Полная версия
Горизонт событий
Ирина Полянская
Горизонт событий
Я не стану описывать исторических ошибок нашего времени… Кто их не знает, кто их не видит! Они не касаются моей жизни.
Декабрист Н.И. ЛорерПролог
…Когда облаченные в резиновые костюмы водолазы вошли, наконец, в воду, пятясь от берега спинами вперед, раздвигая льдины неуклюжими руками, Шура поняла, что с этой минуты время для нее остановится, а потом потечет вспять, как Иордан в день Крещения, и что бы теперь ни подняли со дна реки – ее пропавшего сына Германа, крыло «Мессершмитта», весло Харона или всю ее ушедшую жизнь, будущее, сомкнувшись с прошлым, наконец настигнет ее. Ослепительное будущее: смерть сына станет разрастаться облаком, увеличиваться в размерах, как плод, который она когда-то носила под сердцем, скоро он перерастет саму Шуру, и в тени огромной смерти Германа она начнет тихо угасать, пока не состарится совершенно, а сын будет продолжать расти без нее, двинется по ее следам, как плющ, оплетая безвестные кладбища, землю, переполненную человеческим родом, уже достигшим ее ядра и начинающим упорно пробиваться назад сквозь слежавшийся прах бесчисленных поколений, раздвигая кости сухия, перемешанные с золотом и нефтью, кресалами, бронзовыми щитами, матрицей древних стрекоз в янтаре, гвоздями сгнивших крестов. Свиток человечества станет разматываться начиная с Адама и заканчивая Германом, ангелы небесные ослепнут, разбирая поросшие мхом имена. Поддерживая друг друга плетями рук, мертвые потянутся из чрева земли, из пучины водохранилищ, и ангелы, как слуги, поднесут каждому их скрытые во мраке вины, – что же касается Шуры, ей они вручат большую плитку довоенного шоколада, которую она зимой 42-го года украла у умирающего от голода соседа-немца, своего единственного друга… Этот взгляд она несла по жизни – кроткий взгляд умирающего, высунувшегося из кучи тряпья на диване и молча смотревшего на Шуру, на ее левую руку, на измазанный шоколадом рот и опять на руку, расписавшуюся за бандероль, адресованную не ей. Когда ангелы ударят по рубильнику и зажгут прожекторы Страшного суда, тогда все увидят в ее ладони надкушенную шоколадную плитку с раскаленной фольгой, но она не разожмет руки, пока немец не подведет к ней ее сына Германа, которого спустя тридцать лет после своей смерти заманил в реку…
В тот день, когда Шура в последний раз видела Германа, она поссорилась с его отцом, выставив его за порог дома, потому что он подарил своей подруге Ольге Бедоевой малахитовую шкатулку, вывезенную из блокадного Ленинграда, единственную Шурину драгоценность, – отдал за Шуриной спиной, добренький за ее счет.
В распахнутую настежь дверь Шура вышвыривала его вещи, попадавшиеся ей под руку. Анатолий с беспомощной улыбкой на добром бабьем лице сам подавал ей то пальто, то разношенные старые ботинки, хорошо сознавая, что никуда он на самом деле не уйдет, пересидит бурю, закутавшись в выброшенные вещи, на крыльце, а ночью кто-то из детей, прокравшись на цыпочках мимо спящей матери, откроет ему дверь. Вслед за одеждой мужа на крыльцо полетели его рукописи, веером рассыпались по двору фотографии… А вот этого надругательства над отцом и их общим прошлым, запечатленным на любительских снимках, дочь Надя вынести не могла. Она рывком стянула со стола скатерть вместе со школьными тетрадками, а потом принялась хватать из шифоньера костюмы и платья на плечиках и тоже выбрасывать их с крыльца. Герман кинулся подбирать выброшенные на снег вещи. Надя натянула пальто и устремилась на улицу. Герман, ни секунды не медля, бросился следом. Мать, увидев, что он побежал раздетым, полетела за сыном с полушубком и шапкой в руках, потому что знала, что если сестра куда-то бежит – брата не удержать… Герман на ходу накинул на себя полушубок, а шапку мать сама нахлобучила ему на голову, в последний раз коснувшись своего мальчика… После чего вернулась к крыльцу и стала подбирать вещи – свои и отца. Присмиревший Анатолий, тихо вздыхая, помогал ей.
Надя пришла поздно ночью – одна, с мокрыми ногами и оледеневшими рукавами пальто. На вопрос, где Герман, ответила сквозь зубы, что понятия не имеет, легла в кровать и затихла. Спустя некоторое время мать услышала странные звуки, доносившиеся из детской. Она встала и зажгла свет: Надя лежала с раскрытыми глазами и мотала головой по подушке, тело ее сотрясал озноб.
Утром дочь увезли в городскую больницу с подозрением на пневмонию. Шура пошла в школу, надеясь увидеть там Германа. Но в школе его не оказалось. У соседа Юрки Дикого Германа тоже не было. Девочка из Надиного класса сообщила, что вчера вечером видела Германа вместе с сестрой: они шли к реке. Услышав слово «река», Шура потеряла сознание…
Пока взрослые вызывали «Скорую помощь» и милицию, соседские дети сбегали к дымящейся промоинами и полыньями реке и принесли красную Надину варежку. Надя – бледная, с высокой температурой, лежала на больничной койке и, смежив веки, молчала как каменная; когда мать размахнулась и ударила ее по щеке, она раскрыла глаза и уставилась на ее руку, но не на ту руку, которой та ударила дочь, а на другую – которой мать много лет тому назад расписалась за чужую бандероль…
Милиционер тоже от нее ничего не смог добиться. Надя твердила, что была на реке с одноклассником Костей Самсоновым. Герман ее не догнал. Куда он девался, она не знает. Костя, допрошенный отдельно, рассказал то же самое – слово в слово. Только добавил, что они с Надей попытались перейти на другой берег к храму Михаила Архангела, но когда ступили на лед, он треснул, и они, провалившись в воду по пояс, с трудом выбрались на берег… После этого вернулись в поселок. Отец рассказал милиционерам, что Герман и раньше исчезал из дома: один раз, никого не предупредив, уехал в Москву с дачниками, в другой раз несколько суток прятался на огородах у Юрки Дикого. Отец был уверен, что Надя и вправду ничего не знает о Германе.
Так, в ожидании, прошло несколько дней. Шуру все время тянуло к реке… Лед уже разломился, река тронулась. Она ходила вдоль берега, подолгу сидела на опрокинутых лодках. После того, как Шура и ночь провела на реке, вызвали бригаду водолазов.
Когда из пузырящейся воды наконец показались медные головы водолазов, Шура вышла из оцепенения и истошным голосом закричала. Женщины, толпившиеся вокруг нее, схватили ее за руки. Шура кричала до тех пор, пока водолазы не выбрались на берег. Потом смолкла и села на снег. Мужчины разоблачали задубевших от ледяной воды водолазов. Милиционер записывал: «Прошли до понтона. Нет его в реке. Если б он утонул, мы б его нашли. Тело не могло унести за понтон». Водолаз, с которого Анатолий снимал костюм, сказал ему: «Зря старались, папаша. Может, сбег твой парнишка?» Милиционер добавил: «Видимо, сбег. Зря парней напрягали». Юрка Дикой, пока Анатолий суматошно хлопал себя по карманам, сунул водолазу в руку купюру: «Согрейтесь, ребята». Женщины подняли послушную Шуру со снега: «Пойдем, Петровна». Прежде ее никто не называл Петровной.
Вечером Костя привез сбежавшую из больницы Надю, закутанную в его пальто. Отец ей обрадовался, как сообщнице. С той минуты, как водолазы вышли на берег, он ожил и почувствовал себя хозяином положения. Надя сильно кашляла, но на это никто не обращал внимания. Она сидела на кровати, опершись спиной о стену. Ни один мускул в ее лице не дрогнул, когда отец, оживленно жестикулируя, стал изображать сцену с водолазами. Он успел уже где-то приложиться к бутылке. «Они говорят: не бывает так, чтобы от человека ничего в реке не осталось, хоть сапог с ноги или еще что! А я им: правильно, сапоги бы точно остались, они ему были велики, правильно, мать?» Шура медленно повернула голову, прислушиваясь. «Водолазы прошли до понтонного моста», – напомнили отцу. Анатолий, довольный, хлопнул себя по коленям. «Верно! Это ж самое главное: прошли до понтона! Дальше понтона, сказали, его бы не унесло!» – «А мы уж решили – утонул», – произнесла Шура, стараясь дотянуться до Нади взглядом. Надя кивнула. «Еще чего – утонул! – повысил на них голос Анатолий. Шура ответила ему виноватой улыбкой. – Сбежал наш сынок, мать! Не вынес нашей ругани! Гера такой, чуть что не по нему – сразу дёру! Было же так, мать?» – «Было», – повинилась Шура. Надя закашлялась. «Вот! Простыла! Бегаете вечно невесть где, что ты, что Гера!» – «А когда Герман вернется?» – тихо спросила Шура. Соседи один за другим выходили на улицу. Костя приблизился к Наде, та сделала ему знак: уйди! Костя вышел. Надя и отец пристально смотрели друг на друга. «Когда! Кабы я знал – когда! – воскликнул отец. – Надо ждать. Запастись терпением. Может, он записку оставил? Поискать надо». – «Может», – сказала Надя, внимательно всматриваясь в отца. «Так ты поищи, Надежда! И не смотри на меня так! Когда он с дачниками убежал, мелом на заборе написал: мол, я в Москве!» – «Надьке таблеток надо давать», – донесся из-за полуоткрытой двери голос Кости. «Да-да, – спохватился Анатолий. – Мать, где у нас есть что от кашля?» – «Не надо мне, – пробормотала Надя. – Подохнуть бы, чтоб этого не видеть». – «А главное, что я забыл вам сказать!.. – совсем зашелся в крике отец. – Тамара-просфорница в этот день переходила реку по льду! А она в два раза тяжелее Геры будет! Вот увидите, Герман скоро появится. У меня нет сомнений». Анатолий в изнеможении опустился на табурет и закрыл лицо руками.
Шуре приснилось, будто умерший немец сказал ей, что вернет ей Германа – хоть со дна реки, хоть с арктической льдины, – если она выполнит кое-какое условие. «Я не могу вернуть вам тот шоколад, – ответила Шура, – да и зачем он вам теперь?» Но немец потребовал, чтобы она прочитала тысячу книг с его полок. «Вы хорошо знаете, – с досадой возразила Шура, – что той ужасной зимой я сожгла ваши книги. Все они вылетели дымом. Осталась только одна, про Сараевское убийство, вы листали ее до последней минуты, зачитывая мне вслух, какой мучительной смертью умирал Гаврила Принцип в Терезиенштадте. Я не рискнула бросить в печь и ее, к тому же, когда мои руки дошли до убийства в Сараево, началась весна, сто с лишним дней и ночей мы провели с вами вместе, вы все рассказывали мне свою тысячу книг, а я слушала и запоминала, чтобы не умереть от голода, холода и отчаяния, а потом, со спрятанным под полой маминой шубы Гаврилой Принципом, села в машину и поехала по ледяной Дороге Жизни». Немец посмотрел на ее рот и левую руку и сказал: «Ме-е»… Шура осторожно обстригала большими садовыми ножницами свалявшуюся шерсть на боках козы Званки.
Первыми ушли цифры: даты, числа, которые подпирали ее школьный предмет, превратившись в лес античных колонн, выстроенный с помощью отвеса и нивелира, вокруг которых, как привязанная к колышку Званка, кругами ходило Время, и сияла двуликая Луна, невидимая сторона которой скрыта от нас, а на лицевой ее стороне происходило совсем не то, что неряшливо отражала изнанка. Невозможно шаг сделать, чтобы факт не разветвлялся во все концы света: по нему уже ползли грибковые наросты политики, философии и литературы. Принцип оказался ни при чем. Просто в мире было отлито критическое количество стальных капсул: на австрийских заводах Шкода в Богемии, немецких заводах Круппа в Эссене, Эргардта – в Дюссельдорфе, французских заводах Шнейдера в Крезо, и они роем египетской саранчи устремились на все живое. Вошел в действие закон взаимовыручки жизни и смерти: когда жизнь забывала о себе, забираясь в раковины диковинных вещей и политических утопий, на землю обрушивался серный дождь, или всемирный потоп, или моровое поветрие, чтобы послужить исправлению нравов. В истории, учил немец Шуру, главный интерес представляет не столько видимая сторона Луны, по которой воображение легко реконструирует обратную, сколько, на первый взгляд, мелкий, скрытый в тумане факт, тринадцатый камень в японском саду – как ни вставай, видишь только двенадцать, и точка: так, например, Бонапарт проиграл кампанию главным образом из-за того, что Швеция упорно держала нейтралитет благодаря сговору генерала Бернадотта, короля Швеции, с Александром Благословенным, а вовсе не из-за отставки Барклая и назначения главнокомандующим Кутузова, Бородинского сражения, пожара Москвы, мороза, партизан, – да-да, историки по-прежнему видят двенадцать камней, и Бернадотт невидим для них, как в башне замка принцессы Авроры тайное веретено тринадцатой феи Карабос…
…Когда Рюрик отпустил Аскольда и Дира и они двинулись в Царьград по великому водному пути из Балтийского моря в Черное? Когда остановились в нищем городке полян, срубленным Кием и Хоривом, сборном пункте варягов? В каком году Русь приплыла в Византию и на скольких ладьях? Когда Владимир взял на меч Рогнеду? «Где наша дружина?» – спросили древляне Ольгу. «Каким обычаем не стало царевича Димитрия?» – спросил Нагова Шуйский. «Знаешь ли, что будет завтра утром?» – спросил Глеб Святославич волхва. «Я сотворю великия чудеса», – ответил волхв. Глеб взял топор и разрубил его надвое. Сколько освобожденных русских пленников после взятия Казани вернулось в Рязань, Пермь, Вологду? Сколько талеров дал Карлу Мазепа за учреждение Малороссийской коллегии? Сколько длилось стояние на Угре, завершившееся роспуском Учредительного собрания?..
Январь, апрель, года, века, талеры, червонцы, населенные пункты, поля сражений, династические перевороты, землетрясения скашивало терпеливое колебание одной струны, одной волны, которая вынесла на берег шлемоблещущих водолазов. Смуты, побоища, ристалища, великие завоевания Изабеллы и Фердинанда, снятие осады с Орлеана – все убралось в спрессованные штабели исторических дат, как мумиеобразные подмороженные тела во дворе блокадной больницы, слепленные льдом, припорошенные снегом, год, месяц, число не имели значения, разве что взвешенная на весах и признанная чересчур легкой блокадная пайка в 125 граммов, в то время как все вокруг наливалось свинцовой тяжестью – время, вода, сила трения, давление воздуха на душу населения. Несколько шоколадных долек могли уменьшить тяжесть и даже снова восстановить кладку исторических событий.
Ничего не восстанавливалось. Что было – водолазы не подняли со дна реки. Шура застывала на полуслове, лихорадочно листала свои конспекты, подглядывала в учебник, в котором на забытом языке излагалось то, что было, память бродила вокруг вбитого в тумане колышка даты, переносимого с места на место, какие-то беды выедали вокруг нее жизнь, ничего не осталось за спиной, все еще было впереди. Прошлое больше не связывало Шуру ни любовью, ни отвращением, ни привычками, ни чувством долга. Она едва помнила, что необходимо опрашивать детей, ставить отметки в журнал, что-то черкала на той странице, где стояла дата исчезновения Германа. А потом разрешила самим детям ставить себе отметки. Ученики ее видели, что историчка уже не та – мятая блузка, грязный воротничок, спущенные чулки, шпильки выпадают из волос, – но все еще пыжится, что-то несет про Людовика и его отрубленную голову, которая спросила у палача: «Друг мой, как там экспедиция Лаперуза?..» И чтобы Александра Петровна совсем уж ничего от них не требовала, дети догадались заговорить с ней на тему, которой избегали взрослые – о ее пропавшем сыне Германе…
Тут у Шуры со всеми классами установились такие задушевные отношения, каких прежде не было, и она сделалась и для них Петровной. Никаких строгостей, никакого Лаперуза, тишина в классе, чтобы директор ни о чем не проведал и забава не кончилась. Дима выходил к доске – рассказать о том, как они с Германом рыбалили на острове. Люба с места из-за парты вспоминала, как они строили шалаши. Окончательно распоясавшись, дети наконец отбросили прошлое (как это сделала Шура) и заговорили о настоящем. Старшие и младшие классы соревновались друг с другом в выдумке. Германа видели в городском автобусе с биноклем в руках. Он промелькнул в окне электрички. В полутемном зале кинотеатра дожидался начала утреннего сеанса. Брал билет на поезд дальнего следования. Шура на все кивала, слушала с жадностью все новые и новые свидетельства о жизни сына и самое интересное стала записывать прямо в классный журнал, перемахнув наконец с марта в май. Тогда дети пошли на контакт с Германом. Один мальчик одолжил ему удочку, уже зная, что в учительскую стали просачиваться кое-какие слухи об уроках истории, другой сидел рядом с ним в парикмахерской, третий встретил его в Москве в магазине «Детский мир», и Герман сказал ему, что собирается на мыс Шмидта, куда раз в неделю летает самолет с Чкаловского аэродрома, и попросил взаймы денег. Дочь Надя могла бы быстро положить конец этому безобразию, но она и пальцем не шевельнула. Тут дети совсем взбесились. Принесли географическую карту, показали Петровне мыс. Ведь Герман бредил Севером. Ну и что, что вечная мерзлота, в пятидесятых годах на мыс Шмидта завезли индокур, которые в инкубаторах стали бешено размножаться, так что пух и перья летели вплоть до стоянки Амундсена. Полярники планируют построить на мысе оранжереи и выращивать в них ананасы, которые удобно замораживать прямо на льду. Их дети ездят в школу на собаках. Герман работает на метеорологической станции, помогает аэрологу запускать в стратосферу зонды, которые, как «Летучие Голландцы», вечно скитаются в стратосфере. Северное сияние, переливаясь всеми цветами радуги, дивным цветком вырастает изо льда, над которым носятся розовые чайки, и гагары тоже стонут. Хорошо бы поехать в эти замысловатые края, но тут в дело вмешался директор, наступил конец истории, и Шуре дали вторую группу инвалидности.
1
СМЕРТЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ. У индейского племени йорубо существовала «окраска обмана». Они придумали ее потому, что не умели врать. Другие племена, обитающие в долинах рек, часто злоупотребляли честностью йорубо, вытаскивая добычу из вырытых ими ловушек, что иногда приводило к военным столкновениям. За век до появления Колумба, который, рассчитав день и час лунного затмения, не постеснялся соврать индейцам, что он заберет с неба луну, если не получит от них продовольствия, йорубо поняли, что правдивость и беда ходят рука об руку, и изобрели «окраску лжи». Когда шаман возвещал им, что боги не против, чтобы йорубо обхитрили другие племена, они собирали со скал голубиный помет, растирали его с соком хинного дерева и топинамбуром и полученной краской покрывали лицо и тело человека, которого отправляли послом к соседям. Таким образом, посланный изрекал ложь не от своего лица, а от лица «тонкого йорубо», эфирного существа, в которое облекался честный йорубо, как в новую кожу… С помощью водяных весов йорубо выяснили, что «тонкий йорубо» весит ровно столько же, сколько душа умершего йорубо, то есть разница между живым телом, погруженным в воду весов, и мертвым составляет одно «са» (теперь ученые знают, что душа человека весит 24 грамма – это и есть одно «са»). Это открытие навело йорубо на странные мысли. Почему дух честного йорубо равен весу «окраски обмана»? Не является ли душа эманацией лжи? Если это так, то выходит, что йорубо своей честностью извратили природу духа, в результате чего из ловушек исчезали туши бурого медведя и дикой свиньи. После того как «тонкий йорубо» был взвешен на весах и признан легким, как эпидерма и душа, решено было отменить голубиный помет и соки растений. Шаманы призвали йорубо, намеревающихся солгать, к ряду магических действий, заранее очищающих их от греха лжи. Эти люстрации варварского народа напоминали индульгенции цивилизованного общества. На всех континентах шла борьба с совестью, которая весит столько, сколько весит тень и душа. Все, чуть возникнет опасность, меняют окраску, как камбала на дне, создающая на спине узоры из пятен и крапинок, после чего она начинает мутить воду для маскировки. Уклончивы слова по отношению к человеческой практике, удивительна их готовность к росту и семантическому воспроизводству. Реальность, подернутая радужной пленкой весом в одно «са», – это искусство. Помет и хина, краски и резец, перо и струна являются ловушками для улавливания материи. Тонкий йорубо, как солнечные лучи, извлеченные из огурцов Свифта, вбирал в себя все больше труда и жертв. Камбала все больше прибивалась ко дну, мимикрируя под цвет грунта, и у дна не было ни дна, ни покрышки, вымысел не давал действительности никакой передышки.
После того как Шурин отец, известный геолог-четвертичник, перед самой войной угодил в проскрипционные списки, а мама слегла в больницу, Шура впервые сама постучалась в дверь к соседу. Дверь немедленно открылась, точно немец неотступно стоял за нею, прислушиваясь к шагам на лестнице, поджидая гостей. Немец тоже попал в проскрипционные списки за бесцеремонные исторические аллюзии, которые он позволял себе на своих лекциях, но его просто отправили на пенсию. Имя «Герман Хассе», видно, было пока набрано слишком мелким шрифтом, тогда как имя Шуриного отца вдруг пустилось в рост и с какого-то момента стало таким же заметным, рельефным и большим, как на дверной табличке. Правда, не успела Шурина мама подписать опись конфискованного имущества, как имя отца исчезло и с таблички, и из списков жильцов дома. К Хассе по-прежнему заходили его бывшие студенты и коллеги, приносили ему гостинцы. Шуру прежде здесь привечали, немец читал ей старинную скандинавскую балладу о Германе – Веселом Герое или что-нибудь еще, бывало, и угощал чем-то вкусным, но тогда Шура есть еще не хотела, а оставшись одна, однажды не выдержала.
Немец обрадованно схватил Шуру за руку и втащил в свое логово. Он-то был готов сколько угодно голодать, лишь бы по-прежнему обитать в перекрытом вынужденным увольнением речевом потоке, который и был его жизнью и памятью. В его голосовых связках скопилось великое множество мировых событий, как неисчислимое войско Ксеркса в узком проходе Фермопил, через которые пробирались персы в пестрых хитонах с рукавами из железной чешуи, вооруженные огромными луками и камышовыми стрелами, ассирийцы в медных шлемах с льняными панцирями и деревянными палицами, с копьями из рогов антилопы, арабы в длинных бурнусах, эфиопы в львиных шкурах с луками из пальмовых стеблей, бактрийцы с высокими тюрбанами и боевыми секирами, арии с мидийскими луками, каспии в козьих шкурах, ливийцы в кожаных одеяниях, пафлагонцы в плетенных из лозы шлемах, фракийцы в лисьих шапках, писидийцы с щитами из невыделанных бычьих шкур, – и немцу требовался хоть один-единственный слушатель, чтобы всадники, пехота и боевые колесницы, толпящиеся у его губ, могли пройти к своей неведомой цели, как стрела Одиссея сквозь отверстия двенадцати топоров, врытых в глиняный пол. Шура стала ходить к немцу, чтобы поесть, а не послушать, ей и в голову не приходило, что весь этот бред исподволь входит в ее жизнь, иначе она не позволила бы себя нагружать осажденными городами, изощренными пытками, пирамидами черепов, чумой в Элее и голодом в Леонтине, наводнением в Долонии и пожаром в Сардах, разорением полей между Римом и Феделами и тайными жертвоприношениями Нумы, удивительной переправой Сципиона через Пад и садами Академа… К тому же сколько было дурных предзнаменований! На древках знамен вдруг вспыхивал огонь, королька с лавровой веткой в клюве растерзала стая птиц, солнце затмилось тучей неведомо откуда взявшихся стрел, в гигантскую маслину ударила молния и расколола ее надвое, соловей свил гнездо над заживо похороненной весталкой, таблички с именами срывались с дверей, и стены сделались прозрачными… Слишком много всего входило в Шуру с каждым глотком подбеленного сгущенкой кофе, толпы истерзанных голодом людей из Пиреи, Мелоса, Вавилона сгрудились возле скромных гостинцев, уму непостижимо, сколько событий подняли тростниковые перья историков. История мира брала разбег под нёбом соседа, пролегала через его гортань, альвеолы, бронхи и легкие. Он создал ее из собственного дыхания, дрожания голосовых связок, речевых пауз и не представлял себе по-настоящему, что она и в самом деле развивалась и существовала вне его организма. Цивилизации сидели в суфлерской будке, паслись на книжных грядках; иногда немец обращал к ним растерянный взгляд, забыв название какой-нибудь пересохшей речки, подле которой шло сражение за тело царя Леонида. На самом деле его память давным-давно отпочковалась от книг, сделавшись отдельной древней библиотекой – Мусейоном.
Вероятно, сосед слегка тронулся умом, после того как в его глазах погасла аудитория, к которой он привык, как будто в окружающем его пространстве разом полетели электрические пробки.
Он не мог понять, что случилось. Факты настоящего времени не затрагивали его сознания. Он, конечно, знал, что его коллега, Михаил Дмитриевич Приселков, создатель истории русских летописаний, впервые показавший, что русские летописи – это памятники горячей политической борьбы, а вовсе не дело рук бесстрастных Пименов, сидел на Соловках, что Сталин самолично редактировал учебник по истории для четвертого класса профессора Шестакова… Ну и что? Иван Грозный переписал историю России, представив ее как историю единовластия, а до него новгородские летописцы из-за вражды с Москвою ни словом не обмолвились о Куликовской битве, а до них галицко-волынские летописцы ничего не сказали о Ледовом побоище, поскольку их княжество враждовало с Владимиро-Суздальским княжеством, участвовавшим в разгроме тевтонов. Романовы и прислуживающие им историки навязали последующим поколениям свою версию трехсотлетнего династического правления. Немец знал, что года три назад на глазах студентов арестовали замдекана Черницкого, что преподаватель Николай Арсентьевич Корнатовский стучал своей знаменитой палкой на студентов, задававших ему вопросы из досоветской истории, что в университетской газете печатали призывы к бдительности и разоблачению врагов народа, окопавшихся среди профессуры… Но входя в лекторий исторического факультета на 600 мест, Хассе забывал, что все это происходило и происходит в действительности. И когда однажды один отчаянный студент (или провокатор) написал на доске печатными буквами: «Разве можно было убивать царя вместе с детьми? И устраивать процессы над бывшими большевиками?», немец не смутился, а бодро процитировал своего любимого Макиавелли: «И тут уж недостаточно искоренить род государя, ибо всегда останутся бароны, готовые возглавить новую смуту; а так как ни удовлетворить их притязания, ни истребить их самих ты не сможешь, то они при первой же возможности лишат тебя власти»… Не заволновался немец и тогда, когда на следующий день на доске появилась новая надпись, также цитата из сочинения флорентийского мыслителя: «Однако же нельзя назвать и доблестью убийство сограждан, предательство, вероломство, жестокосердие и нечестивость: всем этим можно стяжать власть, но не славу»… Студенты сидели тише воды, ниже травы, отводя глаза в сторону, но немец, прочитав написанное, одобрительно хмыкнул, как шахматист, приветствующий ход соперника, и, смахнув написанное влажной тряпкой, снова процитировал «Государя»: «…люди поступают хорошо лишь по необходимости, когда же у них имеется большая свобода выбора и появляется возможность вести себя как им заблагорассудится, то сразу же возникают величайшие смуты и беспорядки». Отвечая неведомому оппоненту, Хассе ухмылялся: теперь он не сомневался, что в студенческой среде завелся провокатор. Но вместо того, чтобы прогреметь с кафедры: «Кто?!», как это сделал бы Николай Арсентьевич, когда на третий день появилась надпись: «Люди уже не верят в социализм», немец снова прибег к любимому флорентийцу: «Поэтому надо быть готовым к тому, чтобы, когда вера в народе иссякнет, заставить его поверить силой. Моисей, Кир, Ромул и Тезей, будь они безоружны, не могли бы добиться длительного соблюдений данных ими законов. Как оно и случилось в наши дни с фра Джироламо Савонаролой: введенные им порядки рухнули, как только толпа перестала в них верить, у него же не было сил утвердить в вере тех, кто еще верил ему, и принудить к ней тех, кто уже не верил»… Хассе казалось, что он принимает участие в интеллектуальной игре, что 599 студентов держат его сторону и что 600-й, неведомый, восхищенный находчивостью немца, доносит наверх, что профессор Герман Хассе вполне благонадежен. Предвкушая дальнейшее развитие событий, он с удовольствием думал об этом 600-м, который сейчас чешет лоб, обдумывая новую каверзу, и в ожидании ее перелистал «Государя» от корки до корки, но через день, войдя в аудиторию, не обнаружил на доске никакой надписи, кроме сегодняшнего числа – 19 апреля 1941 года, – это была дата его изгнания из университета…