Полная версия
Всё, что помню
Она окликнула гостью и протянула ей находку. Старуха удивилась:
– Как же он выпал? Я ни разу в жизни его не теряла. Вышила после свадьбы. Он всегда со мной. Там все, что у меня есть. Хотите, покажу? А то вдруг потеряю совсем.
Дуся не горела желанием рассматривать старухины реликвии. Время подпирало, но для приличия согласилась.
– Буква «Э» – это меня так называли в детстве, Эстер. Знаете, кто такая Эстер? Нет? Ну и не надо. Хитрая она была, смелая, а я – дура трусливая, в Эру переименовалась. Так дурацкой Эрой и помру.
Старуха высыпала на стол содержимое мешочка. Звякнул тяжелый черный ключ, к которому тряпочкой был привязан плоский английский ключик. Выкатилось грязное колечко непонятного металла. Трясущейся рукой она извлекла несколько порыжевших от времени фотографий и тощую стопочку денег, перетянутых аптечной резинкой.
– Я давно хотела вас попросить, но как-то не решалась. Не хотелось доставлять лишние хлопоты, но вот пенсию платят, мне она ни к чему. Кое-что собралось. Дуся, не откажите. Возьмите эти деньги. Не думайте, это не на похороны. Это для жизни. Купите внукам что-нибудь хорошее. А как меня похоронят, мне все равно. Муж и сын в печах лагерных сгорели. Живьем горели, а после смерти оно даже приятнее, чем гнить где-то.
– Да бог с вами, – возмутилась Дуся, – зачем мне ваши деньги?! А похоронить вас – не большие траты, лучше живите сто лет.
– Так я уже вроде около этого. Тяжело.
Дуся торопливо стала запихивать назад в ридикюль сомнительные ценности. Надо было выпроваживать старуху.
Путь назад к своему подъезду Мадам Дубирштейн проделала гораздо быстрее.
Даже смогла подняться на второй этаж, ни разу не остановившись более чем на несколько минут. Вошла в квартиру. Дверь в соседскую комнату была приоткрыта. Оттуда вытекал красноватый лучик света. Он сполз с багрового штапеля сборчатых штор и метнулся в коридор из духоты каблуковской комнаты. Было слышно, как храпит и кашляет Славик, как капает из крана вода на кухне, как тикают часы. Людки и детей не было дома. Мадам Дубирштейн с опаской прошла на кухню. У крана она остановилась и протянула под капельки сухую ладошку. Они приятно щекотали руку, просачиваясь между плохо сомкнутых пальцев. Собрав с чайную ложку холодной воды, она плеснула в лицо и блаженно рассмеялась. Сдавленный, скрипучий звук собственного смеха удивил ее. В ушах звенел переливчатый, легкий смех молодой Эстер, той, которая, подставив лицо весеннему ливню, кружилась в диком и пьяном танце. Это был май 45-го. Она еще не знала о судьбах мужа и сына. Она была пьяна в первый и единственный раз в жизни. Ее смех, будто рвущаяся в небо птица, бился в горле и, срываясь с губ, улетал, чтобы больше уже не вернуться никогда.
Старуха попробовала открутить кран, но сил не хватило. В глубине раковины расползлась паутина мелких трещинок вокруг давно отколовшейся эмали. Она провела рукой по выщербленному дну и улыбнулась. Тогда, много лет назад, чугунная гусятница выскользнула из мокрых рук и разбила молочную белизну новой мойки.
Шура, тогдашняя соседка по коммуне, распереживалась из-за своей нерасторопности. У нее подскочило давление, и пришлось вызывать врача. Они с Шурой жили душа в душу. Одинокие немолодые женщины. У Шуры, правда, никто не погиб, просто замуж так и не вышла. Многие считали, что они сестры. Так оно и было, наверное. Когда Шурочка умирала от рака груди, то врач не удивлялся стойкости Эстер, которая сутками не спала, не отходя от постели больной. Сестра, вот и должна. Он только ругал, что проглядела начинающийся разрушительный процесс в организме близкого человека. Рак не был вовремя прооперирован, пошел в легкие, вот и результат. Шура мучилась страшно, даже морфий не помогал. В бреду все время звала Эстер, просила лечь рядом, обнять. До болезни она очень любила поиграть, как маленькая девочка, в доктора или парикмахера. Усаживала Эстер перед зеркалом и начинала причесывать ее тогда еще густые и черные волосы. Потом она строго спрашивала соседку, когда та в последний раз сдавала кровь и мочу на анализ и собирается ли наконец провериться у гинеколога. Эстер подыгрывала и жаловалась на тошноту по утрам, на головокружения. Шура вскрикивала и ворчливо заявляла: «Вы, женщина, что себе думаете? Вы же беременны! И не стыдно вам! И где вы только это находите?» После этого они веселились, зная точно, что давно не ищут и не ждут тех, от кого случаются подобные неприятности. А ведь тогда им было около пятидесяти, но, если честно, та и другая подзабыли, что вообще существует такой аспект женской жизни, как близость с мужчиной. У каждой из них были на то свои причины, но никто по этому поводу не страдал. Иногда игра в доктора заканчивалась неприятностями вроде Шуриных обид, когда Эстер отказывалась показать специалисту грудь или низ живота. Эстер ссылалась на застенчивость и необразованность пациента, а Шуркины странности объясняла искалеченной судьбой и лагерной жизнью с тридцать седьмого по пятьдесят пятый. Хорошо, что не загнулась. А странности, у кого их нет? Умирая, Шура прижалась к Эстер всем телом, уткнувшись носом куда-то под грудь. Когда Эстер поняла, что это наконец случилось, она осторожно, как спящего младенца, отняла подругу от груди и увидела такое, что абсолютно и навсегда примирило ее со смертью. На Шурином лице застыло блаженство. Это было похоже на то, что произошло с Мишиным лицом после их первой брачной ночи. Поразительное совпадение она истолковала по-своему. Лучше всего подходило слово «облегчение», но она ошибалась. Это была Любовь.
Каблуковы были какой-то там Шуриной родней. После ее смерти они бросили хозяйство в райцентре и переселились в комнату в коммунальной квартире, но зато в городе, а главное, с хорошей перспективой на будущее, о чем свидетельствовал преклонный возраст соседки и ее абсолютное сиротство. Поначалу все складывалось не так плохо. Эстер особенно радовало появление детей в доме. Но постепенно крутые бедра и локти новой соседки потеснили старушку. Ванная не освобождалась от замоченного белья, в коридоре и кухне растянулись веревки, отвисающие под тяжестью влажных, плохо выстиранных, сперва детских, а потом Славкиных пеленок, распространяющих острый аммиачный дух. Эстер не роптала и даже старалась как-то помочь Людмиле с детьми. Но та запретила им заходить к старухе в комнату.
– Вы меня, конечно, извиняйте, – сказала она соседке, – я брезгливая очень. Вот, к примеру, если волос где увижу или ноготь валяется, так меня аж всю прямо выворачивает. Откуда я знаю, что вы детей за лицо трогать не будете?
Старуха не обиделась, но очень огорчилась. Ей захотелось пореже бывать дома. Пока носили ноги, удавалось исчезать с утра и возвращаться ночью. Время шло, силы убывали, а соседи мучились. Мучилась и Мадам Дубирштейн.
Но теперь ей показалось, что она знает, как поступить. Бросив под кухонный стол свой ридикюль и немного подправив ногой, так, чтобы было виднее, она ушла в свою комнату. Прикрыла дверь, улеглась в кровать и представила, как все произойдет. Людка найдет кошелек, в нем ключ и деньги. Жаль, что Дуся отказалась. Вряд ли эти деньги Люда потратит на похороны. Но главное – не деньги, а ключ. Ведь чего Людка опасалась больше всего, так это вызвать подозрение, если причина смерти не будет выглядеть абсолютно натурально. А теперь все произойдет так просто. Людка повернет ключ в замочной скважине, и все. Откроют уже потом и скажут, что соседка всегда на ночь запиралась, а чего не выходила пару дней, так это не их дело, а может, и выходила, так они не заметили. «А иначе, если меня не запереть, – подумала она, уже почти засыпая, – то опять утром встану и пойду, попью, поем, обделаюсь, и опять все сначала».
Людка нашла старушкину приманку тем же вечером и все сделала правильно, как и ожидалось. Она заперла дверь, убедившись, что старуха спит. Поразмыслив немного, приняла решение никому в семье не говорить о случившемся и просто уехать всей семьей на день два к родне. Всего-то час электричкой. Люда была не вполне уверена в том, что в момент, когда старуха начнет дергать дверь, не дернется сама. Ведь она не зверь какой-то, но не может она больше так, не может…
Каблуковы вернулись через четыре дня. Как Люда ни торопила их с возвращением, ничего не получалось.
Славик не вставал из-за стола и пропускал стопку за стопкой с хозяином дачи, как будто не было инсульта. Дети не выходили из теплой лиманской воды, а сестра просила помочь с закрутками – вишня горела на солнце, надо было срочно распихивать ее по банкам.
Пока тряслись в электричке, на душе у Людмилы кошки скребли, а когда подходили к дому, она ожидала всего, чего угодно. Теперь объяснить, как старушка могла запереть себя снаружи, будет невозможно. Скорее всего, уже и Дуська спохватилась, старуха к ней чуть ли не каждый день шастала, небось уже приходила и заподозрила что-то неладное.
На подходе к дому она высматривала «скорую» или милицию, но все было спокойно. На негнущихся ногах она вошла в квартиру. Дети скривили носы от отвратительного запаха, а Славик тут же обнаружил его источник – перед отъездом он забыл вынести кулек с рыбьей требухой, вот он и завонялся в жаре такой.
Люда подошла к старухиной двери, прислушалась. За дверью была гробовая тишина. Она толкнула дверь, и дверь поддалась. У Люды зашевелились волосы на голове.
Старуха лежала на кровати, вытянувшись в струночку. Она казалась стройной, длинной и молодой. Люда повернула выключатель, и тусклый свет по-другому осветил происходящее. На кровати лежала мертвая старая женщина. Ее голова была высоко закинута, подбородок надменно выступал, а горбатый нос, казалось, хотел клюнуть свисающую с потолка, обсиженную мухами, грязную лампочку.
Люда с опаской подошла ближе и взглянула в лицо усопшей.
– Господи, – перекрестилась Людка, – с чего же она так лыбится, будто хорошо ей, сил нету? Ну, дай ей Бог счастья на том свете.
Она вышла из комнаты и торжественно объявила домашним о смерти соседки. Дети радостно завопили, Славик так разволновался, что схватился за сердце. Люда строго пресекла ликование и объявила, что надо все организовать по-человечески. Денег на похороны не жалеть, пригласить весь двор, а главное, сделать все быстро, поскольку по еврейским обычаям три дня не ждут.
Доктор засвидетельствовал смерть без лишних вопросов, и никакой экспертизы, чего всегда боялась Люда, не потребовалось. Единственное, что он сказал, похоже, смерть наступила совсем недавно, буквально пару часов назад. Постель под спиной покойницы была еще теплой. Скорее всего, во сне остановилось сердце.
Похороны получились очень приличными. Мадам Дубирштейн лежала в гробу вся в белом. Соседи шутили, что такой чистенькой ее не видели давно. Было много цветов и венков. Многие дивились Людкиной щедрости, только Дуся ничего не сказала, просто тихо всплакнула, одна среди всех.
Людка объяснила ту странность, что случилась с дверью, обычной житейской ситуацией, когда из-за невнимательности и волнения просто не провернула ключ до конца. Бог отвел, как бы теперь и не виновата вовсе. Теперь настало время вынести весь старухин хлам, сделать небольшой ремонт и можно вздохнуть спокойно.
На субботник по очистке жилплощади была организована вся семья. Дети сваливали в мешки старухины вещи, которых оказалось немало. Люда подивилась тому, с каким безразличием старуха относилась к довольно дорогим вещам. Вот, например, лисья горжетка, шуба панификсовая, все сгнило, рассыпалось. Мехам воздух нужен был, уход, а эта дура старая их в целлофан упаковала.
Иришка нашла альбом с фотографиями. Снимков было немного, но на одном из них стояла, облокотившись о колонну, смуглая черноволосая женщина с удивительными глазами вроде больших маслин, которые приносил папа с работы, когда он разгружал греческие суда. Фотография была не такая, как сейчас делают, а жесткая и толстая, вроде картона. Внизу и на обороте красивыми буквами значилось «А. Вознесенский и К. Князев. Фотография и Литография в Симферополе. Высочайшие награды Государя Императора, Его Высочества Эмира Бухарского и Королевы Сербской». Иришка продемонстрировала матери свою находку. Та всмотрелась и узнала:
– Ты глянь, так это ж Мадам, точно. А ничего себе была. Навроде актрисы какой. А расфуфырена-то как, шляпа, перчатки. Какой же это год-то? Гляди, прямо перед революцией. Надо же, точно барыня.
– А я буду такой? – спросила Иришка и уточнила: – Когда вырасту?
Валерка залез под кровать и выудил оттуда тапок, старый календарь и связку ключей. Людка прикрикнула на него, чтобы перестал пыль пузом собирать. Нечего там лазить, все выкинем, и баста. Ее хозяйский глаз остановился на связке ключей. Среди нескольких ржавых и, видимо, давно бесполезных был один, который она не могла не узнать. Точно такой она спрятала у себя в комнате за плинтусом. Ей опять стало не по себе. Так что же это получается, старуха сама дверь и открыла, а может, все же дверь не была заперта?
Для верности Людка попробовала открыть и закрыть дверь найденным ключом, и ей это удалось. Но еще она заметила, что на связке нет маленького английского ключа от входной двери в квартиру, а на той был. И это ее успокоило. Значит, старуха, хоть и не могла из дому выйти, с голоду бы не померла – вона сколько еды в Людкиных ящичках: и тебе макароны, и картошка, и масла топленого банка, а в кладовочке – чай, сахар. Так что никто вас, дорогая, голодом не морил. Оно, конечно, сильно вы щепетильная были, могли чужого не взять, но, если бы припекло, как миленькая наелись, напились…
Мадам Дубирштейн уже не могла на это ответить, да и вряд ли бы стала. За долгую жизнь она ни разу не нарушила две заповеди – не лезть в чужую душу и чужой шкафчик. В общем, можно было с ней жить, но Люда считала по-другому. Вскоре тяжелое соседство забылось. Комната была отмыта и перекрашена, и жизнь потекла своим чередом.
Глава 2. Двор
Одесский двор. Вообще – двор… Мне кажется, что для сегодняшних детей это понятие утратило прежнее значение. Для нас двор был продолжением дома. Мы в нем росли. Выбегали утром, дожевывая на бегу бутерброд, не обращая внимания на мамины крики: «Куда? Сядь и нормально поешь…» – но не хотелось ни на секунду задерживаться, ведь во дворе тебя ждали друзья и поджидали недруги. Это был, как говорит сегодня поколение компьютерных детей, ежедневный квест человеческого общения. Двор учил всему: добру и злу, дружбе и вражде, любви и ненависти. У сегодняшних детей есть игровые площадки, парки с аттракционами, социальные сети, но нет дворов, даже если есть пространство, которое можно назвать этим словом. Что-то капитально изменилось по сути…
Двор на Французском бульваре, где я росла, был особенный – двор работников кино и театра. И пока взрослые были заняты на службе у кино-театральных муз, дети придумывали свои игры. Они были, как у всех, – «ножички», «классики», «выбивалы», «казаки-разбойники», но были и особенные – с переодеваниями, перевоплощениями. Дети тоже играли в кино и театр.
Сейчас не могу точно сказать, кто был заводилой наших игр: Андрюша Ташков или Гена – сын любимца одесской театральной публики, актера, красавца и сердцееда Бориса Зайденберга. Но природа точно на детях не отдыхала: придумщики, фантазеры, красавцы… Они оба станут известными актерами, но это потом, а пока – сценическая площадка одесского двора. Сопливого малявку Валерку к театру не допускали. Он злился и кидался камнями. Кто знал, что именно он станет знаменитым режиссером, и его «Оттепель» и «Одесса» вырастут из похожих воспоминаний о том времени, о папе Пете, маме Мире, Одесской киностудии, о дворе…
Для наших игр нужна была сцена, и в центре двора появилась красивая беседка. С этого момента жизнь детей превратилась в сплошной театр, и, как бывает в театре, началось соперничество, переходящее в настоящую войну.
Почему-то особо запомнилась постановка балета «Лебединое озеро», но со словами. К тому времени меня уже водили в балетный кружок, и я надеялась, что мне уж точно дадут роль хоть какого лебедя, но кастинг у нашего принца Генки выиграла другая девочка – толстушка и хохотушка Женя Майская, дочка монтажера Этны Майской, которая одной из первых среди моих знакомых уехала в Америку. Весь ужас травли этой семьи перед отъездом смутно помню. Заплаканные глаза Женьки тоже. А тогда, в безоблачном детстве, Женька обошла меня в «Лебедином озере»: у нее были черные кудри и кукольное личико. Генке она просто понравилась. Я расплакалась и хотела забрать голубую скатерть, изображающую озеро, которую стащила из бабушкиного серванта, – Женька все равно на ней не помещалась, но главреж Генка сжалился и разрешил мне надеть гусарский костюм из «Щелкунчика», которого я танцевала в балетном кружке. Пришлось соединять «Озеро» со «Щелкунчиком». Самые младшие во дворе были то ли лебеди, то ли мыши… Всем было весело, особенно зрителям. Рядом с беседкой стоял врытый в землю стол с прикрученными к нему скамейками. Это было место азартных игр для взрослых и обильного возлияния ими кваса и пива. Во время наших представлений этот стол олицетворял партер. Места в нем занимали именитые соседи: дядя Радик (оператор и режиссер Радомир Василевский) и дядя Петя (режиссер Петр Тодоровский). С интересом поглядывала на нас и тетя Кира (Кира Муратова), выгуливая маленькую дочь Марьянку. Нам нравилось, когда приходил на представления гример со смешной фамилией Талала (дядя Вова) и разрисовывал нам мордочки. Присаживались к столу-партеру и знаменитые обитатели «Куряжа». Но самым любимым зрителем была тетя Катя – исполнительница главной роли в фильме «Приходите завтра». Мы, дети, обожали ее, хотя и передразнивали, запевая «Вдоль по Питерской», активно размахивая руками. Конечно же, не могли мы, глупые, представить, насколько талантлива эта чудаковатая, не похожая на актрису женщина. Говорила она с несвойственным Одессе «окающим» акцентом, повязывала голову платком и сидела на лавочке со старушками. Очень любила мою бабушку Евдокию. Частенько забегала к нам на чаек с вареньицем и долго слушала бабушкины истории про три войны и две революции, про жизнь и про кино. «Дусенька, – обращалась она ласково к бабушке, – ну, расскажите еще чего-нибудь, а ты не убегай, не убегай, послушай», – кричала вслед мне, уже сбегающей босиком по холодной бетонной лестнице в сказочное пространство летнего двора. Как жаль, что не слушала, не запоминала, а теперь и спросить не у кого.
Хотя двор и был театрально-киношным, он оставался одесским двором. Вся жизнь его обитателей была выплеснута наружу. Во дворе купали детей, варили варенье, чистили рыбу (какая же уважающая себя хозяйка будет пачкать свою кухню?). Душной южной ночью спали под старыми акациями. Во двор выходили со своими радостью и горем, справляли свадьбы, поминали усопших. И жили в нем, любя и ненавидя не по национальному признаку: русский ли, грек ли, украинец, еврей, поляк, армянин – был бы человек хороший, а если еще и одесская знаменитость, то о какой национальности может идти речь? Только дворник дядя Пава иногда позволял себе шуточки вроде: «А видкиля у тэбе шнобеляка такой зъявився? Чи ты грек, як ти Константиниди з девъятой? Чи арменин, як тот француз – Жерар со второго флигеля? Кажи мэни, Оленка, де твоя мамуся такого батька тоби знайшла?» Я хлюпала своим горбатым носом и сбегала от дяди Павы в подворотню второго флигеля, где жил тот самый француз армянского происхождения по имени Жерар, который знал моего папу. От этого Жерара пошла легенда, что мой отец Григорий Похазнекян был потомком Айвазовского по линии первой жены Юлии Греф, что есть могила бабушки Александры в Феодосии. Но это так и осталось легендой. Проверить ее подлинность не довелось. О папе в семье, кроме того, что он подлец, многоженец и залетный сценарист, ничего другого я не слышала. Жерар (Жераер), наш сосед-армянин, спасшийся во время геноцида во Франции, был репатриантом. Он ехал в Ереван через Одессу и остался в ней навсегда из-за женщины по имени Нина. Они были удивительной парой и самыми близкими друзьями моей мамы. Про то, что такое любовь, я узнала от них. Жерар плохо говорил по-русски, а когда встретил Нину, русоволосую красавицу, – вообще не знал ни слова. Он увидел ее на аллее Одесской киностудии. Зачем и как там оказался – не знаю, но, возможно, из-за дружбы с моим отцом. Нина работала в цеху обработки пленки (ЦОП) и вышла в обеденный перерыв покормить белочек, которых развели на киностудии. Для Одессы белки были в диковину. Нина стояла в легком сарафане, задрав высоко голову, заглядевшись на рыжих зверьков. Жерар остановился как вкопанный и сказал самому себе (на французском или армянском, конечно), а на русском в его пересказе это звучало комично. Передаю дословно, поскольку много раз слышала от него: «Сэрдце сделал стоп и чуть не упаль… Я сказаль сэбе: „Если этот женщин повернет голова и спэреди будет такой, как сзади, то станет мадам Галустьян!” Она повернул голова, и я упаль на кольени…»
Повзрослев, я понимала, что Нине пришлось нелегко с этим странным, но очень красивым человеком. Она учила его языку, кормила, содержала, пока он не нашел работу, но между ними была настоящая любовь. Для меня это слово тогда накрепко связалось с образом этой пары и запахами их дома, который пах крепким кофе, терпким табаком и духами «Белая сирень». Жерар и Нина успокаивали меня, намекая, что я еще обязательно когда-нибудь увижу своего папу, когда мама перестанет на него злиться. Но этого так и не произошло. Мама злиться не перестала, не простив ему двух жен в Феодосии и Ялте (одну официальную, а вторую гражданскую). Он рано умер, но, пока был жив, не стремился наладить с мамой отношения и забыл про существование дочки. Наверное, запутался в детях. Их было немало. Я его видела только на фотографиях – красавец, похож на Грегори Пека с армянским колоритом. А наши носы – один в один.
После того как мама осталась одна, ее жизнь все больше подчинялась распорядку кино. Собственно, этому была подчинена жизнь большей части обитателей двора. Иногда мама брала меня в монтажный цех, где она работала. Запах ацетона, пирамидки из кубышек для пленки, корзины с обрезками целлулоидной ленты – это был мой мир. Но самое потрясающее воспоминание – это экспедиция. Так назывался выезд на съемки. Однажды мама взяла меня на съемки фильма, и не куда-нибудь, а на пароход. Снимался фильм «Иностранка». Я бредила поездкой. В гостинице «Куряж» поселили мальчика Азера Курбанова. Он играл в фильме роль принца Джафара. Когда он выходил во двор, казалось, что птицы замолкают, кошки выгибают спины, а деревья перестают шелестеть на ветру, да и сам ветер стихает. Он сторонился нас, в играх не участвовал. Взрослые объясняли это тем, что мы можем случайно повредить его красоту, заехав по лицу мячом или чем похуже… Как ему потом сниматься? Для меня его появление всегда было сродни явлению божества – смуглый темноволосый мальчик с ослепительной улыбкой и глазами-маслинами стоит в стороне и страдает. Ему хочется побегать с нами, но увы… Тогда я и услышала про то, что искусство требует жертв, но не осознала. Про жертвы узнаю потом…
Мысль о том, что я буду рядом с Азером на съемках, что увижу его в роли, гриме и царских одеждах принца Джафара, не давала спать. Мне завидовали подружки. Одна из них, Ксанка, старше меня на три года (я только пошла в школу), написала принцу любовное письмо и попросила ему передать. Кроме письма, она принесла мне украденные у мамы бутылочку лосьона для лица и баночку крема, приказав мазаться ими утром и вечером, иначе принц будет убегать от такой некрасивой девочки. Письмо принцу я не передала. Не потому, что не хотела или обиделась, просто оно улетело. А случилось это уже на пароходе.
Судно «Россия» было красивым и называлось трофейным. Понятие «трофейный» у меня тогда крепко закрепилось в сознании с чем-то очень хорошим, красивым и качественным, как, например, «трофейное» кино, которое показывали на киностудии. Фильм «Иностранка» снимали два режиссера – Александр Серый и Константин Жук. (А. Серый потом стал знаменитым, сняв фильм «Джентльмены удачи».) Почему маму взяли в эту поездку, не знаю. Повезло, хотя не обошлось без неприятностей. Помню, как качает меня на волнах счастья по Черному морю, как раздувается цветастый сарафан и блестят на солнце лакированные туфельки. А неприятности начались буквально сразу. Мама попросила не бегать во время съемок по палубе и даже однажды заперла меня в каюте, когда я нарушила запрет. В каюте туалета не было, а мне, как назло, приспичило. Чтобы привлечь внимание, я стала кричать в открытый иллюминатор: «Помогите!» Никто не услышал, пришлось переключиться на пение популярной в то время песни «У самого синего моря». Видимо, я орала так сильно, что пролетавшие мимо чайки притормозили и стали кружиться неподалеку. Забыв о нужде, я решила их покормить. На столике лежало печенье. Я протянула руку с кусочком, и тут началось то, что потом я увижу в фильме ужасов знаменитого Хичкока. Чайки стаей налетели, и, когда я попыталась закрыть иллюминатор, они ломанулись в каюту. Я отбивалась от них всем, что попадалось под руку. Письмо принцу в большом конверте тоже пошло в дело. Матросы заметили стаю чаек, атакующую иллюминатор. Каюту открыли. Меня, всклокоченную и кричащую, как испуганная чайка, успокоили, но письмо пропало, как и пачка печенья. Мама меня отругала, что я переполошила весь корабль и остановила съемку. С принцем так и не удалось поговорить. Лосьон и крем тоже не помогли.