Полная версия
Обитель лилий
– Пошли. Я провожу тебя.
Герберт в несколько шагов доходит до Морены, впиваясь в ее лицо взглядом, не терпящим возражений. Пусть он будет глупцом, но глупцом, который даже в умопомешательстве не оставит женщину, с которой связан беседой, общим делом, узами или постелью, в одиночестве.
– Проводи. А то вдруг я потеряюсь, и ты обо мне забудешь.
Мимо них, прогуливаясь по тропинке, бредет санитарка – дежурная, следящая за порядком в саду. Разрешение свободного перемещения не предполагает отсутствия ограничений. В ином случае психоневрологический пансионат не отличался бы от санатория. Хотя для бедолаг, помещенных в государственные клиники, он и без статуса санатория покажется небесным пристанищем, ниспосланным милостивым Богом. В небесном пристанище принимают наличные.
– Добрый вечер, – кивает дежурная.
– Добрый, – через плечо здоровается в ответ Герберт.
Морена, как затаившаяся кошка, склоняет в приветствии голову.
– Уже не злишься? Жаль. Тебе идет, вена на шее соблазнительно вздувается, – она смеется, поднимаясь следом.
– Я не злился, – он протягивает ей ладонь. Снова никакой боли от чужих прикосновений. Надо проверить с кем-нибудь другим. В прошлом он зажал бы молоденькую медсестру, что строит ему глазки, в ближайшем углу, помурлыкал бы с ней о том да о сем, и болезнь прошла бы, как плохой сон, под ее маленькими пальцами, пропахшими спиртом и латексными перчатками. – Для того, чтобы чувствовать злость, мне сегодня не вкололи ее инъекцией.
– Звучит как цитата из плохой книги.
– Ты что, дразнишь меня?
– Дразню, и что с того? Разозлишься?
Они движутся медленно, останавливаясь через каждые полшага, потому что Морене нравится гладить цветы. Она рассматривает стебли, перебирает пожухшие или пышущие жизнью лепестки, бормоча что-то под нос, будто вынося приговор или озвучивая диагноз – этот пациент будет жить и наслаждаться каждым мгновением, а этот проведет остаток дней в стенах лечебницы и будет похоронен на здешнем кладбище.
– Герберт, – зовет его девушка, и он поворачивает к ней голову. – Герберт, а, Герберт?
– Да, Морена?
Она улыбается, наслаждаясь его хриплым, бархатисто низким голосом. Под его карими глазами, утратившими жизненный блеск, лежат глубокие синяки – кожа кажется бледной, отливающей нездоровой синевой, плотно обтягивает высокие и острые скулы.
– Назови три вещи, которые тебе нравятся.
Герберт утомлено вздыхает, но Морена, игнорируя это, не сводит с него взгляда.
– Зачем?
– Назови и все.
– Тебе нечем заняться?
– А тебе есть чем? – от ее ироничного замечания он все-таки злится.
– Мне ничего не нравится.
– Не придумывай. Назови то, что когда-то нравилось.
– Литература, женщины, животные, выдержанный виски. Получилось даже четыре. Достаточно?
Девушка кивает и задумчиво смотрит на линию горизонта. Она часто так делает, и неведомо, что в такие моменты творится в ее голове.
– Мне нравятся цветы, маленькие семейные застолья, дни, когда на жизнь есть силы. Еще я люблю лошадей, – щебечет Морена, переплетая их сведенные пальцы.
«Лошадей», – по слогам повторяет Герберт в голове. Верховая езда была неотъемлемой частью его жизни, той жизни, когда он был здоров, – сейчас непонятно, был ли он таковым или подстраивался под окружающих, пряча собственное сумасшествие, чтобы соответствовать общепринятому. В первые свидания с Люсьен они долго катались на лошадях, потому что в их кругах это считалось престижным, как большой теннис, гольф или выходные на яхте в Средиземноморье, и шептали сквозь поцелуи то, что сделают друг с другом на ближайшей тихой поляне.
– Давай покатаемся на лошадях, когда выберемся отсюда?
Герберт переводит взгляд с горизонта на лицо Морены, цепляясь за ее улыбку, что могла бы показаться безумной, не будь все, что их окружает, таковым. Она хочет продолжить общение в жизни, далекой от стен, пропитанных медикаментозным запахом. Запахом спирта и испражнений, который въелся в стены, сколько их ни намывай. Парадокс или извечная насмешка судьбы: отринув все, что было желанно, и смирившись с утратой, он ныне получает вдвойне. Однако не испытывает от этого ни радости, ни горечи.
– Договорились. Но при условии, что ты перестанешь грубить, – насмешливо изгибает бровь Герберт. Ему не хочется ее расстраивать: кто знает, выберутся ли они отсюда. Пусть это останется во власти судьбы, что столкнула их лбами.
– Я не грублю, – низко, как взъерошенная кошка, рокочет Морена. – Грубость – это сделать так и не извиниться, – она поднимается на носки и легким, неосязаемым порывом накрывает его губы своими. Улыбается, задиристо щуря глаза.
Вот это да. Ему, конечно, не привыкать целоваться на первых встречах. Только вот смазанный поцелуй с девушкой-шизофреником вряд ли входит в это число.
– Хочу ли я за это извиниться? Думаю, что нет. Неужели я и правда грубая? И что мне с этим делать?
Морена отстраняется, увлеченно разговаривая уже с собой и скрываясь в белокаменных стенах женского флигеля. Напевает какую-то детскую песню.
Герберт безмолвно следит за ее силуэтом.
– Вот ты и приплыл, братец, – вздыхает он. Внезапно, сотрясаясь грудью, смеется и поднимает голову, когда мимо проходит дежурная санитарка. Ситуация – полная комедия. Дешевенькая, бульварная.
– Все в порядке, – он кивает ей, и она идет дальше, некоторое время не сводя с него подозрительного взгляда пустых рыбьих глаз.
Черт, завтра Хирцман поинтересуется, в чем причина его смеха посреди сада в блаженном одиночестве. Будет хуже, если он скажет правду, что и сам этого не знает. Лучше соврать про пикантное воспоминание из прошлого – это звучит как то, что главврач будет доволен услышать. Ведь так поступают здоровые и счастливые – говорят желанное собеседнику и делают искренний вид, мало отличающийся от гримасы с отпечатком сумасшествия.
* * *– Как самочувствие?
Вопрос, от которого кишки скоро полезут через рот наружу. Вот такое самочувствие.
Герберт с трудом разлепляет глаза. Замедленная реакция на происходящее, сонливость, непонимание большинства слов в разговорах медсестер уже не вызывают страха. Человек, бравый солдат в пищевой цепочке, легко примиряется с дискомфортом. Вскоре не чувствует его или подменяет состоянием, подходящим для функционирования психики. Таким состоянием для Герберта предстает равнодушие, холодное и острое, как корка льда, покрывающая реку Шпре зимой.
Он моргает, силясь сбросить пелену, застилающую взгляд. Отросшие волосы из-за пота липнут ко лбу. Герберт чувствует прикосновение девичьих пальцев, что сдвигают их к ушам. Вопрос запоздало доносится до него, эхом взрывается в черепной коробке.
– Терпимо, – выдавливает он, путаясь в буквах. Проводит языком по иссохшим, в трещинах, губам. На языке остается свинцовый привкус.
Благотворная жидкость бесшумно вливается в одну из его взбухших вен. Он не любит излишне молодых или чрезмерно старых сестер: первым не достает опыта и уверенности, вторым – зрения и ловкости, и оттого при работе с обеими нещадно страдают его руки. На этот раз ему повезло: сестра Карла работает достаточно, чтобы легко орудовать иглой и с первого раза найти подходящую вену.
Герберт поворачивает голову. Кажется, что это занимает у него вечность. Возле капельницы стоит Лисбет. Ее золотые, как пшеница на полях поблизости, волосы собраны на затылке, и выбившаяся прядь спадает на щеку. Он впервые замечает, что они кудрявые.
«Волосы Морены прямые, как полотно, несминаемым шелком просачиваются сквозь пальцы», – думает он, шевеля рукой, будто воскрешая ощущения от ее прикосновений.
На соседней койке надрывно плачет пациент. Герберт видит его не впервые, но знает о нем только то, что тот болеет шизофренией. Частая здешняя история. Это не пугает: года в пансионате достаточно, чтобы понять, что безумие более многогранно, чем о нем принято говорить. Некоторые пациенты агрессивны для себя и окружающих, и оттого за ними ведется повышенный контроль; большую часть времени они проводят с санитарами, не контактируя с остальными обитателями пансионата. Другие – как, например, Петша – пусть и считаются по медицинским показаниям такими же шизофрениками, редко проявляют интерес к реальному миру, поскольку погружены в собственный. То-то Петша и сидит часами в фойе, верещит, пока Эльке не треснет ему вязальными спицами.
– Внутри моего тела живут пауки, ты убьешь их своими иглами!
Мужчина истерично кричит, и этот возглас, будто принадлежащий раненому зверю, разносится в голове Герберта болезненным фейерверком.
– Иди к черту, мразь, ты убьешь моих пауков, – он продолжает кричать, привязанный по рукам и ногам к койке. Стоящая возле него Лисбет сохраняет самообладание, не меняясь в лице. Выпускает из подготовленного шприца воздух.
– Все хорошо, молодец, – шепчет она то ли умалишенному, то ли себе.
Мужчина-санитар, пришедший на оглушительные вопли, локтем придавливает шизофреника. Крики и ругань могут как напугать других пациентов, так и вызвать у них агрессивный припадок – буйство, подобно безумию, заразительно, и если один может себе его позволить, другие не будут ждать приглашения.
Герберт снова моргает. Борется с желанием провалиться в сон, когда замечает на себе открытый, совершенно ясный и здоровый взгляд.
Шизофреник смотрит на него так же, как люди из внешнего, за стенами пансионата, мира смотрят друг на друга – встречаясь взглядами, по воле судьбы проходя мимо, поддерживая безмолвный диалог, что известен двоим, но который забудется уже через мгновение, когда наступит время встретиться взглядом с кем-то другим. В остекленевших глазах нет болезни, из них исчезли пауки, снующие внутри и шепчущие на своем языке тайны, неподвластные обывателю, не бывавшему на грани, – обрыву, что отделяет здравомыслие от темной пропасти. Мужчина кажется здоровым человеком, засыпающим не менее здоровым сном.
Герберт хорошо помнит эту темную пропасть. За несколько месяцев до госпитализации он провел ночь без сна, наутро не смог подняться с постели – двухдневный больничный затянулся на неделю, пока не перерос в длительный отпуск и дальнейшее увольнение по состоянию здоровья. Ему не было стыдно, потому что липкая темная пропасть уже приняла его в свои объятия – отпал смысл вставать с постели, принимать пищу, мыться, общаться с семьей и посторонними. На руках и ногах не осталось живого места. Когда он перестал отвечать, потому что сам уже не инициировал разговоры, его семья с предварительного согласия Хирцмана, найденного через общих знакомых, приняла решение о госпитализации. Тайной и без лишнего шума. Оттого и покинуть больничные стены можно было без вреда для репутации и дальнейшего существования в нормальном обществе, отгораживаемом от всего ненормального.
Шизофреник несколько раз моргает и закрывает глаза. Ослабевает, как тряпичная кукла. Трясется, стуча зубами. Дружит ли он со своими пауками, когда отключается, или даже в бессознательном омуте они преследуют его, не давая покоя?
Герберт слышит, как санитар беседует с Лисбет, пока не проваливается в сон, в котором не видит ничего, кроме сгущающейся темноты. Хорошо, что там нет пауков. Пришлось бы их, к сожалению, нещадно давить. Дружить с ними он не намерен.
– Вы долго спали, – голос вновь будит его, и он медленно открывает глаза, всматриваясь в белый, узорами расплывающийся потолок. Ему кажется, что этот голос принадлежит Морене, – низко и хрипло, растягивая гласные, она зовет его, тянет за собой из темноты, ставшей ему родной. Разве что формальное обращение мало на нее похоже.
Он двигает рукой, не чувствуя сопротивления капельницы.
– Что-то беспокоит? – голос ощущается ближе и утрачивает ту кокетливую наглость, с которой разговаривает Морена. Рядом на табурете сидит Лисбет и внимательно смотрит в его обескровленное лицо.
– Нет, ничего нового, – прочищая горло, шепчет Герберт. – Кружится голова, болят глаза. Пройдет через полчаса.
Медсестра улыбается. Фрида рассказывала ей об этом мужчине – выходец из престижной семьи, отличающийся высококлассным образованием и пользующийся у санитарок и сестер популярностью, потому что он молод, богат и не женат. Убийственное сочетание. Красивый и холодный, он нравился местным женщинам своей галантностью, но был ко всему, а особенно к своей жизни, равнодушен. Клиническое депрессивное расстройство, как подытожила рассказ о нем Фрида. Как такой молодой, имеющий все, что пожелает, начиная от внешности и материальных благ, заканчивая признанием и карьерой, мужчина может страдать от подобного недуга? Лисбет этого не понять. Будь она на его месте, жила бы на полную катушку. На философствование нет времени, когда борешься за место под солнцем.
– Сестра, – она отвлекается от размышлений, повинуясь хрипу, который Герберт издает, пытаясь подняться с койки.
– Еще рано вставать, полежите, – улыбается Лисбет, мягко надавливая на его широкие плечи. Красивый высокородный мужчина легко повинуется ей, и это не может не вызвать в ней вскипающий интерес.
Но он повинуется ей из-за бессилия, вызванного капельницей, а не по собственной воле, как откликается на просьбы и желания Морены.
Герберт осматривает плотно перебинтованную руку, замечает, что соседняя койка пустует, – беднягу с шизофренией увезли в палату. Вряд ли он сегодня проснется, если у него был приступ. Благо они живут лучше, нежели их умалишенные предшественники: электросудорожная терапия не применяется открыто. По слухам, которые разносятся здесь быстрее, чем в злачной конторке, она допустима в наиболее тяжелых случаях, под непосредственным присмотром Хирцмана. Вряд ли он был бы рад услышать, что без его ведома электрошоком убили высокопоставленного пациента, даже если у того полезли из носа пауки.
Шизофрения больше не кажется страницей из академического учебника, особенно теперь, когда в его жизнь бесцеремонно вторглась своенравная Морена. Герберт предполагает, что та болеет именно ею, поскольку она видит галлюцинации и общается с ними, жалуется на головную боль и страдает сменяющимися вспышками настроения. Он не уверен, воспринимает ли она его тем, кем он является. Или видит в нем кого-то другого из выдуманного ею же мира. Забавно, ведь так живут люди без соответствующих диагнозов. Наделяют других качествами, которыми те не обладают, подменяют действительность иллюзиями, потому что реальность кажется страшнее, чем сладкие мечты о несбыточном.
– Лисбет, – подзывает к себе медсестру Герберт. Она польщена тем, что он помнит ее имя. – У вас есть бумага и ручка?
Девушка непонимающе хмурится. Сетует на свой слух и переспрашивает, потому что ей кажется, что она ослышалась. Но Герберт повторяет вопрос, и она задумывается: никто не предупреждал, что этот пациент опасен для окружающих, и за время пребывания в лечебнице у него не было ни припадков, ни суицидальных наклонностей, оттого ручка, которую она для безопасности все же будет держать сама, не вызовет неприятностей.
– Секунду.
Медсестра вскоре возвращается, опускаясь на тот же табурет.
– Что случилось? Записать какое-то послание родным?
Она не относится к его просьбе скептично или с пренебрежением, как могли бы поступить другие сестры, посчитав ту очередным признаком сумасшествия. Герберт не похож на человека, который просит о чем-либо. Лисбет кажется, что это представляется важным, раз он покинул свой бесчувственный мир, чтобы обратиться за помощью.
– Запишите все, что я буду диктовать.
Он прочищает горло, замирая, потому что сомнения разъедают его сердце. Не вспомнить, когда в последний раз он писал что-либо, кроме юридических документов. Однажды отринув мысль о том, что его страстью является писательство, и смирившись с надобностью жить так, как требуют родители и общество, Герберт похоронил надежды, обменяв их на всеобщее одобрение.
Его голос тихой мелодией разносится по процедурной. Лисбет, уверенная в том, что он диктует ей завещание или тайное послание, записывает каждое произнесенное слово. Но молодой мужчина говорит не о разделе имущества после его смерти или о секретном коде, который поймут его приближенные. Иссохшими губами он шепчет, как женщина лежит у покосившейся изгороди, запутавшись в цветах; как заговорщически улыбается, когда он склоняется к ее лицу, и как смыкает их губы, увлекая его за собой в разросшуюся траву. Вдалеке цветут лилии. Они оба больны, и нет надежды на спасение – когда завтрашнего дня не существует, есть только мгновение, и они тонут в нем, как друг в друге.
Герберт переводит дыхание, поднимает на медсестру усталый взгляд. Она с раскрасневшимися щеками кусает ручку, проверяя написанное.
– Что это за произведение? – спрашивает Лисбет, смущаясь, потому что представила все, что прочитала. Краснеет веснушчатый нос. – Хочу узнать продолжение.
Он безмолвно смотрит на нее. Не впервые люди говорят ему, что им нравится его творчество. В юности их было достаточно, чтобы он наивно уверовал в собственный талант. Нельзя обольщаться, поддаваться мнимым порывам и сиянию чужих глаз.
– Можете оставить написанное у себя? Завтра я хотел бы продолжить.
– Да, ручкой вы и правда можете воспользоваться только в фойе под присмотром, – бормочет она. – Я постараюсь присутствовать завтра в процедурной, когда у вас будет капельница. Но обещать не могу.
– Я понимаю. Спасибо, – медленно поднимается с койки Герберт. Борется с тошнотой, стиснувшей горло. Холодный, красивый, богатый – да-да, полный комплект. Сейчас он, весь из себя маменькино совершенство, согнется пополам, и колючий больничный свитер перепачкается в серовато-зеленой из-за постоянных лекарств, склизкой рвоте.
IV
Он не знает, почему попросил медсестру зафиксировать на бумаге мысль, возникшую в его голове. Привычка подавлять эти бесполезные порывы, не несущие выгоды в адвокатском поприще, была стабильна, пока вместо них не осталась зияющая пустота.
Годы жизни, а особенно пребывание в больничных стенах, научили его не полагаться на человеческое милосердие. Герберт был готов к тому, что Лисбет обсудит с Хирцманом произошедшее. Это ее работа – докладывать, и даже имей он возможность чувствовать, не стал бы на нее злиться. Мир суров, и молодая девушка продолжает бежать в гонке под названием жизнь, трудиться во благо себя и близких, когда он, напротив, выбыл из игры и предпочел путь наименьшего сопротивления – сойти с ума.
– К слову, хотел спросить, – главврач перелистывает журнал, подчеркивая в нем информацию с точностью ювелира.
Герберт, как всегда, сидит в кресле напротив и смотрит в окно. Сегодня не видно телят. Наверняка их отвели пастись на другое поле. Как прекрасна для них окружающая действительность: новые просторы и пастбища не пугают, а удивляют, когда рядом есть тот, на кого можно положиться и кто защитит в случае опасности. Людская жизнь не отличается, только по прошествии лет этой фигурой человек должен стать для себя сам. Так его учил отец, и Герберт всегда страшно гордился, что был его сыном, – в те моменты, когда не чувствовал себя бесполезным.
Он переводит взгляд на Витольда.
– Пару дней назад вы смеялись, когда прогуливались в саду. Это не может не радовать. Что послужило причиной для таких положительных эмоций? – главврач напускает дружелюбный вид.
Герберт знает, что ходит по тонкому льду: Хирцман, как надрессированная ищейка, опытен и хладнокровен, и предполагает сразу несколько вариантов развития событий. Его подопечный либо идет на поправку, впервые за долгое время выказывая смену настроения, либо страдает от диагноза опаснее, чем был поставлен изначально.
– Вспомнил, как выиграл первое дело. Прокурор злился, что его надул юнец, только окончивший университет, – на его слова главврач довольно кивает.
Их разговор длится не более получаса. Герберт изрядно устает от Хирцмана, который накануне защитил очередную диссертацию и не мог не поделиться этим. Он хочет вернуться в постель и забыться во сне, не просыпаясь ни на следующий день, ни когда-либо вновь.
– Я могу отправлять письма? – его слова удивляют главврача, и неизвестно, в какую сторону скажется это удивление. – Семье. Иначе я разучусь писать и не смогу вернуться в профессию.
– Конечно можете, – нараспев восклицает Витольд и пожимает руку Герберту на прощание. Это кажется ему верхом благородия: как высок и чист он в своих действиях, ведь даже с умалишенными пациентами олицетворяет эталон воспитания и хороших манер. – Правда, отправлять их будет Фрида. Надеюсь, это вас не обидит.
«Не обидит что? Вскрытие всех писем, чтобы убедиться, что больной на голову не отправляет больные по содержанию мысли?»
– Понимаю, куда уж без правил, – Герберт не желает спорить с главврачом и оттого соглашается, лишь бы скорее выпутаться из плена его бессмысленных разговоров.
Хирцман провожает молодого мужчину задумчивым взглядом.
«Современные молодые люди, что с них взять. Поколения, пережившие войну, смерть и лишения, были другими. О каком удовольствии может идти речь? Мы все тут не ради него. Живем, чтобы издохнуть, но оставить что-нибудь после себя. Желательно, побольше материального. Как в таких условиях мечтать о возвышенном? Вздор. Если слишком часто думать о вечном, недолго вставить в горло оружейное дуло… Интересно, что сегодня на ужин в столовой?»
– Здравствуйте, господин Барбье, – приветливо улыбается медсестра Эльке. – Пришли повидаться с господином Вабешем?
В саду стоит вечерняя прохлада. Листва шелестит, поддаваясь дуновению ветра. Женщина, сидящая на скамейке, кутается в колючую шерстяную шаль.
– Добрый вечер. Он сейчас на веранде? – Герберт благодарно кивает медсестре, когда она положительно отвечает на его вопрос и вновь принимается за вязание. Кажется, у нее недавно родился внук. Он слышал это от других сестер и оттого мог понять ее рвение – женщина желала уберечь крошечное существо, именуемое новорожденным человеком, хотя бы от одной беды – холода. Герберту нравилась Эльке, и он хотел бы, чтобы и она, и ее семья, и особенно новоиспеченный внук прожили долгую и счастливую жизнь.
– Она с таким интересом на меня посмотрела. Теперь точно не отделаешься от сплетен.
Он равнодушно отмахивается, показывая, что ему нет до подобного дела. Морена, все это время держащая его за руку, широко улыбается.
Герберт встретил ее на выходе из процедурной, когда она, не церемонясь, потянула его за собой в дальний угол коридора. Пикантная сцена, сестры еще месяц будут шушукаться, если предварительно не огреют их обоих чем-нибудь за непотребства в общественном месте. Он упирается предплечьем в стену, рядом с головой Морены, закрывая ее собственной спиной от назойливых взглядов.
– И что на этот раз ты задумала? – бормочет Герберт, не меняясь в лице, когда девушка порывом обвивает его шею и вынуждает склонить голову на ее плечо. Он утыкается в него подбородком, чувствуя, как она ластится к его щеке своей. Рука соскальзывает со стены, и он мгновение сомневается, прежде чем кладет ее на болезненно тонкую талию.
Морена пахнет можжевельником и медикаментами. Герберт ловит себя на мысли, что они пахнут одинаково, потому что живут в стенах, пропитанных этим великолепным ароматом. Только она олицетворяет жизнь, которую дарует выздоровление, в отличие от него, свыкшегося с отчаянием и конечностью бытия, неизменными спутниками смерти.
– Пойдем в сад, там какой-то мужчина играет на веранде в шахматы. Я хочу посмотреть поближе.
– Шахматы? Думаю, это Петша, – Герберт делает шаг назад и окидывает улыбающуюся Морену взглядом. – Он часто бывает в фойе, ты с ним не знакома?
– Нет, но он кажется добрым малым, – девушка движется ему навстречу, переплетая их пальцы. Герберт позволяет ей и это, думая, что вряд ли может чему-либо противиться, когда она смотрит на него так, будто он главный герой в ее романе, именуемом жизнью. Хочет ли он этого? Безусловно хочет. Может, он и считает себя неудачником, склонным к суицидальным желаниям и лишенным эмоций, но противиться такому взгляду, который бросает на него красивая молодая женщина, невозможно.
– Так и есть, ты ему наверняка понравишься, – кивает Герберт, направляясь по коридору в сторону выхода.
– Я не хочу ему нравиться. Я хочу нравиться тебе, – просто и открыто, пожимая хрупкими плечами, парирует девушка.
Герберт пропускает ее слова мимо ушей. Не то чтобы он ей не верил, скорее сомневался, что из этого что-то выйдет. Ему нравится Морена, и у него хватает мужества и опыта в любовных делах, чтобы признаться себе в этом. Она странная, с еще более странным характером и излишне, на его взгляд, активна. Но они похожи намного больше, чем может показаться: он чувствует это каждый раз, когда видит свое отражение в ее стеклянных глазах. Непривычно ощущать к кому-либо симпатию спустя такой долгий период времени, когда глухая пустота в груди стала для него неотъемлемой спутницей.
– Здравствуй, Петша.