Полная версия
Тропою испытаний. Смерть меня подождет
Улукиткан остановился сразу за перелеском. Когда я пришел туда, он уже развьючивал оленей.
– Напрасно ушел от лиственницы, лужайка там сухая, без кочек. Чего испугался?
Он вскинул на меня печальные глаза и, медленно выговаривая слова, сказал:
– Слушай: тому надо бояться, кто плохо видит, а я смотрел шибко хорошо. Там покойник есть. Как ты не заметил? Старики раньше говорили: плохо делать огонь около могилы, стучать топором, топтать землю ногами – нехорошо напоминать умершему о земных делах. Понимаешь?
– Да ведь я, Улукиткан, просмотрел там все, даже признаков могилы нет. Откуда ты это взял?
– Эко смотрел! Слепой, пока не пощупает рукой и не попробует языком, не скажет, что кушает, так и ты! – упрекнул он меня. – Ладно, чай пьем, потом смотреть пойдем…
Я верил в необычайную наблюдательность и прозорливость старика, но на этот раз усомнился. Вместе с тем мне очень хотелось, чтобы Улукиткан оказался прав и сейчас.
Пока он развьючивал оленей и отпускал их на корм, я притащил дров. Вспыхнул костер, зашумел чайник.
Улукиткана не покидало грустное настроение. Заметно уменьшилась его подвижность. Он ушел в себя, стал неразговорчив, на лоб наплыли складки раздумья.
– Как твои глаза? – спросил я осторожно.
– Мало-мало стало лучше, однако, совсем хорошо не будет. Стар я. Скала вон какая крепкая, а время ломает и ее.
– Вечером сделаем примочку. Может быть, глаза у тебя устали и требуют более продолжительного покоя, нежели одна ночь. Давай задержимся на Чайдахе дня на два, на три, пока совсем не выздоровеешь.
– Что ты, торопиться надо! – решительно возразил он, и тень невысказанной тревоги легла на его морщинистое лицо.
Мы закусили медвежьим мясом, напились чаю. Олени разбрелись по кочковатой мари в поисках зеленого черноголовника. Солнце косыми лучами грело тайгу.
– Пойдем смотреть, кто умер, да надо ехать, до ночевки еще далеко, – сказал Улукиткан.
У лиственницы старик остановился, потоптался, посмотрел вокруг и подошел к кострищу. Оживились, забегали его глаза, чуть слышно зашептали что-то губы. В напряженном раздумье он чесал затылок.
– Люди, которые тут были, шли куда-то дальше, да болезнь надолго задержала их тут, – сказал он спокойным голосом. – Видишь, какой большой очаг остался, много сгорело в нем дров.
– Почему ты думаешь, что людей задержала именно болезнь? Разве они не могли выбрать это место для длительного отдыха?
– Нет. Ворон далеко летает, однако селится там, где корм есть. Посмотри, кругом ягеля совсем нет, чем будет тут кормиться олень?
– А разве черноголовник плохой корм?
– Его олень ест только весной, пока он сочный, но все равно оленю каждый день нужен ягель. Да и эвенку тут делать нечего, место худое: стланик, чаща, россыпь – в такой тайге зверь не держится. Только шибко больной люди могли жить тут – ведь река Чайдах рядом, а там и мясо можно достать, и ягель есть, да, видно, туда сил не хватило доехать. Теперь понимаешь?
Улукиткан осторожно, словно боясь нарушить чей-то покой, подошел к пням. Его сухое старческое лицо стало снова сосредоточенным.
– Однако, я ошибся, тут было два покойника. Наверно, отец с ребенком, мальчик или девочка – теперь не узнать, много лет прошло. Они умерли одно время, может, от одной болезни, а похоронила их женщина маленького роста, – тихо рассуждал старик, как бы сам с собою.
Я стоял, с недоумением глядя то на старика, то на пни: пни как пни, самые обыкновенные, какие встречаются повсюду в тайге, без всяких надписей и условных меток.
– Как ты смотрел и не видел? Плохо, когда не понимаешь, что видят глаза, – сказал старик, успев заметить мои сомнения. – Тогда слушай, хорошо слушай… Видишь, четыре пня стоят попарно, как ножки кровати, это лабаз был сделан для покойника. Деревья срубила маленькая женщина, смотри, какие низкие пни…
– Почему женщина? Их мог срубить и невысокий мужчина…
Улукиткан рассмеялся тихим, беззвучным смехом:
– Надо понимать, как дерево срублено. Топор кругом ствола ходил – так рубит только женщина. Мужчина рубит с двух сторон.
Приглядываясь к пням, я заметил, что деревья действительно были срублены как-то не по-мужски, нетвердой рукой.
Улукиткан продолжал объяснять:
– По длине лабаза разве не понимаешь, что большой люди тут лежал, а по ширине его делали на два человека. Этот кусок дерева видишь? Он от корыта, в котором раньше хоронили детей. – И Улукиткан вывернул ногою полусогнутый обломок. – Теперь как думаешь, старик правильно сказал?
Под обломком корыта мы увидели несколько бабок, позеленевших от времени, изъеденных сыростью. Они были различной величины, от крупных и мелких зверей, и лежали горкой.
– Э-э-э… – протянул нараспев старик, утвердительно закачав головою, – не дочь, а сын был похоронен. Это его игрушки, их под лабаз положили. Вот и все.
– Я бы ни за что не догадался.
Старик улыбнулся и шепотом сказал:
– Тебе еще рано все знать. Мать дает жизнь, а годы – опыт. Теперь пойдем отсюда, нельзя долго тревожить умерших, – закончил он еще тише и, согнувшись, торопливо зашагал к перелеску.
У меня под ногой громко хрустнул сучок. Улукиткан испуганно оглянулся и неодобрительно погрозил пальцем…
Мне оставалось только подивиться сочетанию в этом человеке многолетней проницательности, мудрости с наивным, первобытным суеверием…
В пять часов мы покинули стоянку и двинулись через марь. Моему проводнику и оленям привычно ходить по марям, я же передвигаюсь с большим трудом. Высокие кочки из торфа, туго переплетенные корневищами осоки, не выдерживают тяжести моего тела, пружинят. Ноги скользят. Но падать нельзя – меж кочек прячутся предательские ямы, наполненные водой. Иду, словно на высоких ходулях, ступаю очень осторожно, и все же вскоре сапоги мои наполняются водой.
За марью меня поджидал Улукиткан. Я выжал портянки, и мы продолжали путь.
Когда вышли на отрог, солнце заканчивало дневной путь. Ветерок набрасывал прохладу. Улукиткан слез с оленя и, опершись грудью на палку, долго смотрел вперед на широкую долину.
– Большой Чайдах, – сказал он задумчиво, не отрывая взгляда.
Сквозь темно-синий сумрак уходила на восток к Мае широкая долина, сдавленная с боков плоскими горами. Темная тайга, перехлестнув отроги, стлалась рваным покрывалом. По ней вяло ползли тени обтрепанных ветром туч. На дне долины в густых ельниках вилась небольшая река. От пологих берегов и до вершины соседнего отрога полосами взбирались сплошные заросли стланика; виднелись выступы полуразрушенных скал. На более крутых склонах гор лысинами лежали каменные осыпи да старые гари. Долина, казалось, отдыхала в безмятежном покое.
Мы спускаемся. Ночь быстро опережает нас. Над головами смутно замерцали звезды. В лесу стало глухо и тревожно: кусты, деревья, пни порой кажутся живыми существами, передвигающимися вместе с нами. Идем на ощупь.
Вдруг справа послышался подозрительный шорох. Улукиткан задержал караван. Снова тишина, и снова треск…
«Ух-ух-ух…» – совсем близко послышался крик удаляющегося медведя.
– Однако, еще жить будет Улукиткан: амикан[46] боится меня, – сказал старик серьезно.
– Что, опять неладно с глазами? – спросил я, увидев, что он прикладывает платок к глазам.
– Малость вижу, не беспокойся. Ночевка близко, дойдем, там, может, лучше будет…
– Значит, глазам хуже стало?
Старик не ответил; молчание его усилило мои опасения. Снова в голове зашевелились тревожные мысли, и, как бы в доказательство моей страшной догадки, он молча вложил мне в руку поводной ремень своего оленя. Я посмотрел ему в лицо и все понял…
А темнота сгущалась. В долине все уже уснуло или затаилось, и только мы одни продолжали пробираться сквозь лиственничное редколесье, освещенное бледным мерцанием звезд. Я шел впереди, за мной шагал старик, держась одной рукой за хлястик моей телогрейки. Следом тянулись усталые олени. Где-то недалеко шумел Чайдах, да позади тревожно кричала отставшая Майка.
Вот и берег. Мы вышли на небольшую поляну, окруженную с трех сторон высоким лесом. Под толстой елью я остановил караван.
– Совсем темно или я плохо вижу? Это ель? – спросил Улукиткан, показав на дерево.
– Ель.
– Тода хорошо. Может, смотреть буду. Эту ель знаю. Место тут сухое, корм близко, ночуем.
Мы развьючили оленей. Я притащил дров, и, пока я ходил за водой, старик разжег костер. Нужно было немедленно принять какие-то меры, не дать старику совсем ослепнуть, но моих скудных познаний в этой области, конечно, было недостаточно, да и не имелось никаких средств под руками. Я предложил сделать на ночь согревающий компресс.
– Не надо, – ответил он спокойно. – Если утром я не увижу солнца, значит конец, пора Улукиткану отправляться к своим предкам. Для слепого тут дела нет. Тот, кто ел жирное оленье мясо, не захочет жевать сыромятный ремень. – Он на минуту задумался, и его лицо стало болезненно-грустным. – Неужели тут, на Чайдахе, оборвется мой след? – снова заговорил Улукиткан. – Куда ты один пойдешь, без меня? Место глухое, тайга, незнакомому человеку трудно выпутаться из нее, а до жилухи далеко, ой как далеко!..
– Зачем ты думаешь об этом, Улукиткан?! Допивай чай и ложись спать, отдохни. Что бы ни случилось с тобой, мы будем вместе, – попытался я успокоить его, но голос мой прозвучал неуверенно.
Тяжелый вздох вырвался из его груди. Проводник не надеялся на меня, на мой опыт. Да и горько было ему сознавать свою беспомощность.
Ужинали молча. Шел двенадцатый час. В таинственной тиши ночи слышны были шаги оленей, собиравших по берегу прошлогодние листья тальника. За перекатом тихо гоготали перелетные гуси. Еле уловимый ветерок лениво перебирал густые кроны елей. А вокруг лежала безлюдная, необъятная глушь, лесные дебри, полный неизвестности путь.
Догорал костер. Старик, отодвинув от себя чашку, собрал с колен хлебные крошки и бросил их в рот.
– Где спать будешь? – спросил я.
– У огня. Пусть тело греется. Теперь уже немного остается моих костров в тайге, – ответил он и, добравшись на четвереньках до багажа, стал на ощупь искать свою постель.
Сердце мое сжалось от боли…
Я подбросил в костер дров. В чаще пугливо ухнул филин. С неба свалилась спелая звезда.
Забираюсь в спальный мешок, но сон откачнулся от меня. Тщетно пытаюсь разобраться во всем случившемся. Еще хочется верить, что Улукиткан не ослепнет и мы продолжим свой путь.
Плохо спал и старик. Он часто ворочался, затяжно стонал и что-то бормотал на родном языке.
Постепенно дремота овладела мною, я уснул, но и во сне тревожные события продолжали нагромождаться одно на другое, как деревья в таежном завале. Когда я проснулся, в небе гасли Стожары, но еще было темно. Настороженно-чутко дремали лесные дебри. У огнища, прикрытого холодным пеплом, сидел старик. Поношенная, в латках дошка, старенькая от ветра и бурь, туго обтягивала его сгорбленную спину. Маленькая голова с взлохмаченными волосами покорно свалилась на согнутые коленки. Складки тревоги стянули нависшие брови. Босые ноги, припухшие от вздутых вен, посиневшие, были влажны от изморози. Улукиткан, видимо, забыл про ночь, не замечал холода. Грустное раздумье целиком захватило его… В его позе и потухшем костре, в тяжелом молчании – непоправимое горе.
Я выбрался из спального мешка. Старик, услышав шорох, устало приподнял голову. Его лицо стало еще более сумрачным. Напрасно искал он меня открытыми глазами… Они потухли. Во тьме растворились знакомая ель, костер, звездное небо.
– Я видел страшный сон, будто мы с тобою кочевали на Большой Чайдах. На хребте нас застала тьма. Ты сказал, что солнце совсем потухло. Правда это?
– Мы с тобою, Улукиткан, ночуем на Чайдахе.
– Если это верно, тогда правда другое: для меня солнце потухло.
– Ты бы лучше уснул, Улукиткан.
– Спать хорошо зрячему, а слепому думать надо, что делать дальше.
– Что делать? Поживем тут, на Чайдахе, дня три – может, твои глаза поправятся – и тогда уйдем своей дорогой, – ответил я, стараясь придать голосу как можно больше бодрости.
– Нет. Как нельзя оторваться от своего следа, так нельзя вернуть мне солнце. За что такой конец пришел мне? Уходить надо от этих мест. Один день нельзя тут жить… Ты разожги костер, садись рядом, близко ко мне, будем говорить, нельзя в горе терять голову.
Вспыхнул огонь. Я сходил с чайником за водой. В долине стояла предрассветная тишина, только недалеко шумливо плескался перекат да где-то за береговым лесом мелодично позванивал колокольчик на олене.
Улукиткан смотрел на огонь печальными глазами, тускло отражавшими отсвет красного пламени. Еще глубже морщины вспахали его лоб. Мне вдруг стало дорого все: и его латаная дошка, и пальцы, изувеченные подагрой, и шрам на затылке, и все, до чего он дотрагивался и о чем вспоминал!.. Не знаю, какой бы ценой я заплатил, чтобы только вернуть ему зрение!
Улукиткан устало приподнял голову и сказал:
– Слушай старика, хорошо слушай. Я уже не человек. Упавшей скале не подняться. Часто, шибко часто у Улукиткана не оставалось оленей и все добро помещалось в котомке. Я не горевал, не завидовал тем, у кого были стада оленей, лабазы со всяким разным добром, нарядные чумы. Я жил лучше всех, мое богатство – здоровье. Оно мне давало мясо, одежду и спокойный сон. Я не боялся пурги, перекатов, холода, меня не держала тайга, кругом была дорога. Здоровому человеку и горе кажется радостью. Теперь, ты видишь, Улукиткан потерял глаза – у него не стало ни рук, ни ног, ни воли. Однако, я не должен бросить тебя здесь, на Чайдахе, так далеко от людей. Такого закона нет в тайге. Умирать подожду. У Улукиткана есть память, слух и руки, чтобы показывать путь. Как-нибудь доберемся до устья Джегормы, к своим, и тогда я спокойно отправлюсь к прадедам. Это мой последний аргиш. Мы не пойдем на Лючи, это совсем далеко. Нам надо идти на заход солнца. Дорога будет длинной, тяжелой: горы, стланики, дурные речки. Под ногами не будет тропы. Место тебе тут чужое, все одно что слепой, а в такой дурной тайге даже зрячему нехитро заблудиться. Если солнце не потухло, оно покажет нам путь; птицы, деревья, ветер помогут не заблудиться. Идти надо скоро. Нас может догнать худой погода – дождь, туман, – тогда как поведешь аргиш?..
– Боюсь, Улукиткан, как бы хуже не получилось. Здешняя тайга мне незнакома, не знаю, где броды, где перевалы, заберемся в дебри – погибнуть можем. Лучше вернуться на вчерашнюю стоянку и догонять своих, – перебил я его.
– Что ты, оборони бог! Тот путь другой хуже, нам с тобою не пройти, да и слепому не догнать зрячего.
– Но ведь наши прошли?
– Николай два-три раза ходил там, хорошо проведет, а мы пойдем тут. Не бойся, человек в нужде море переплывет, – ответил он, расстегивая дошку и грея у огня костлявую грудь.
В его хриплом голосе прозвучала такая уверенность в успехе, что и мои сомнения рассеялись.
Еще ночь, густая, властная. С реки льется сонная прохлада. В лесу затянувшийся предрассветный покой.
Жизнь, казавшаяся утром доверчивой, понятной, вдруг одичала, вздыбилась, стала недоступной. Кто знает, какой удел и мне готовит судьба в этот день? Только бы не потерять спокойствия, а главное – сберечь силы в этой неравной борьбе с непокорной природой. Они нужны мне были теперь на двоих.
Мысли снова и снова возвращаются к Улукиткану. Сузился его круг желаний. Ненужными стали котомка, тропа, бердана. И только сучковатый посох с примятым концом останется при нем да слепая, ничем не оправданная надежда на выздоровление.
– Уже утро, слышишь – дыргивки[47] летят, – сказал Улукиткан. – Сегодня обязательно хороший день будет. Река внизу шумит, надо торопиться.
– Сейчас напьемся чаю, я пойду за оленями, а ты маленько уснешь.
Старик покачал головой:
– Сон убежал от меня, как олень от выжженных мест. Пока ты ходишь, надо бы вьюки наладить, да, видишь, как случилось: руки здоровые, а работу найти не могут; ноги есть, а куда идти, не знают. Худо слепому, кругом худо.
Он подсунул на ощупь в огонь головешки. Его глаза бесцельно смотрели в пространство. Костра он уже не видел…
На кровавую зарю иззубрился четким контуром хребет. В безоблачном небе одна за другой гасли звезды. Ветерок, чистый, прохладный, тянулся в просвете леса и, шевеля чащу, будил в ней пернатых музыкантов. С гор веяло спокойствием и глубоким миром.
Непривычному человеку трудно в тайге разыскать оленей. Не любят они кормиться на одном месте. Даже сплошные заросли ягеля не могут «спутать» ноги этим животным. Разбредутся олени по полянам, по чаще, и не так-то просто собрать их.
Более двух часов я потратил на поиски оленей и все же одного не нашел.
– Эко беда! – досадовал старик. – Олень без следа не ходит, как не нашел?
Он поднялся и пошатнулся, как ребенок, делающий первые шаги. Земля казалась ему текучей, он не знал, куда поставить ноги, что делать руками в темноте. Дрогнул его подбородок, скупая слеза пробороздила жесткую щеку.
Я взял его за руку и подвел к оленям. Животные, как обычно, были связаны друг с другом. Старик поочередно ощупал твердыми, как деревяшки, пальцами у каждого рога, спину, уши и на минуту задумался.
– Самого старого нет, – сказал он грустно. – Много лет этот орон[48] ходил со мною по тайге, а теперь, видать, не хочет: кому нужен слепой Улукиткан!
Старик перевязал всех оленей по-своему, в том порядке, как они шли вчера.
– Помни: нужно за сильным привязывать слабого, за слабым – опять сильного, и так всех, тогда хорошо ходи, – пояснил он.
Затем Улукиткан положил седла на оленей и сказал, чтобы я запомнил, какое из них на каком олене лежит; помог вьючить. Все это он делал на ощупь, но быстро. Руки его не утратили прежней ловкости. Только глаза теперь не следили за работой, они с печальным безразличием смотрели в пространство.
– Огнище не забудь залить водой: как бы пал не пошел.
Через час караван был готов тронуться в далекий, неизвестный мне путь. Улукиткан снял колокольчик со своего ездового оленя и надел его на мать Майки, идущую последней в связке.
– Так буду слышать, все ли олени идут сзади, не потерялся ли какой.
С сутулых хребтов на тайгу сползал тяжелым маревом туман, а за ним томилось в огненном накале солнце. В долине тишина.
Улукиткан подал мне свою закоченевшую руку. Откинув назад голову, он смотрел невидящим взглядом на небо. Солнечные лучи текли в его открытые глаза. Весенний ветерок ласково взмахивал над нами невидимыми крыльями, как бы пытаясь согнать с лица слепого безысходную скорбь.
– Покажи, где сейчас живет солнце? – спросил наконец он, но сейчас же поправился: – Однако, мне пора забыть его – зачем беззубому думать о костях!
Я поднял его руку в сторону солнца. Он забеспокоился:
– Промешкали, ишь куда убежало! Как думаю, вершина Чайдаха там будет? – И он отбросил руку в противоположную сторону.
– Да, там, – подтвердил я.
Улукиткан навалился грудью на посох, нахмурился, потупив невидящий взгляд в землю. Он вспоминал местность, по которой лежал наш путь, и, вероятно, думал: как ему, слепому, направить зрячего по нужному пути?
– Ты поведешь аргиш через Чайдах на другой берег и потянешь след вверх по реке. Впереди будут ключи – хорошо смотри, не торопись, – на устье одного из них увидишь лиственницу с гнездом рыбака[49], там и сворачивать будем к перевалу. Ладно понял?
– Как не понять, все ясно.
– Теперь завяжи мне платком глаза, они не нужны, а ветка ударит – лишняя боль.
Твердая, неукротимая воля прозвучала в его спокойном голосе. Глядя на него в этот момент, трудно было поверить, что он слепой, что его окружает беспросветный мрак, и еще более невероятным было то, что он берется провести по тайге караван до Джегормы, так далеко от Большого Чайдаха!
Никогда не забыть мне этих первых шагов со слепым проводником! С трудом верилось в благополучный исход нашего путешествия. Не хотелось думать о завтрашнем дне. Судьба свела меня в неравный поединок с дикой и беспощадной природой, предстояла затяжная и сложная борьба за жизнь. Я мог рассчитывать только на свои силы и опыт. Хватит ли их у меня, чтобы найти проход через Джелтулакский перевал, пробиться сквозь незнакомую тайгу? Спасу ли я слепого проводника? Я со всей ясностью чувствовал свою привязанность к Улукиткану, этому лесному милому человеку, и тем тяжелее мне было видеть его безутешное горе.
Теперь наш караван представлял довольно странное зрелище: я шел впереди, ведя в поводу крупного ездового быка, на котором комочком сидел слепой старик с берданой за плечами, с посохом в руке и с завязанными глазами. А следом за ним тянулись гуськом завьюченные олени. Унылый звон колокольчика сопровождал наше шествие.
Перебрели Чайдах. На противоположном берегу нас встретил молчаливый сумрак старой лиственничной тайги. Чувство тревоги и волнения охватило меня, как только я вошел с караваном под свод гигантских деревьев.
Идем напрямик, как звери. Живая и отмершая растительность мешает двигаться вперед. Под ногами бурелом, трухлявые пни, сучковатый валежник, прикрытый мягким зеленым мхом. Стланиковые крепи неохотно выпускают нас из своих цепких объятий. Эти препятствия обычны в экспедиционной жизни, без них невозможно представить себе путешествие по тайге, но сейчас, кажется, и валежник, и пни, и чаща враждебно восстали против нас. Мое внимание теперь не привлекают рябчики, бурундуки, белки. Слух не замечает пения птиц и весенней суеты. Какое-то безразличие к окружающему овладевает мною. Все внимание сосредоточено на одном настойчивом желании двигаться вперед.
Через час лес поредел. Расступилась чаща. В широкие просветы заглянуло солнце. Справа шумит река. День на редкость мягкий, теплый, идти становится легче. Наконец совсем посветлело, и я увидел впереди бугристую марь. А за ней полукругом раздвинулись плосковерхие горы, прикрытые черной шубой отогретых лесов.
– Ладно ли след тянешь? Пошто солнце в щеку греет? Держи его сзади, – слышу голос старика.
– Болото обхожу.
– Э-э-э… тогда ладно. А я думаю, сбился с пути…
За болотом потянулись еловые перелески. Занырял караван по замшелым буграм, зашлепала под ногами оленей черная маристая вода.
– Поправь след, подожмись к речке: однако, там суше, прямее пройдешь. Да ладно ли вьюки лежат? Не намять бы оленям спины, – беспокоится Улукиткан.
Подходим к берегу. Пара вспугнутых куличков-перевозчиков низко проносится над водою.
«Ти-ли-ти-ти… ти-ли-ти-ти…» – перекликались птицы.
Я остановил караван, стал поправлять вьюки. Улукиткан устало слез с седла и с трудом расправил онемевшие конечности, потоптался. Земля под ногами теперь казалась ему чужой, неустойчивой. Передвигался он по ней неуверенно, по-детски переставляя худые ноги. Непривычные к безделью руки искали опоры. В складках высохших губ гнездилась печаль.
По-над рекой идти действительно легче и суше. Береговая почва не задерживает на поверхности весеннюю воду. Но здесь нас опять окружила молчаливая лесная чаща. Я видел перед собой только поросль молодого леса вперемешку со стлаником да густое сплетение еловых крон. У второго ключа мы снова вышли на болото. За ним продолжалась все та же широкая долина Чайдаха, запертая с трех сторон пологими сопками, на склонах которых видны пятна тающих снегов. Меня удивляют контрасты этой местности: то мы с трудом пробираемся сквозь навевающий уныние лес, то наш путь перехватывают кочковатые мари, залитые водой и представляющие в это время безрадостное зрелище.
Как только мы опять вышли из леса, я увидел лиственницу с большим гнездом на сломанной вершине, сплетенным из толстых веток.
– Гнездо вижу! – крикнул я обрадованно.
– Что, на болото вышли? – спросил Улукиткан.
– Да.
– Сворачивай к гнезду.
Звериная тропа, на которой заметны старые следы сохатого, помогает нам обойти болото и добраться до ключа. Усаживаю старика возле пня, а сам развьючиваю оленей, разжигаю костер, принимаюсь за приготовление обеда. Теперь все дорожные хлопоты лежат на мне. На остановке работы всегда много. Ко всему этому теперь прибавилась забота о слепом проводнике.
Костер разгорается медленно. По синему весеннему небу плывет раскаленное солнце. Где-то высоко над волнистой стайкой мелких облачков с еле слышным криком несутся к северу журавли. Сюда, в долину, уже прилетело множество молодых птиц. Все они сразу же стали вить или ремонтировать свои гнезда, будто понимая, что в их распоряжении слишком короткое лето и что нужно торопиться.
Улукиткан сбросил с себя дошку, стащил с худого тела рубашку, хотел повесить ее на сучок, но обнаружил, что сидит возле пня. Встал, ощупал его кругом, повернул к костру голову.
– Беда слепому! – сказал он с досадой. – Пока рука не найдет или ухо не поймет, сама память не подскажет. Этот пень, однако, я рубил восемь лет назад. Тогда тут, на Чайдахе, мы со старухой белковали. Наш чум стоял на устье ключа. Ходи смотри, не лежит ли там медвежий череп. Зверь тут меня немного когтями пахал. – И старик, повернувшись ко мне спиной, показал глубокие шрамы на затылке. – Хотел меня кушать, да не успел: старуха убила его. Сходи посмотри…