Полная версия
Лихолетье
Казак, мурлыкая под нос песню про Днiпр, шо красивее да ширше всяких рiк, нанизал на ветку ольхи прихваченного в Кроминском поросенка и поворачивал его над углями, то так, то эдак. От тушки, покрывшейся ароматной красно-коричневой корочкой, шел одуряющий запах…
– Скоро? – нетерпеливо спросил атаман.
– Ещэ трохи, – сказал казак, потыкав ножом в поджаристый бочок: – Ща силью та перчиком…
Наконец поросенок был признан годным. Запорожец выложил мясо на свежие лопухи, достал каравай хлеба, пару головок чеснока и, хитро прищурившись, вытащил кожаную флягу:
– Ты, пане атаман, можа, горилки хлебнешь?
Казимир побаивался пить русскую вудку. Знал, что бывает с теми, кто чрезмерно увлекается питием… А пили все, с кем он вышел из Польши. Ну и где они теперь? Кто зарублен, кто застрелен… А кто ушел под лед или сдох с голода… Но сегодня на душе было так пакостно, что он молча подставил кружку и так же молча выпил.
– М-м-м, – промычал Казимир, пробуя нежное мясо, таявшее во рту. Покрутив головой, одобрительно кивнул. – Бардзо смачно!
Запорожец удовлетворенно блеснул глазом. Очистив пару зубчиков чеснока, заботливо протянул атаману.
– З чисночком та з хлибом трэба исть, – наставительно произнес казак, который до сих пор не мог привыкнуть, что атаман не заедает мясо хлебом.
Наколов на кончик ножа очередной кусок и отправляя его в рот, пан Казимир вдруг выругался:
– Холера ясна!
– Це ше тэке, пане атаман? – вытаращился Янош, едва не пролив драгоценную влагу. Но, конечно же, не пролил ни капли.
Казимир вздохнул, показывая обнаруженное на клинке бурое пятно. Когда добивал Сергуню, забыл почистить. Оставив кружку, Казимир вытащил оселок и, только убедившись, что пятнышко исчезло, выпил. Эх, мало…
– Тэк пойдэ, пане атаман, то останимся мы з тобой вдвоим, – грустно сказал Янош, вытаскивая новую фляжку и разливая вудку.
– Это вы правильно сказали, – вздохнул атаман. Вспомнилось, сколько погибло «первопроходцев», что пришли на Московию вместе с Димитриусом Первым (ну, нехай с Лжедмитрием)… Сколько добрых ляхов сложило голову в этой клятой Московии! Эх, а какие хлопцы были! А если вместо замка на Шехони ему тоже суждено сложить голову? И его, такого молодого и красивого, не будет… По мере опустошения второй фляжки атаману становилось уже все равно, что будет с ним дальше. Подперев щеку кулаком, он затянул песню, которой его научили в лагере Яна Болотникова:
Когда меня убьют на сече,А коршун будет глаз клевать,Мне будет, братцы дорогие,Уже на это наплевать!Когда я буду тлеть в канаве,А черви будут печень жрать,Мне будет, братцы дорогие,Уже на это наплевать!Не обессудь меня, боярин,Не выйду нынче я на рать,Теперь мне, братцы дорогие,Уже на это наплевать!Не будет у меня могилы,И не оплачет меня мать,Но верьте, братцы дорогие,На это тоже наплевать!– Э, пане атаман, це не дило, таки писни спивать – тильки беду накличите! – укоризненно причмокнул языком казак, пытавшийся встать на ноги. С первого раза не получилось, но отчаянный запорожец не сдавался. Для начала, утвердившись на четвереньках, Янош помотал башкой и с восхищением сказал: – Ох, добра горилка! Надо бы ишшо…
Глава вторая
Соловецкая обитель
Уже три ночи кряду отец Антоний лежал без сна, ворочаясь с боку на бок. К толстым доскам, поверх которых брошено грубое рядно, к полену в изголовье игумен давно привык. Постели ему сейчас перину, подложи под голову пуховую подушку – лежать бы не смог! Может, возраст сказывался, а может, тяжкие думы? Они, думы, одолевали отца Антония с тех пор, как из инока, желавшего принять Великую Схиму, он стал настоятелем. Сам не хотел, но была воля архимандрита – теперешнего митрополита Новгородского Исидора. Быть главным, хоть в малой пустыни, где и иноков-то человек пять – тяжкое бремя. А тут, на Соловках… Братии – душ четыреста. Трудники, что каждый год приходят в обитель, кто на покаяние, кто по обету – это еще два столька. Крестьяне монастырские (эти хоть за оградой живут!), если обоего пола считать – с тыщу. Стрельцы, что в святой обители службу несут. Народу на город наберется. А люди… Случись какая каверза, сразу к отцу-игумену бегут. Кого-то не в срок на работу поставили, кому-то брат-книгохранитель книгу не дал, а кто-то с сотником полаялся. Да что мнихи да трудники? Вчера явилась баба из Архангельского городка, у которой муж на Грумант ушел, да так и не вернулся. Ревет – можно ли ейного Ваньку на соседской Маньке женить, если у девки пузо на нос лезет? А пузо, вестимо, не с ветру надуло. Делать больше нечего игумену, как разбирать их обиды! А не разобрать нельзя. Приходится разбирать, рядового стрельца с сотником мирить и, после должного покаяния, Ваньку на Маньке женить. Люди ж кругом. Ну, а кто же без греха?
Люди – первая забота настоятеля, окромя самой главной – службы Господу! А есть и другая. Обитель владела таким хозяйством, что не всякому королевству по плечу. Монахи и крестьяне добывали соль на соляных варницах и продавали ее по всей Руси. Ловили рыбу и били морского зверя. Сами выделывали кожи и шили сапоги. Ткали, портняжили и красили ткани. При Великом игумене – святителе Филиппе, которого задушил Малюта Скуратов, построили кирпичный и лесопильный заводы. Сами кирпич обжигали, сами доски пилили. Зато – братия теперь жила не в полуземлянках, а в двухэтажных хоромах. Из своего кирпича отстроены церкви и колокольня. Был еще свечной завод и иконописная мастерская. Сами писали и переписывали книги и переплетали их в сафьяновую да в юфтевую кожу!
Жить бы в трудах и молитвах. У каждого из мнихов свое послушание – кому за скотом ходить, кому печи топить, а кому и иконы писать. Ну, а кому и ремеслом заниматься! Монастырские литейщики да кузнецы, верно, не смогли бы отлить пушки да пищали, но сабли и секиры выходили не хуже немецких. Эх, лучше бы кузнецы косы да плотницкие топоры ковали, но время такое, что нужно и оружие иметь…
Отец Антоний стал игуменом накануне появления на Руси Димитрия Иоанновича, коего сочли сыном покойного Иоанна Васильевича. Ну, а как не счесть, если родная мать признала царевича? А что он не Димитрий, на Соловках узнали только через два месяца после того, как пепел самозванца был развеян по ветру.
А из-за войны да смутности слово пастырское нести некому. Дичает народ без слова Божьего! Вон, лопари на Коле опять жертвы каменным идолам приносить стали. Ну, оленьи люди – чего с них взять! Главное, чтобы свои, русские, снова в язычество не ушли. Лет сто, как поморы ни Велесу, ни Перуну с Даждьбогом не поклоняются, но все-таки… Вот и думай, отец-настоятель, кого из иеромонахов к лопарям послать, а к кому из мирян присмотреться надобно… Заботы, заботы…
Соловецкие острова далеко, да край России – он не край света. Гости из Дании, из Голландии, из Франции, не говоря уже о разных немецких землях, да англичанах, давно сюда ходят. Торговля – дело нужное. Сукна аглицкие да шпаги – зело добрые. Французские пистолеты и пищали, что мушкетами именуют, зеркала, немецкая бумага, голландская посуда. У нас, положим, могут не хуже делать, но за все сразу не схватиться. Да к тому же – надо же куда-то вывозить сало и ворвань, канаты и холст. Англичане канатную фабрику в Колмогорах обустроили, мужикам за работу серебром платят – казне доход и поморам по зимнему времени достаток. А меха и рыбу куда девать? Самим не съесть и не износить. Настоятель усмехнулся, вспоминая, что голландцы платят за сотню хвостов трески по целому ефимку, а русские купцы из Нижнего Новгорода и Ярославля берут эту же сотню за алтын, да еще и кривятся – дорого, мол. Ну, коли дорого, так сами бы и ловили! А зерно, что монастырь покупает в Вологде по двадцать копеек за пуд, а французы берут по ефимку, да еще и думают, что русских облапошили? А в ефимке – талере (экю, по-ихнему), целых шестьдесят четыре копеечки! Нет уж, лучше бы миром с соседями жить. И чего же лезут-то они к нам, словно медом намазано? Шведы, англичане. Князь Пожарский обещал сотню человек прислать, но их чего-то нет… Месяц назад видели рыбаки датский корабль. Может, заблудился, а может – попиратствовать решил. А еще говорил в кабаке пьяный матрос-голландец, что, мол, гишпанский король хочет Колмогоры разорить, чтобы голландцам да англичанам неоткуда было канаты да парусину брать. Пьяная болтовня – что бабьи сплетни, но все же, все же… Отец Антоний на всякий случай приказал скупать порох и свинец. Зелье огненное, лежит себе, есть-пить не просит. Ну, а из пушек палить не придется, так огненный припас охотникам сгодится.
Сквозь рыбий пузырь едва-едва пробивалось серое небо. Стало быть, до заутрени часа два… Решив, что если не спится, то так тому и быть, игумен встал и надел подрясник. Пожалев мальчишку келейника, сам выбил огонь и запалил толстую свечку. Привычно поморщившись от неприятного запаха (свечи для обихода делали из китового жира, приберегая восковые для службы), достал из сундучка книгу.
Торговец, что продал рукопись за два рубля с алтыном, божился, что писана она самим Кириллом Белозерским. Только вот отец Антоний бывал в обители на Сиверском озере – два месяца переписывал трактат преподобного Кирилла «О падающих звездах» и руку великого книжника запомнил. Да и буквицы прописаны не уставом, как во времена преподобного, а полууставом. Стало быть, писана книга лет на сто позже… Полистав страницы, игумен окончательно убедился, что книга, хотя и списана с манускрипта аввы Кирилла, но позже. И не далее как лет пятьдесят назад.
«Сам бы торговал, мог бы за рубль сговорить. А братьям-то откуда почерка ведать», – вздохнул настоятель, на минуту пожалев о трате. Хотя, может, и не зряшная трата? Книги и раньше были недешевы, а теперь… Кому их писать? Обители сожжены, грамотных братьев не осталось. Да и для кого переписывать? Скоро не то, что читать, а землю пахать да Богу молиться некому будет. Помнится (хотя и давно это было) бранили дьяка Федорова за печатные книги, а теперь бы и такой рады. Лежит в книгохранилище и «Апостол», и «Острожская библия», и «Триодь». Те, что купить успели. Конечно, кое-кто говорит, если книги печатать, так братьям-переписчикам работы не будет. Ну, что ж… Этой не будет, другая найдется. Было бы для кого. Бабы и рожать-то перестали…
«Да что это я! – рассердился отец-игумен на собственные мысли. – Бог даст, не оскудеет земля людьми, а книги, что в монастыре лежат, пригодятся!».
Отгоняя думы, отец Антоний поставил тяжелую книгу на аналой и стал перебирать страницы. В прежние ночи настоятель узнал о том, как молния бьет и откуда гроза бывает, а теперь дошел до страниц, где земля сравнивалась с желтком яйца, а небо – с белком.
Игумен читал, покачивая головой – интересно, хотя и непривычно. Все же Индикоплов, писавший, что земля четверуголая, а не круглая, был понятнее. Но, с другой-то стороны, какая разница? Круглая, четверуголая, квадратная… Ежели сотворил Господь землю в виде шара, значит, так и должно быть. Ну, а мудрствовать – как, зачем и почему, – не наше дело…
Игумен не сразу услышал, что в дверь кто-то поскребся. Так робко, что даже мальчик-келейник, спавший у входа, не проснулся. Не то – кошка, не то – послушник. Не, послушник. Кошка бы смелее скреблась.
– Что? – отрывисто спросил отец Антоний, не любивший многословья.
Дверь приоткрылась, и в щель просунулась голова Яшки, что был нынче за сторожа у Святых ворот.
Яков пребывал в послушниках пятый год и очень хотел стать монахом. Отец Антоний, однако, не торопился вводить его в ангельский чин. На первый взгляд – Яшка делает все как нужно, правило соблюдает, уважителен. Вот только чванства в нем на десятерых! Думает – если иночество примет, так выше простых людей будет.
Ряса послушнику не положена, так выпросил Яшка у келаря длинную рубаху, едва не до пят. Ходит в ней, как старец, возрастом да болячками обремененный, а не как по младым летам положено. Шествует… С трудниками держится важно, не говорит – речет, а с крестьянами не глаголет, а ровно слова сквозь губу цедит.
Потому чаще других наряжает игумен Яшку на послушание в странноприимческую избу, полы после трудников мыть, в трапезную, чтобы крестьянам да стрельцам есть-пить подавал да посуду мыл. Или, как сейчас, на ворота – гостей встречать да слова ласковые говорить. А еще – читать «Жития» святых отцов наших, особенно – преподобного Сергия Радонежского, которого святым едва ли не при жизни считали, а он не чурался и хлеб печь, и келии для монахов рубить, и роды у баб принимать… Для кого-то и год – срок великий, а кому-то и десяти лет мало. Понять должен Яшка, что монаху следует гордиться своей долей и, с радостью все лишения переносить, но не чваниться!
– Отец игумен! – громко сказал Яшка, но, покосившись на спящего у двери келейника, сбавил голос до шепота: – Из Архангельского городка коч пришел, настоятеля спрашивают.
– К келарю ступай, – перебил настоятель, возвращаясь к чтению.
Ну, коч и коч. Привезли, чай, поморы что-нибудь. Может, рожь, а может, овес. А что еще? Почитай, кроме зерна, монахам ничего и не нужно.
– Кхе, кхе… – донесся от порога робкий кашель.
Настоятель, подняв глаза, узрел Яшку, переминавшегося у порога. Собрался разгневаться, но понял, что привратник не решился бы потревожить покой игумена из-за какого-то коча, да еще ночью. Ночью? А чего это коч ночью-то пришел, словно дня мало? И что за срочность такая, чтобы его сна лишать? Не мог же отрок знать, что бодрствует отец Антоний.
– Сказывай, – разрешил игумен.
Обрадовавшись, что не бранят, послушник затараторил:
– Коч из Ново-Колмогор, из Архангельского городка, в нем народу душ десять мнихов, да мирян столько же, груз какой-то, на домовину похожий. Старший у них инок, Варлаамом назвался. Говорит, жил здесь лет пятнадцать назад, тут и пострижение принял. Мол, отец Антоний его знает. Просит позволения внутрь ограды зайти. На берегу я их оставить не осмелился – того и гляди, шторм будет, а без воли отца игумена…
Игумен приподнял руку, жестом прекращая болтовню.
– Как инока зовут? – переспросил отец Антоний.
– Вроде – Варлаам, – неуверенно ответил послушник. – Или – Абрам… Авраамий… Он еще сказал, что келарем служит в лавре… Точно, Авраамий!
– Авраамий, келарь? – задумался настоятель. – Не упомню такого… – помотал головой и спохватился: – Авраамий?! Ну-ко, веди его сюда.
Настоятель, хоть и стар годами, но умом не ослаб. Знакомцем с таким именем, да при должности келаря, мог быть только Авраамий Палицын – келарь Троице-Сергиевой лавры. Но Авраамия, говорят, в последний раз видели в войске князя Пожарского, что шло на Москву. А удалось ли отбить Первопрестольную у ляхов или нет, никто пока не знал…
– А остальных куда? – поинтересовался привратник.
– Пусть в странноприимческой избе будут, а после заутрени разберемся, – решил игумен.
– Там и мнихи есть, и миряне.
– Ну и что? – слегка удивился настоятель.
– Так, вроде бы, негоже старцев вместе с мирянами селить. Надобно бы иноков-то по келиям расселить… – пожал плечами послушник и, чуть было не проглотил язык, поняв, что последнюю фразу он сказал зря…
– Яков, а кто у тебя отец-наставник? – ласково поинтересовался игумен и сам же ответил: – Отец Фома. Так вот, сыне. Утречком, как к отцу-наставнику на молитву пойдешь, скажешь ему – отец-настоятель, мол, велел вам обоим на скотный двор идти, навоз за коровами убирать. Понял, за что?
– Понял, отец-настоятель, – угрюмо кивнул послушник, целуя руку игумена.
– Ну, так за что? – мягко, но требовательно спросил игумен.
– За язык болтливый… И еще, – потупился Яшка, – за чванство мое.
– Вот и молодец, – похвалил отец Антоний юношу. – Ну, ступай с Богом.
– Прости, отец-настоятель! – повалился Яшка в ноги игумену. – Моя дурость! Меня накажи, а авву Фому за что? Наставник – он же хворый да старый. Тяжело ему будет на скотном-то дворе…
– Что хворый отец Фома – ведомо мне. Ну, на скотном дворе воздух свежий, говнецом попахивает ядреным. Хворым да болезным – очень полезно! Все, ступай, да старца Авраамия не забудь привести. Да, вот еще что, – остановил настоятель юнца. – Узнай, нет ли хворых да раненых. Ежели нуждается кто, брата-лекаря кликнешь. А если оголодал кто из пришлых, на поварню сходи, хлеба да квасу принеси.
– Понял, отец настоятель, – кротко и смиренно произнес послушник, кланяясь игумену.
Когда за послушником закрылась дверь, отец Антоний улыбнулся. Пожалуй, скоро Якова можно в рясофор постригать. Болтает – не страшно. Зато о наставнике печется. Отец Фома, что скоро Великую Схиму примет, работать за себя не позволит – сам будет и навоз убирать, и сено носить, а Якову урок будет дан, что нельзя монахам возноситься. А не поймет, так навоза на его век хватит…
Келия отца Антония почти не отличалась от братских. В углу образ Пресвятой Богородицы, по стенам лики преподобных основателей обители Савватия, Зосимы и Германа, лампадки, подставка для книг, узкий топчан. Разве что просторнее – надобно отцу игумену где-то и людей принимать, и грамотки важные хранить. Поэтому были еще сундук, обитый кованой медью, тяжелый стол, заваленный пергаментами и бумагами, и креслица, вырубленные из цельного капа.
В креслице напротив игумена, сидел монах в затертой суконной душегрейке поверх латаной рясы. Из рваного клобука (саблей чиркнули?) торчали седые пряди.
Имя Авраамия Палицына было известно от Смоленска до Соловков. Кто произносил его с восторгом, а кто – с зубовным скрежетом. Кто ж не знал, что именно келарь собирал деньги и ратников для Ляпунова, спас жизнь князю Пожарскому, раненому во время восстания москвичей? А потом Авраамий вместе с патриархом Ермогеном рассылал во все стороны Руси письма, призывавшие на борьбу с ляхами.
Отец Антоний втайне гордился, что монах, чье имя называли рядом с именами воевод земли русской – князя Пожарского и князя Трубецкого, принимал постриг на Соловках. А он, смиренный Антоний, держал тогда ножницы.
– Побелел ты, брат, побелел. Зато волосы на месте, – качнул головой игумен и, улыбнувшись, провел ладонью под клобуком: – А я свою гриву растерял. Ну да ладно, на все – воля Божия, – махнул рукой настоятель. – Новости-то сильно плохие? Было бы что хорошее, не приехал бы. Или опять в опалу угодил?
– Да уж лучше бы в опалу – не привыкать… – сказал Авраамий, облокотившись о стол. – Новости, отче – хуже некуда. Войско земское рассеяно, князь Пожарский убит. Ну, а где Трубецкой и Минин Кузьма – не ведаю. Может, убиты. Может, в плен попали – так это еще хуже. Трубецкого-то, как князя, легкой смертью казнят, а что с Кузьмой сделают – подумать страшно.
– Рассказывай, – кивнул помрачневший настоятель.
– Не знаю, с чего и начинать… – поднял отец Авраамий красные от недосыпа глаза.
– Ну, если не знаешь – начни с самого начала. Как ты в войско Пожарского прибыл – с этого и начни, – подсказал настоятель.
– А если с начала, отче, то прибыл я к князю в апреле, как раз после Пасхи. Войско Пожарского в Ярославле стояло. Ну, я не один приехал, – поправился келарь. – Архимандрит для окормления духовного двадцать старцев благословил, да сто ратников снарядил. Вместе с земским войском до самой до Москвы шли. В августе, когда к Первопрестольной пришли, казаки Трубецкого воевать отказались. Дескать, платите нам деньги, что обещали, а иначе – по домам разойдутся. Князь Дмитрий их увещевал и лаял – без толку.
– А Трубецкой? – полюбопытствовал настоятель.
– А что Трубецкой? Сидел да посмеивался – посмотрим, как ты, воевода худородный, без казаков воевать будешь. Еле-еле князей растащили, когда они родством да знатностью мериться стали. А я в Лавру пошел, к отцу настоятелю. Повздыхали мы с отцом Дионисием, да решили – нужно выручать. А денег-то в обители нет.
– Как же так? – удивился отец Антоний. – В Троице-Сергиевой лавре, да денег нет?
– Да откуда им взяться-то? – пожал плечами келарь. – Лавра, почитай, только и делала, что деньги раздавала. Борис десять тыщ занял, Лжедмитрий двадцать пять тыщ взял и ни копейки не вернул. Василий Иванович – тож двадцать пять! Вот, отче, этими вот руками, – посмотрел Палицын на свои руки с длинными пальцами, будто в первый раз видел, – этими вот руками шестьдесят тысяч рублей, копеечка к копеечке, отсчитывал. И жалко вроде бы, а что делать? Цари просят – как не дать?
– Шестьдесят тыщ – большие деньги, – покачал головой игумен. – На такие деньги можно не один монастырь воздвигнуть. А то – город целый!
– Это верно, – согласился Авраамий. – На целый бы город хватило, а все в песок ушло. Ну, Борис Федорыч да Василий Иванович хотя бы на дело тратили. А Димитрий? На шелка-бархаты, на рюшки-чушки, да за пряжки с цепочками по тыще рублей платил! За неделю, что на Маринке был женат, пять тыщ рублев купцам просадил! А нынче – откуда взять? Все нищие…
– Ну, так как с жалованьем-то для казаков решили? – поинтересовался игумен.
– Отец архимандрит грамоту заемную выдал: мол, в погашение долга отдаем мы казакам все жемчуга с риз, все покрова бархатные, посуду да оклады серебряные из Троице-Сергиевой лавры…
– Ишь ты, – с уважением сказал отец Антоний. – Молодец-то какой! Не каждый бы отважился монастырское добро отдать.
– А что делать? – вскинул голову Авраамий. – Будет Москва, так и Россия будет, а за ней и Лавра краше станет. При Сергии Преподобном обитель деревянной стояла, всего и богатства – икона Троицы да Евангелие, что преподобный читал, а благолепия не меньше было! А коли Москва под поляками останется, так и храмов православных не будет – ни каменных, ни деревянных.
– Это точно, – согласился игумен Соловецкого монастыря. – Ну, взяли казаки серебро?
– Устыдились! Устыдились, да в бой пошли. А бой… – Авраамий замолк, собираясь с мыслями. Отец Антоний его не торопил. – Стало быть, как Ходкевич с войском подошел, бой начался, то приказал князь Пожарский пушки выставлять. У одной пушчонки всю прислугу перебило, так мы с князем за нее и встали. Аз, грешный, ядра подавал, а князь порох засыпал да запал подносил. А ствол-то перекалили, а под рукой, как на грех, ни уксуса, ни воды… А может, в стволе изначально трещинка была… Кто ж теперь скажет? Пушку-то и разорвало. Меня, старика, только ушибло, а князя, он ближе стоял, насмерть убило. Князь упал, а кто-то сдуру и завопил – воеводу убило! Казаки, как заслышали, убегать кинулись. Ну, а следом за ними и все остальные, кто на конях был. Когда удирали, то своих пешцов и потоптали. А ведь могли бы мы бой-то выиграть, – с горечью вымолвил келарь. – Ломили ведь, гнулись ляхи-то под нами. Вот еще бы чуть-чуть… Когда очухался, попытался было беглых остановить, но куда там… Не знаю, каким чудом уцелел, но – миловал Господь. Только рясу в двух местах разрубили да клобук… – потрогал Авраамий дыру.
Отец настоятель медленно встал, повернулся к святым образом и перекрестился:
– Упокой, Господи, душу раба твоего Димитрия и ратников, павших за землю русскую… – Затем, повернувшись к старцу Троице-Сергиевой лавры, отец Антоний добавил: – Сегодня же велю панихиду отслужить по князю и всем убиенным…
– Много нынче панихид-то служить нужно, отче…
– Это да… – грустно кивнул игумен и спросил: – Где воеводу-то схоронили?
Авраамий не ответил, склонив голову так, что куколь закрыл все лицо. Отец Антоний истолковал его молчание по-своему.
– Не смогли вынести? – с пониманием спросил игумен. – Или… выносить нечего было? – Тяжко вздохнув, сказал: – Ну, Бог даст, не останется тело поверх земли…
– Тел-то там много осталось, – грустно сказал Палицын. – Только воеводу-то мы не бросили, а вынесли, но… – Авраамий замолк и, приподняв голову, пристально посмотрел на настоятеля. Отец Антоний, глянув в глаза собеседника, все понял…
– Да ты в уме ли, келарь? Мертвеца столько верст вез?!
– Утром, перед битвой, князь-воевода Димитрий Михайлович исповедался и святое причастие принял, а потом и говорит – ежели, мол, Москву не освободим, то он в мнихи уйдет. Ну, а я, грешным делом, ему и говорю – знаю, мол, настоятеля, на Соловки тебя сам отведу. Отпрошусь у отца настоятеля, вместе с князем служить стану. Вот, стало быть, Москву князь не освободил. А я вроде как завещание княжеское выполнял, волю его последнюю. Так что, прости меня, отче, но не мог я по-другому…
– Ох, Авраамий, Авраамий, – покачал головой игумен, растерянно садясь в кресло. – Что и сказать-то, не знаю… Не мне тебя судить. Молиться за тебя буду. Сам помолюсь и братии накажу. Господь, он нас, глупых, всегда прощает. А как с телом-то? Ты же его сколько дней вез, так оно, почитай, тогось…
– Да нет. Ни запаха нет, ни тления. Мы, как тело-то с поля увезли, домовину изладили, да медом залили… Ну, а потом колоду на воз, до Углича, а там – на лодью. По Волге, да по Шехони-реке до Череповеси, а там – телегу и до Вологды. Ну, а уж по Вологде, Сухоне да Двине до Архангельского монастыря несложно доплыть. Передохнули чуток, домовину на коч перенесли.
– А чего вас на ночь-то глядя понесло? А не дай Бог, шторм разразится? Это же повезло вам, дуракам.