посыпались упреки «ай, позор!», «ай, противный!». Подхватив все еще ревевшего мальчонку, старая китаянка потащила его на крыльцо, чтобы, держа там над землей, избавить от лишней влаги на манер отжимания купальной губки. Элизабет выскочила вон, Флори вдогонку. Ли Ейк взволнованно и огорченно смотрел вслед убегающим гостям.
– Вот это у вас древняя культура? Это культурный народ? – возмущалась Элизабет.
– Простите, – бормотал Флори, – мне и в голову не могло прийти…
– Гнусный и омерзительный народ!
Она пылала гневом. Румянец горел ярчайшим из возможных оттенков ее кожи – нежно-розовым колером чуть проклюнувшихся маковых бутонов. Он молча шел за ней через базар и, лишь отшагав сотню ярдов по дороге, отважился вновь открыть рот:
– Мне очень жаль, поверьте. Вообще-то Ли Ейк отличный малый, он теперь будет страшно переживать, что оскорбил вас. Надо было бы попрощаться, хотя бы поблагодарить за чай.
– Ах, еще поблагодарить? После всего!
– Нет, правда, вы обиделись напрасно. У этого народа совсем иное мировосприятие, и нужно постараться как-то понять столь непривычную цивилизацию. Представьте, например, что вы вдруг оказались в средневековье…
– Я предпочла бы помолчать!
Впервые они определенно ссорились. Убитый горем, Флори даже не спрашивал себя, чем провинился, тем паче не подозревал, что именно его хвалы Востоку бесят ее неджентльменской, извращенной и нарочитой тягой к «свинству». Не замечал даже ее брезгливых взглядов на туземцев. Знал только, что при всякой попытке поделиться с ней своими мыслями, впечатлениями, ощущениями она фыркает и шарахается от него.
Они взбирались по холму. Флори шел слева, чуть позади девушки, неотрывно глядя на край щеки и золотившиеся под панамой мягкие прядки стриженых волос. Как он любил, как он любил ее! Словно истинная любовь открылась ему лишь сейчас, именно сейчас, когда он понуро плелся следом, не смея даже показаться со своей безобразной щекой. Несколько раз Флори порывался заговорить, но голос не слушался. Да и что ж можно было сказать, не рискуя снова задеть ее? Наконец, неуверенно изображая светскую легкость, он вымолвил:
– Что-то чертовски душно?
При жаре пятьдесят градусов в тени реплика не блестящая. Однако, к его удивлению, она откликнулась очень живо – обернулась и, улыбнувшись, подтвердила:
– Просто пекло!
И все, и опять мир. Глупейшая банальность смягчала ее как по волшебству. Часто дыша и капая слюной, подбежала отставшая Фло, и тут же началась, застрекотала продлившаяся почти до самого дома обычная трепотня о собаках. Псы – сюжет неистощимый. Но почему только собаки? Мысль эта занимала Флори всю дорогу, пока солнце жгло склон и палило огнем спины, едва защищенные хлопковой тканью. Почему ни о чем, кроме собак, либо тенниса, либо патефонных пластинок? И все же, если не сбиваться с курса клубного пустословия, как хорошо и дружелюбно журчал разговор!
Вдоль сверкавшей белой кладбищенской стены они подошли к дому Лакерстинов. У ворот росли густые могары и вымахавшие на восемь футов штокрозы с цветками, круглыми и пунцовыми, как щечки деревенских красоток. Под деревом Флори снял панаму, обмахивая лицо.
– Что ж, мы успели вернуться до самой зверской жары. Боюсь только, экскурсия по базару не слишком удалась.
– И вовсе нет! Было действительно забавно.
– Ох, не уверен. Как-то не везет, все время что-то не так. Да, кстати, вы не забыли – послезавтра мы едем на охоту. Готовы?
– Разумеется! И дядя обещал дать мне его ружье. С ума сойти! Вы непременно научите меня стрелять и все такое. Мне так хочется поскорей!
– Мне тоже. Не лучшая пора для охоты, но будем надеяться. А пока до свидания?
– До свидания, мистер Флори.
Она все еще называла его официально, хотя он ее – просто Элизабет. В предстоящей поездке, оба чувствовали, многое между ними определится.
12Неспешно расхаживая по своей темной зашторенной гостиной, потея в липкой дремотной духоте, то и дело почесывая жирную, как у рыночной торговки, грудь, У По Кин похвалялся перед супругой. Жена сидела на циновке, курила тонкую белую сигару. Через раскрытую дверь в спальню виднелся угол монументального, торжественного, напоминавшего катафалк ложа, на котором великое множество раз судья тешил плоть сладострастным насилием.
Ма Кин услышала наконец про то самое «другое дело», которое побудило мужа начать атаку на доктора Верасвами. Презирая женский ум, глава семьи все-таки рано или поздно поверял свои тайны супруге, ибо в ближайшем окружении лишь она нисколько его не боялась, так что было особенно приятно поражать, восхищать именно ее.
– Ну, Кин-Кин, смотри, все по плану! Восемнадцать анонимных писем, одно лучше другого. Я б тебе даже кое-что почитал, умей ты оценить.
– А если белые не обратят внимания?
– Не обратят? Х-ха! Еще как, еще как обратят! Уж я-то их натуру знаю, и, скажу тебе, насчет этаких письмишек я умею: сочиню всегда в точности, чтобы их пронять.
Действительно, У По Кин знал и умел. Письма уже успели растревожить адресатов, наиболее впечатлив важнейшего из них – мистера Макгрегора.
Два дня назад представитель комиссара весь вечер беспокойно размышлял относительно возможной нелояльности доктора. Открытое сопротивление властям, разумеется, исключено, но сколь надежны внутренние убеждения? В Индии человека оценивают не по тому, что делается им, а по тому, каков он. Малейшая тень нелояльности мгновенно губит карьеру туземного чиновника. Впрочем, мистер Макгрегор был слишком справедлив для того, чтобы немедленно отлучить даже уроженца Востока. Поэтому и за полночь он все еще сидел над грудой секретных бумаг, включавших пять анонимных писем, полученных им лично, и два скрепленных иглой кактуса письма из почты начальника полиции.
Не утихали также слухи и пересуды. У По Кин понимал, что одних обвинений доктора в измене будет недостаточно, необходимо очернить его во всем статьям. Так что, помимо политической измены, доктору вменялись в вину пытки, взятки, изнасилования, подпольные хирургические операции, а также проведение законных операций в пьяном виде, убийства посредством ядов и магии, нарушение заповедей индуизма и попрание буддийских святынь (ношение обуви в пагоде), продажа разбойникам свидетельств о скоропостижной смерти их жертв вследствие ангины и гомосексуальные преследования юного барабанщика из полицейского отряда. Мистер Макгрегор поначалу равнодушно воспринимал сообщения об этой единоличной сумме пороков Макиавелли, Джека-потрошителя и маркиза де Сада: представитель комиссара давно привык не обращать внимания на подобные доносы. Однако последняя анонимка нанесла удар действительно великолепный.
Дело касалось сбежавшего бандита. Отсидев половину срока из положенных ему семи лет, разбойник Нга Шуэ О стал готовиться к побегу. Для начала его друзья на воле сумели подкупить охранника. С авансом в сто рупий тюремный страж отпросился в деревню хоронить родственника и неделю блаженствовал в мандалайских борделях. Затем, поскольку время шло, но побег все откладывался, тоскующий по борделям охранник решил еще подзаработать, выдав преступный план судье. У По Кин случай, конечно, не упустил – охраннику, пригрозив, велел держать язык за зубами, а в самую ночь побега, когда уж поздно было чем-либо воспрепятствовать, анонимно уведомил главу округа о лихом злоумышленном сговоре, во главе которого был назван, разумеется, тюремный начальник, известный мздоимец Верасвами.
Утром в тюрьме поднялся тарарам, полиция и конвоиры носились, обыскивая каждый закоулок (Нга Шуэ О уже далеко уплыл в заботливо приготовленном судьей сампане). Мистер Макгрегор был сражен. Кем бы ни являлся анонимщик, на сей раз донос подтвердился и сговор, безусловно, имел место. А коль скоро возникли основания подозревать доктора во взятках, то – логика не совсем строгая, но вполне ясная представителю комиссара – значительно вероятнее сделалась и скрытая политическая неблагонадежность.
Одновременно У По Кин обрабатывал и других белых. Отогнать от Верасвами гаранта его престижа, трусливого дружочка Флори, не составляло труда. Сложнее было с Вестфилдом; у начальника полиции имелось немало информации насчет делишек местного судьи; к тому же полицейские извечно ненавидят судейских. Но даже такой расклад У По Кин сумел обернуть себе на пользу – очередная анонимка винила доктора в союзе с отъявленным мерзавцем и вымогателем У По Кином. Это Вестфилда убедило.
Эллису писать было незачем, он и без понуждений рвался съесть доктора живьем. Зато одно из писем знаток европейских душ не поленился послать миссис Лакерстин. Чувствительной (и влиятельной) леди кратко сообщалось, что Верасвами подстрекает аборигенов похищать и насиловать белых женщин. Детали не понадобились – У По Кин точно определил больное место: «мятеж», «пропаганда», «националисты» рисовались миссис Лакерстин одной жуткой, порой до утра не дававшей уснуть картиной сверкающих глазами и яростно срывающих с нее платье смуглых грузчиков. В общем, сколь ни благоприятно было прежде мнение европейцев о докторе Верасвами, теперь оно стремительно менялось к худшему.
– Видишь? – самодовольно подытожил У По Кин. – Я его подрубил со всех сторон, осталось лишь толкнуть мертвое дерево. Недельки через три я и толкну.
– Как это?
– Ладно, расскажу тебе. Смыслишь ты мало, но рот на замке держать умеешь. Слышала ты про бунт, который затевают в Тхонгве?
– Ой, глупые крестьяне, куда им с их дахами и копьями против индийских солдат? Их же перестреляют, как зверей в лесу.
– Ясное дело! Начнут беситься – перебьют. Ишь, темнота, рубах, которые пуль не боятся, накупили. Тупая деревенщина!
– Бедные люди! Почему ты их не остановишь? Не надо арестовывать, просто скажи им, что все тебе, судье, про них известно, и они сразу притихнут.
– Ну, я, конечно, мог бы, мог бы. Но уж не стану, нет! Только смотри молчи, жена, – мятеж-то мой. Я сам его готовлю.
– Ты?!
Сигара выпала изо рта Ма Кин, узкие глаза в ужасе округлились.
– Что ты такое говоришь? Ты и мятеж? Этого быть не может!
– Может, может. И пришлось-таки мне похлопотать. Колдуна этого нашел в Рангуне – отменный плут, факир, всю Индию с цирком объехал, рубахи от пуль мы с ним на распродаже по полторы рупии сторговали. Денег-то, я тебе скажу, порядочно ушло.
– Но мятеж! Битва, кровь, столько людей убьют! Ты не сошел с ума? Ты не боишься, что и тебя застрелят?
У По Кин оцепенел от изумления.
– Святые небеса! О чем ты, женщина? Я, что ли, буду бунтовать? Я, испытанный, вернейший слуга правительства? Ну, ты надумаешь! Я тебе говорю, что здесь мои мозги, а не мое участие. Шкуры пускай дырявят олухам деревенским. Про мое к этому касательство известно только двоим-троим надежным людям, сам я чист как стеклышко.
– Но ведь ты подговаривал взбунтоваться?
– А как же? Если Верасвами изменник, должен я для доказательства всем показать мятеж? А? Должен или нет?
– Ах вот оно что! И потом ты скажешь, что доктор виноват?
– Наконец-то дошло! Тут и тупице ясно, что мне бунт нужен, только чтобы подавить его. Я этот… слово еще у Макгрегора такое длинное?.. Я про-во-ка-тор. Умный провокатор, понимаешь? Э-э, где тебе. Сам разжигаю дураков, сам и ловлю. Чуть забурлят, а я их – хоп, и под арест! Кого повесят, кого в каторгу, а я – я буду первый, кто бросился в бой со злодеями. Бесстрашный, благородный У По Кин, герой Кьяктады!
Улыбнувшись и приосанившись, судья вновь принялся прохаживаться вперевалку туда-сюда. После некоторых молчаливых размышлений Ма Кин сказала:
– Все-таки не пойму зачем? Куда это ведет? И при чем здесь индийский доктор?
– Пустая твоя голова! Не помнишь разве, как я говорил: мне Верасвами поперек дороги. Что бунт его рук дело, может, и не доказать, но все равно доверие он потеряет, это точно. Европейцы наверняка подумают, что он как-то замешан, так уж мозги у них устроены. А Верасвами падает – я поднимаюсь, ему больше позора – мне больше чести. Теперь ясно?
– Ясно, что ум у тебя насквозь злой и план твой подлый. Не стыдно ли тебе все это мне рассказывать?
– Давай-давай! Давно не причитала?
– И почему тебе хорошо только, если другим вред? Ты подумай, как будет доктору, когда его уволят, каково будет тем несчастным деревенским, которых застрелят, или выпорют до полусмерти, или в тюрьму посадят на всю жизнь. Что тебе с этого? Денег все мало?
– Деньги! Кто говорит про деньги? Пора сообразить, что бывает кое-что поважнее. Слава. Величие. А вдруг сам губернатор орден к моей груди приколет? А? Не гордилась бы такой честью?
Ма Кин грустно покачала головой.
– Когда ты вспомнишь, что не вечный? Знаешь ведь, что настигнет творивших зло. Станешь вот жабой или крысой. Или еще хуже – в ад попадешь. Один священник рассказывал, он сам читал в англичанских святых книгах: тысячи веков два огненных копья будут терзать грешное сердце, а потом еще тысячи веков других ужасных адских казней. Не страшно?
У По Кин, смеясь, ладонью прочертил в воздухе волну, что означало «пагоды! пагоды!».
– Хорошо бы тебе перед смертью так смеяться, – вздохнула жена. – А вот мне бы не хотелось отвечать за такую жизнь.
Дернув худым плечиком, она снова зажгла сигару и отвернулась. Супруг еще немного походил, потом, остановившись, заговорил тоном гораздо более серьезным, даже несколько неуверенным:
– Слушай, Кин-Кин, я тебе одну вещь скажу, никогда никому не говорил, сейчас скажу.
– Не буду слушать про новое зло!
– Нет-нет. Ты вот все спрашиваешь «для чего?», думаешь, я хочу прихлопнуть Верасвами, потому что ненавижу таких чистюль. Не только потому. Есть кое-что – еще важнее для меня, да и тебя касается.
– Что же такое?
– Не мечтаешь ли ты иной раз о том, чтобы стать как-то повыше? Не обижает тебя, что наши, вернее, мои, успехи и не особенно заметны? Ну, накопил я много тысяч рупий, да, много, а погляди на этот дом – очень отличишь от простой хибары? Надоело есть деревенскую еду, общаться с туземной шушерой. Богатства мало, я хочу другого положения. А ты? Не желала бы ты как-то поднять свою жизнь, как-то, я назову это – возвыситься?
– Не знаю, чего еще тут хотеть. Мне, когда я жила в деревне, такие дома и не снились. Вон стулья наши, я на них хоть не сажусь, а любоваться-то какая гордость!