Полная версия
Десерт из каштанов
Но и в остальном, кажется, не имелось такой работы, которую Ромашова была бы не в состоянии выполнить, с которой бы не справилась. И нервы у нее – как стальные канаты, и с мозгами порядок. Для одинокой женщины, которая замужем за собственной работой, – редкость, признавал Гаранин. Однажды, к тому моменту, когда они уже сработались, Вера призналась, что в юности ее как-то сразу заприметили врачи в операционной и начали ставить на крючки во время холецистэктомий и на резекции желудка, и она ни разу не потеряла сознания над разверстым багровым зевом человеческой плоти, чем долгое время гордилась: «Девчонкой была, что взять-то…»
Ромашка прикрыла за собой дверь, придерживая рукой.
– Доброе утро, Вера. – Арсений сел за стол, машинально взглянул на график дежурств на июнь, подсунутый под толстое царапаное стекло поверх столешницы. – Как у нас дела?
Ромашка лаконично описала жизнь отделения за прошедшую ночь, хотя знала, что позже Арсений выслушает подробный отчет от дежурных. Никто не умер. Вчера прооперированная дама с резекцией кишки немного буянила, психоз из-за интоксикации. Пробовала отгрызть катетер и ударить медсестру Лену в нос.
– Лена отбилась?
Вера неопределенно улыбнулась:
– Пациентку седировали. Пара больных поступила из экстренной хирургии, один с аппендицитом, другой после автоаварии с открытыми переломами конечностей.
– Попозже к ним зайду. После летучки.
– Койки для плановых уже готовы.
– Хорошо.
– Через полчаса совещание у Шаниной, – сообщила Ромашка. – Просили быть всех завотделениями…
– Буду, куда мне деться. Что там… с той девушкой?
В глазах Ромашовой мелькнуло непонимание – выражение, настолько ей несвойственное, что Гаранин на миллисекунду тоже растерялся: как можно не понять, о ком идет речь? Все мысли ведь постоянно к ней возвращаются… Потом спохватился и уточнил:
– Неизвестная. В первом боксе.
– А, с ней порядок.
По непонятной, но какой-то досадной причине Гаранину хотелось, чтобы ответ медсестры оказался более развернутым, но она обронила это свое «с ней порядок» и замолчала, и Арсений не стал допытываться. Лучше сам потом заглянет.
Гаранин кивнул, давая понять, что разговор окончен, но Ромашка не уходила. Пришлось поднять глаза от бумаг.
– Арсений Сергеевич. Надо решить по поводу Валентины. Сергиенко.
– Что там решать? Она курит в отделении.
– Такое больше не повторится.
Арсений посмотрел на Ромашову с иронией: ей-то откуда знать.
– Она толковая… Нам такие нужны, – мягко продолжила Ромашка, и Гаранин расслышал за ее словами: «Такими не разбрасываются». В общем-то она права, конечно, у них напряженка с квалифицированным персоналом. Недавно одна из процедурных ушла в декрет, так что пришлось взять совсем молодую девчонку после училища, которая не умеет толком даже капельницу поставить… Словно подслушав его мысли, как бывало нередко, Ромашка подытожила:
– Я новенькую ей в подмастерья дала, Лену, чтобы научила ее всему…
– Вера… Чего ты от меня хочешь? Мне кажется, это непрофессионально и просто низко – вести себя, как Валентина. Хочешь, чтобы я изменил свое мнение на ее счет?
– Чтобы вы изменили свое решение. А мнение может оставаться прежним, – улыбнулась Ромашка безмятежно. Ох и бестия… Арсений чуть было не улыбнулся в ответ, но сдержался, сжал губы и для пущей убедительности нахмурился:
– Твоя взяла. Дадим еще один шанс Валентине.
Ромашка с готовностью кивнула и поднялась:
– Спасибо.
– Один, Вера, – Гаранин поднял указательный палец. Медсестра улыбнулась снова, и он был готов поклясться, что в глазах ее плеснулось торжество, точь-в-точь рыбка на середине тихой заводи. Ладно, Ромашовой это позволительно. Пусть думает, что уломала заведующего отделением… По правде, Арсений и сам знал, что процедурную медсестру выгонять нельзя, но, не заступись за нее старшая, это о многом сказало бы. А так – все хорошо, позволил себя убедить, а заодно выведал, как Ромашка относится к подопечной.
День в горбольнице пошел своим чередом. Летучка по отделению, совещание у главврача, на котором все чуть не порвали глотки, пытаясь поделить скромное муниципальное финансирование на следующий квартал; обход, плановая операция, легкая истерика дочери старенькой пациентки из пятой палаты, обед в столовой.
Гаранин как раз лениво гонял вилкой видавший виды зеленый горошек по тарелке, когда рядом бухнулся о стол тяжелый поднос. На нем стояла тарелка грибного супа, затянутого желтыми масляными кружочками, котлета с пушистым пюре, две булки: одна в сахарной обсыпке, другая с вишневым повидлом. И чай – кирпичная жидкость за толстым граненым стеклом. Лариса Борисовская спустилась перекусить.
Она чмокнула Гаранина, тут же чуть послюнила палец, стерев с его щеки след от своей помады, и села напротив – румяная, сдобная, с блестящими желтыми, как у кошки, глазами и покачивающимися в ушах массивными серьгами из крикливой ростовской финифти в серебряных завитушках. На белой пышной груди покоилось, как на этажерке, такое же расписное колье. Борисовская испытывала страсть к броским украшениям, носила их в ушах и на груди, видимо, компенсируя невозможность украшать руки. Как врачу (и особенно – гинекологу) в перстнях и кольцах ей было отказано заведомо.
– Ну что, дружочек, червячка моришь? – хохотнула она.
– И ты, как я посмотрю, не голодаешь, – в тон ей откликнулся Гаранин. Она с аппетитом вонзила зубы в плюшку с повидлом, вгрызаясь в самую сердцевину, где послаще. И с завидным удовольствием, закатив глаза, пробормотала неразборчиво, смахивая крошки с губ:
– Мечтала об этом полдня… У нас всегда по четвергам такие привозят, замечал? Только по четвергам.
– Вот уж на что не обращаю внимания…
– А ты бы обратил! Вкуснятина! – Она в три укуса справилась с плюшкой, запила чаем и успокоенно улыбнулась:
– Теперь можно и пообедать… Слышала, у тебя коматозница новая.
– Ты-то откуда знаешь? Лучше б про бюджет на следующий квартал спросила.
– А! – Лариса махнула рукой. – Гинекологии все равно ничего не причитается.
– Не прибедняйся, пожалуйста. Вы только и живете, что на благодарностях от успешно разрешившихся чиновничьих жен.
– Так и я ж о том. Но официально – ни-ни. Так что там коматозная-то?
– Лежит, – буркнул Гаранин. – Что ей сделается. Технически она не в коме, а на препаратах. Отек был, решили перестраховаться.
– И ни имени, ничего? – уточнила Борисовская, вылавливая из супа рыжий скользкий китайский опенок, ничего общего с опятами на самом деле не имеющий. – Девчата болтают, ее на насыпи за парком Пионеров-Героев нашли. М?
Борисовская испытующе всмотрелась в Арсения.
– Я как-то больше по медицине… – и уголок его рта мелко дернулся.
– Ох, Гаранин, будь ты проще, сколько раз тебе говорить! Вот не может быть, чтобы тебе не было интересно. Это ж даже не сплетни, это – про-ис-шест-вие! Если не городского, то районного масштаба. И не просто с кем-то там… а с твоей пациенткой. А может, кто-то что-то видел и сейчас вспомнит, и это поможет найти урода, который такое сделал, а? Ты ж ей наркоз давал, неужели не любопытно…
– Вот именно поэтому, Лара, именно поэтому, – Арсений не дал ей договорить. – Я у стола стоял, прямо над ней. Видел и селезенку ее разорванную, и почечную ножку, оторвавшуюся от почки. И что на ней живого места нет ни снаружи, ни внутри. Ее даже опознать невозможно, потому что вместо лица – фарш, будто только что из мясорубки… Знаешь, был такой старинный рецепт у красавиц девятнадцатого века – на ночь привязывать сырые телячьи котлеты к щекам, для хорошего цвета лица… Я вспомнил об этом чертовом рецепте четыре раза, пока стоял там. Я могу представить себе по секундам, шаг за шагом, что с нею вытворял этот нелюдь. И именно поэтому как-то вообще не хочется об этом думать и что-то представлять. Особенно за обедом!
О нет, он не боялся испортить себе аппетит, его врачебный желудок и не такое выдерживал. Но во всем этом ажиотаже ему почудилось что-то неправильное, нездоровое. Все равно что собирать толпу зевак у места крушения. Борисовская суть уловила, но хмыкнула:
– Стареешь, батенька. Корабль профессионального хладнокровия дал течь.
– Ладно, кончай строить из себя циника и стерву, лучше булку жуй, – беззлобно отозвался Гаранин.
– Тебе бы бабу, – миролюбиво вздохнула Борисовская. – А то на куски разваливаешься, я-то вижу. То смотришь зверем, то хандришь целыми неделями. В понедельник стоял на лестнице и пялился в одну точку. За окно. Ни дать ни взять Рыцарь печального образа. Сонечка Мирошниченко с тобой дважды поздоровалась, а ты ее и не заметил. Я все вижу, Гаранин! Я твоя нечистая совесть. И общественное порицание тоже. Нельзя так.
– А как можно?
– Не знаю, как можно, зато знаю, как нужно. Тебе надо с кем-то общаться.
– Я с тобой вот общаюсь, – пожал плечами Арсений. Этот разговор перестал ему нравиться еще полгода назад.
– Ну что ты дурку валяешь? – возмутилась Ларка. – Сам же понимаешь, о чем я. Со мной он общается… Ты ж посмотри, какой общительный!
– Прекрати меня сватать. И хватит меня на женщин натравливать.
– Ой божечки, слово-то какое выискал! Натравливать! Кинг-Конг ты недоношенный, да ты от барышень наших бежишь сломя голову. Тебя натравишь, как же!
– Хватит, Лар, – Гаранин поморщился. – Я серьезно. Хватит.
На обратном пути из столовой Гаранин встретил Саню Архипову. Она, по-прежнему еще на костылях, ловко впрыгнула в распахнутую дверь второй травматологии. Рядом шагал ее жених – кажется, Федя.
– Привет, Саня.
– Здравствуйте, Арсений Сергеевич! – Ее белые веснушчатые щечки заволокло румянцем.
– Как самочувствие?
– Хорошо, спасибо! Вот, гулять пошли.
– Правильно, тебе полезно. Хотя в тихий час надо отдыхать. Тебя не потеряют?
– А они привыкли, я же вечно ношусь туда-сюда. Належалась уже, надоело, – мотнула головой девушка и нетерпеливо откинула со лба прилипшую прядку. Лицо сердечком, пухлые губки, россыпь ржаных веснушек по белой коже, а волосы – тугие апельсиновые пружинки, подпрыгивающие от малейшего движения.
Саня Архипова, которая сама себя со смехом называет Саней Франкенштейн, уже давно стала местной достопримечательностью. Скоро полтора года, как она здесь. В позапрошлом декабре ее на перекрестке сбила машина, как раз у южного входа на территорию больницы, куда она бежала навестить своего Федю, у которого было воспаление легких. Случись это где-то подальше, ее не спасло бы даже чудо, с такими травмами это было невозможно. Гаранин прекрасно помнил, как хирурги собирали ее по кусочкам. Саня, кажется, перенесла одиннадцать операций – настоящий Шалтай-Болтай, она постоянно переезжала из реанимации во вторую «травму» и обратно, приобретая то титановую пластину в череп, то аппарат Илизарова на правую ногу, то новый штырь в лучевую кость, то искусственный сустав взамен раздробленного. Но еще большим чудом была ее неутолимая и заразительная воля к жизни. Гаранин помнил и то, как она силилась улыбнуться, даже когда глаза не слушались и сами по себе сочились слезами от боли, и от них по обеим сторонам висков темнела подушка. А уж когда ей легчало настолько, чтобы передвигаться на кресле-каталке, Саня непременно принималась знакомиться с другими обитателями отделения, болтала с сестрами и посетителями, становясь понемногу экскурсоводом. Еще бы, за это время она разузнала о больнице и врачах столько всего – не каждый работник похвастается. Из разобранного на запчасти механического человечка в обтяжке тускло-серой кожи, человечка, измученного болью, наркозами и скальпелями, она теперь как-то незаметно превратилась в бледноватую красавицу с ямочками на щеках и отчаянно рыжими волосами, вьющимися мелким бесом. Хотя, конечно, поправил себя Гаранин, не превратилась, а вернулась в состояние, которое было до происшествия. Воительница Брунгильда, по воле случая закованная в броню ортопедического корсета, и с костылем вместо меча. Исхудавшая на больничных харчах, но это ничего.
От мыслей о Сане он как-то снова незаметно перескочил к своей неизвестной, Джейн Доу. С трех до четырех в стационаре тихий час, но у коматозных двадцать четыре часа в сутках – тихие, так что ее сон он не потревожит. Всего лишь заглянет проверить…
Сразу после операции Гаранин определил неизвестную к Баеву, в первый бокс, напротив поста. Шестидесятилетний Баев впал в кому три недели назад после несчастного случая, когда его катер перевернулся на середине реки прямо у главной набережной. Вскоре показатели упали, и из глубокой комы он перешел в запредельную. Баев-младший, довольно известный в городе предприниматель и хозяин трех пиццерий, исправно платил за улучшенное обслуживание для отца, но сам в больнице не появлялся после единственного раза, когда пришел все устроить. Гаранин предполагал, что тот вряд ли будет в восторге, когда узнает, что у отца в улучшенном боксе появилась соседка, а впрочем – какая разница?..
В палате стоял горьковатый и неживой запах кварцевой лампы. Арсений уже был здесь утром во время обхода, но еще раз изучил показатели жизнедеятельности. Оксигенация, ЧСС, давление. Осложнений нет, аллергических реакций тоже. Свежие рентгеновские снимки показывают, что отек немного спал. Совсем чуть-чуть, едва заметно – но Гаранин все равно обрадовался: динамика есть. Он примостился на подоконник и долго всматривался в бесформенные очертания на койке. По сравнению с Баевым, опрятным стариком, прикрытым до груди простынкой и клетчатым одеялом, неведомая Джейн – кокон из бинтов, повязок и гипса. Пучок проводов, шнуров, трубок и катетеров. В капельнице зачарованно капает препарат, капля за каплей, как будто сама жизнь вливается в вену. Изредка попискивают приборы.
Кто она? Почему ее никто не ищет? Неужели никому в этом мире не важно, где пропадает хрупкая (Гаранин точно помнил, как медсестра назвала ее рост и вес, да и наркоз он рассчитывал по комплекции) черноволосая девушка двадцати пяти лет? Она не вернулась домой, не пришла на следующий день на работу или учебу, ее мобильный «выключен или находится вне зоны действия сети». Удивительно, Гаранин видел всю ее изнутри, видел ее кровь, сочащуюся из сосудов, пока края ран гроздьями не увешали зажимы, он может пересчитать в уме количество лигатур, помнит желтоватую остроту ее костей, но не узнает ее по фотографии, даже если снимок сунут прямо ему под нос. Ее зрачки, когда он светил фонариком под лиловые запавшие веки, заполонили собой все, но, кажется, глаза у нее серые. Безликая, безымянная, настоящая стопроцентная Джейн Доу. Он не соврал, когда сказал Борисовской, что может досконально восстановить картину ее пыток – иначе как пытками то, что с ней сделали, не назвать. Настоящее истязание, и изнасилование было отнюдь не самым страшным и не самым болезненным тоже. Хорошо, что не ему пришлось писать медицинское освидетельствование для следователей, этим занимался Володя как оперировавший ее хирург.
Арсений подошел ближе. Из провала рта торчала трубка, ведущая к аппарату ИВЛ, все остальное почти полностью покрывали повязки и гипс. Глаза заплыли гематомами, неприятные пухлые сиреневые складки в просветах бинтов… Будь она в сознании, ей все равно не удалось бы их разлепить. И тут взгляд его опустился к ее левой руке. Она лежала совершенно целая, невредимая, тыльной стороной вверх. Бирюзовые вены, как дельта неведомой тропической реки, текущей по запястью. Выпуклый холм Венеры, от которого вглубь ладони бегут перепутанные линии ненаписанных еще историй. Он совершенно отчетливо помнил, как с тоненького мизинца уже в операционной снимали латунное колечко. Где оно, интересно… Наверное, передали Грибнову. Лака на ногтях при поступлении не было, так что стирать не пришлось, розоватые овалы испещрены крохотными белыми пятнышками. Под ногтями по-прежнему буро от крови и земли.
В боксе стремительно материализовалась Ромашова. Арсений повернулся к ней:
– Образцы чужой ДНК с нее снимали?
– Да. Мазки брали.
– У нее под ногтями кровь. Может быть, ее собственная, а может, и насильника. Соскоб нужен.
– Сделаем, – кивнула Ромашка.
IIIС работы он вышел в начале седьмого. Солнце стояло еще высоко, и по двору больницы мело жарким ветром, который, казалось, нес с собой охристую выжженность далеких среднеазиатских степей, щелкающие от зноя травы, коричневые лица худых детей и неодобрительное цоканье стариков: «Суховей…» Над мощеным тротуаром суетились клочья тополиного пуха, заверчиваясь в вихорьки. «Будто призраки гоняются друг за другом», – подумал Гаранин. Из куста шиповника цыкали кузнечики, и большой шмель, то присаживаясь, то взлетая с низким рассерженным гудением, пытался забраться в цветок с отогнутым трепещущим лепестком.
Сколько он знает эту больницу, все было таким же и двадцать лет назад, и тридцать. Здесь все его бытие. Кажется, двор горбольницы – это первое, что Арсений Гаранин вообще запомнил в своей жизни. Младенческое полуразмытое воспоминание, почти как на кинопленке: ясный день, опрокинутое небо все в белую крапинку, и колоннада, обнимающая фасад. Мама и еще какая-то женщина в белой косынке (или, быть может, это была медсестринская шапочка) заглядывают в коляску, и он видит их круглые, непомерно большие лица, заслоняющие облака. Странно, ему всегда казалось, что стены здания в то время были розовыми, хотя мать и утверждает: за все сорок пять лет ее работы в больнице стены не перекрашивали в иной цвет, кроме желтого.
Ему суждено было стать врачом, как говорится, на роду написано. В первой горбольнице всю жизнь проработали его родители: Елена Николаевна – педиатром, а Гаранин-старший – хирургом и завотделением кардиологии. На прием к профессору Сергею Арнольдовичу Гаранину записывались за пару месяцев, приезжали со всего района, иногда – из соседней области, а чехословацкий полированный секретер, что стоял в его домашнем кабинете, постоянно пополнялся коробками шоколадных конфет и бутылками всевозможных калибров, из-за чего в определенный момент и сам секретер стал называться в семье не иначе как «бар». Более материальной благодарности от пациентов профессор Гаранин никогда не принимал. Конфет было так много, что сам вкус детства у Арсения до сих пор ассоциируется со старым, покрытым беловатым налетом шоколадом. Он помнит, как не разжимались забетонированные ореховым грильяжем челюсти, как из коробки «Птичьего молока» он пытался незаметно выудить только конфеты со сливочным суфле (лимонное и шоколадное он не переносил, а потому втихую надламывал каждую), а из ассорти – только с начинкой из белой помадки.
В подростковом возрасте Арсению доставляло странное удовольствие представлять, что и зачат он был где-то здесь же, в кабинете врача или, может, в смотровой или сестринской, на жесткой клеенчатой кушетке, во время ночного дежурства. В этой воображаемой реальности с отца слетал его постоянный лоск и ореол безупречности, и Арсений часами представлял его в самых нелепых позах, с неловкими дрожащими пальцами, то со спущенными штанами, то застуканным в самый ответственный момент. Почему-то маму эта фантазия никак не очерняла и вообще касалась едва заметно, самым краешком.
На самом-то деле родители были совсем другими. Дрожащие пальцы у отца? Нонсенс. Он не брал в рот ни капли спиртного, не занимался никакой работой по дому, и боже упаси донести тяжелые сумки из магазина – такого не случилось ни разу. Отцовские руки были предметом семейной гордости и трепета, Елена Николаевна даже заботилась о них словно бы отдельно от самого мужа. Впрочем, Сергей Арнольдович этой заботы почти не замечал, точнее, принимал как должное. Ему не приходило в голову спросить, как полмешка картошки переместились с рынка на застекленную лоджию и каким образом в кухне перестала искрить неисправная розетка. Домой отец приходил поздно, уходил рано, проводя иногда по несколько операций в день, пару-тройку раз в году уезжал на конференции и научные съезды, публиковал статьи в «Медицинском вестнике», читал лекции в мединституте. Присутствие его в квартире тоже было зыбким, под дверью отцовского кабинета допоздна лежала полоса зеленоватого света, и заходить в ту комнату маленькому Арсению строжайше запрещалось. Казалось, что там, за дверью, происходит какое-то темное волшебство, и, если открыть дверь, все потонет в яркой вспышке, а нарушителя перенесет куда-то в неведомый и опасный край, где придется сражаться с летучими обезьянами.
А еще Арсению запрещалось шуметь, когда профессор отдыхал. Тот редко ночевал с Еленой Николаевной в общей спальне, чаще стелил себе прямо на диване коричневой кожи, что стоял – и до сих пор стоит – в оконной нише кабинета. Из-за того, что отец тяжело работал и нуждался в полноценном отдыхе, Гаранины забрали сына из второго класса музыкальной школы, хотя тот умолял позволить ему заниматься дальше. «Арсений, тебе негде репетировать, ты же знаешь… А без тренировок ты станешь самым отстающим. Ты ведь не хочешь отставать от других ребят?» – улыбнулась ему мама. Ее глаза требовали понимания. А он сам в тот момент лишь хотел сжать ее руками и уткнуться лицом в грудь, чтобы в горле и глазах перестало першить. Но такие проявления чувств были не приняты в их доме.
Родители никогда не ругались. Гаранин даже теперь не мог припомнить случая, когда отец повысил бы голос на мать, или когда она поворчала бы и бросила ему какой-нибудь упрек. В доме всегда было мирно. Ни музыки, ни громких звуков, радио включали изредка и едва слышно, и Елена Николаевна даже готовить умудрялась тихонько, лишь слегка позвякивая половниками и сковородками. С мужем она никогда не спорила, да и разговаривала довольно редко, обычно сводя общение к нескольким незначительным фразам – вроде того, как прошел день. Ни она, ни профессор Гаранин не отличались буйным темпераментом, составляя на редкость уравновешенную пару. Когда в его присутствии поссорились родители одноклассника, – громко, безобразно, с площадной запальчивой бранью и даже со швырянием мокрого кухонного полотенца друг в друга, – Арсений вернулся домой угрюмый и встревоженный и задал отцу вопрос, чего вообще-то с ним не случалось. Он спросил:
– Пап… а почему вы с мамой никогда не ссоритесь?
– Потому что я ее очень уважаю, а она меня. Люди кричат, когда не могут найти других аргументов или не владеют собой. И то и другое прискорбно. И выглядит мерзко и жалко. Да, я уважаю твою маму и не собираюсь оскорблять ее ни словом, ни поступками.
Слышавшая это Елена Николаевна улыбнулась и посмотрела на мужа ласково и восторженно. После этого она поставила опару и к вечеру испекла пирог с рыбой и рисом, фирменное блюдо, присутствовавшее до сего дня лишь на новогоднем столе. Только много лет спустя Арсений осознал, что это был, пожалуй, один из самых эмоциональных моментов в его семье и между его родителями.
За ужином у Гараниных частенько царило молчание, прерываемое только просьбами передать вилку или хлеб. Обычно Сергей Арнольдович за едой просматривал студенческие курсовые или новый выпуск медицинского альманаха. Однажды Арсений, беря с него пример, положил перед собой дочитанный на три четверти приключенческий роман и принялся уплетать макароны по-флотски.
– Убери книжку, пожалуйста. Испортишь себе желудок, – проговорила мама. Несмотря на мягкость, в ее голосе присутствовала нотка, из-за которой совсем не хотелось спорить. Но Арсений все же попробовал:
– Но папа всегда читает за столом…
– Если бы ты был, как папа, тебе это позволялось бы. Но ты ведь не он, – приподняла она брови с укоризной. Сергей Арнольдович отвлекся от чтения и взглянул на сына поверх очков. Его взгляд как-то по-особенному сфокусировался, так что Арсений моментально почувствовал себя нескладным, будто влез в одежду на два размера меньше и она давит ему в плечах, а из рукавов торчат тощие руки. Пятнышко чернил на запястье почудилось целой огромной кляксой, и он вспомнил, что уже несколько дней не гладил пионерский галстук. Ничто из этого не укрылось от профессорских глаз.
Сергей Арнольдович отпил из стакана, потянулся через стол и подцепил пальцами книгу за корешок – так, будто держал змею или насекомое. Повернул обложкой к себе:
– А, Томас Майн Рид… Я думал, ты уже перерос такие книженции.
Арсению тогда только исполнилось двенадцать.
Дачи у Гараниных, конечно, не было, зато имелась бабуля Нюта. Арсений до первого класса думал, что так звучит полное имя этой пожилой улыбчивой женщины: Бабулянюта. А может, это ее семейное положение или профессия… Ее крупные ладони, больше подходящие заводскому работяге, пахли овечьей шерстью, которую она вечерами спрядала в крепкую нить. Бабуля Нюта носила короткостриженые волосы с хохолком и торчащей челкой и цыганские цветастые юбки, на каждую из которых уходило ткани больше, чем на иное покрывало. Она жила недалеко от города, в большом деревенском доме с верандой, опоясывающей первый этаж, и долгое время вдовствовала после того, как ее первый муж, отец Елены Николаевны, погиб на фронте. Повторно она вышла замуж, когда Арсений уже ходил в школу. И несмотря на то, что поначалу Арсений отнесся к новому деду настороженно (Толик был слишком уж пугающе громогласным), вскоре они поладили.