
Полная версия
Пришельцы и анорексия
За несколько недель до убийства-суицида она писала в своем тайном дневнике в том же суровом ритме, который она когда-то уловила в речи девочек в Айхенхофе:
Чувствовать, как взрывается голова. Чувствовать, как еще немного и мозг разлетится на кусочки. Чувствовать, как позвоночник вжимается в мозг, и чувствовать, что мозг словно сухофрукт. Чувствовать непрерывно и неосознанно, как электрическая проводка. Чувствовать себя так, будто тебя лишили связности идей. Чувствовать, как движутся твои клетки. Открываешь глаза. Клетки движутся.
В сорок два года ей наконец удалось войти в то осязаемое психическое пространство, которое она когда-то с завистью наблюдала у живущих под стражей девочек-подростков.
Среди людей, которые верят в пришельцев, есть те, что видят в них враждебных и по-садистски бесстрастных захватчиков, зондирующих человеческие гениталии и анусы высокотехнологичными медицинскими зеркалами. Немного напоминает сеанс садомазохизма, только без удовольствия.
Похищение пришельцами, как фильмы или БДСМ-игры, подчинено логике пятиактной структуры. Жертву похищают из ее безопасного дома или района. Она безуспешно сопротивляется до тех пор, пока ее не накачивают наркотиками, а затем над ее телом проводят немыслимые эксперименты. Ее личность и воля сломлены. Наконец, выдержав все эти пытки, она удостаивается аудиенции Главного Пришельца.
Пришелец этот неизменно мужчина. Она чувствует его превосходство над всеми остальными Пришельцами: его рост, умственные способности, исключительное красноречие. Она благодарна за то, что он великодушно согласился поговорить с ней. Учитывая ценность его времени, его безграничную волю и авторитет, такое внимание – драгоценный дар.
Затем Великий Мужчина, упс, я имела в виду Главный Пришелец, тешит и мучает ее отрывочными объяснениями. Он рассказывает ей что-то, что она никогда не сможет понять до конца, что-то о культуре Пришельцев, их технологиях. Он говорит, что хочет, чтобы она поняла причины своего похищения. Ее выбрали в свидетельницы, а может, ей предстоит выносить ребенка Пришельца. Он делает туманно-волнующие намеки об апокалиптическом будущем, которое готовят Пришельцы…
В любом случае жертва получает «знание» исключительно во время этой беседы. Половой акт, таким образом, предстает не каналом передачи «знаний», но, скорее, платой за них. Люди, которые боятся Пришельцев, – страшные ханжи. Проведенные Пришельцами «эксперименты» всплывают в памяти как позорное и чудовищное испытание. Нет человека, который бы сказал: Меня похитили Пришельцы, и это был лучший секс в моей жизни.
Среди тех, кто верит в Пришельцев, есть также люди, которые считают их дружественным видом. В таком случае контакт непременно асексуален. Временные рамки этих встреч нечеткие и беспорядочные, наподобие экспериментального фильма.
Те, кто ищет встречи с Пришельцами, обычно собираются в группы. Бытует мнение, что Пришельцев привлекает магнитная энергия и человек не в состоянии выработать достаточное ее количество в одиночку. Чтобы группа сложилась, каждый должен отдать частицу себя. Эти частицы усиливаются в магнитном единстве. Полости в теле каждого человека, образовавшиеся на месте подавленного эго, становятся приемниками групповой энергии для Пришельцев, для Третьего Ума.
В итоге группа творит нескончаемый пиздец, поглощая и вырабатывая себе подобных.
Как правило, такие группы хаотичны, разобщены и безобидны. Их участники ищут помощи вовне – у Пришельцев, желая освободиться из «плена абсолютного отчуждения и самоотчуждения, от политического и экзистенциального военного положения».
Записи в тетрадях, сделанные философиней Симоной Вейль во время войны и посмертно опубликованные под названием «Тяжесть и благодать», – это хроники ее готовности ждать Бога. В фильме «Грэвити и Грейс» группа совершенно безумных людей ждет, что Пришельцы прилетят за ними на окраину одного новозеландского городка.
Середина века, конец века. Когда кто-то из моих нью-йоркских приятелей-соперников спрашивал о фильме, я отвечала, что «работаю над небольшой картиной о Боге». Обычно это их затыкало.
Отсчет до миллениума: осталось 454 дня.
Второй показ назначили на три часа дня в четверг; прошла половина понедельника. В информационном буклете были перечислены все закупщики Кинорынка. Я отыскала обшарпанный китайский ресторан недалеко от Кудамма, прикинув, что смогу просидеть там до вечера. Мельком просмотрела список: около двадцати смутно знакомых мне имен. Из них десять человек мой фильм уже видели, и он им не слишком понравился.
Пускай снимать фильмы я не умела, зато письма писать у меня получалось отлично. Я достала именные бланки, материалы для прессы и написала от руки двадцать личных писем, ориентируясь на то, что мне было известно о вкусах получателей. Когда я запечатала конверты, на улице почти стемнело и шел снег.
Я оплатила счет и вернулась на Кинорынок, надеясь опустить письма в почтовые ящики закупщиков, но, в отличие от «Независимого американского кино», у этих людей не оказалось ячеек для корреспонденции. Мне ничего не оставалось, кроме как лично разнести письма по отелям. Я достала карту центральной части города. Закупщиков поселили в семь разных отелей класса люкс, расположенных в радиусе трех миль вокруг Кудамма. Потратить сотню долларов на такси ради этой безнадежной миссии было немыслимо. И я начала обход…
На тротуарах снега было почти по колено. Но на людных улицах было чисто, так что я потащилась по слякотной мостовой из «Интерконтиненталя» в «Ридженси плазу», а оттуда в «Парк рояль», вручая конверты консьержам и швейцарам. Центр города окутал меня, как бархатная расшитая бисером шаль. Словно агент под прикрытием, я наблюдала сцены власти, богатства, амбиций, и это зрелище отбросило меня в мой первый год в Нью-Йорке, когда я, окрыленная, работала курьером и точно знала, что никогда больше не буду этим заниматься.
Когда я добралась до Клейст-Парка около одиннадцати, Гудрун Шайдекер меня дожидалась. Она не могла нарадоваться знакомству с американской режиссеркой, которую пригласили на Фестиваль. Она рассказала об этом всем своим друзьям. Потрясающе, что мы живем во времена, когда женщины в киноиндустрии обладают теми же возможностями, что и мужчины, правда? Она хотела знать всё о том, как прошел первый день ярмарки – была ли я на вечеринках? с кем я разговаривала, как всё прошло?
Запись в дневнике от 19 января, в полночь, из-под одеяла: И так еще четыре дня.
Может ли фильм родиться из образов? Кажется, это Флобер говорил, что написал целый роман – «Воспитание чувств», – задавшись целью передать цвет облупившейся краски на подоконнике? Тридцать лет он писал от конца к началу, и сейчас я живо представляю этот желтый: горчичный, потускневший и оттененный плесневело-серым цветом здания.
В конце восьмидесятых я ненадолго вернулась в Новую Зеландию. Здесь всё изменилось. За два года страна совершила резкий скачок на пятьдесят лет вперед – из сонного болота сороковых на фронтир Нового мирового порядка.
Как и в любой стране Третьего мира, быстрый приток глобального капитала совершил трансформацию в одночасье. Некогда социал-демократическая страна, целиком состоящая из ксенофобного среднего класса, Новая Зеландия оказалась теперь расколота на очень богатых и очень бедных. Вереницы «мерседесов» и БМВ заполонили финансовые столицы. Остальные ходили пешком. Когда в Твизеле закрылся медный рудник, шахтерские дома подновили и выставили на продажу как загородные коттеджи для лыжников. Все государственные субсидии на масло, молоко и баранину – продукты питания, которые когда-то считались частью базового рациона человека, – были отменены. В стране восторжествовал рынок и сопутствующая ему нью-эйджевская идеология самоактуализации.
Мою близкую подругу и лидера профсоюза Юнис Батлер уволили с позиции главы Новозеландской комиссии по компенсациям при несчастных случаях. Фонд был полностью расформирован. Теперь Юнис – блистательный, харизматичный, организованный политик – целыми днями стояла в очередях за пособием по безработице, ходила на семинары по астральному ченнелингу и сомневалась в себе. Что она сделала не так? Было ли это самосаботажем? Ведь неудача, подобно раковой опухоли, – это не что иное, как проявление скрытого желания человека. Достопримечательности новозеландской массовой культуры в большинстве своем исчезли. В буфетах при железнодорожных вокзалах больше не было ни твердых как камень булочек, ни фарфоровых кружек. Позакрывали и сами буфеты, освободив место для фастфуда по франшизе.
Я ехала на север по Второму шоссе из Веллингтона в Мастертон и слушала ток-шоу на Христианском радио. Мать-троих-детей уверяла самодовольного и просветленного ведущего, что отшлепала своего маленького сына, следуя Божьему наставлению. Американский евангелизм распространился по всей Новой Зеландии так же, как это когда-то произошло в Румынии и Гватемале. Женщина говорила с такой знакомой жалостливой новозеландской интонацией – в конце каждого предложения в ее голосе звучали вопросительные нотки, и я удивлялась этой странной амнезии, когда человек остается собой и вместе с тем усваивает пришлую веру.
Я съехала с трассы в Сильверстриме, чтобы пообедать до въезда в горный массив Римутака. Пригород Веллингтона разросся. Когда-то город заканчивался в Лоуэр-Хатт, а Сильверстрим был небольшим провинциальным городком. Но всё выглядело недоделанным, на ваших глазах здесь сталкивались и распадались две временные плиты. На месте по-прежнему были комбинат по производству сосисок, складские здания, мясная лавка и магазин товаров в рассрочку.
В шесть часов вечера в городе всё было закрыто. Объехав окрестности, уже по пути в горы я нашла придорожную бургерную, работающую на вынос. К ее витрине была приколочена одинокая рождественская гирлянда. И в этих печальных огоньках сосредоточилось всё увиденное мною за эти дни —
В фильме «Грэвити и Грейс» Сил Дэвис – сорокалетняя новозеландка из среднего класса – сворачивает с генеральной линии собственной жизни прямиком в отчаяние. Она встречает мужчину по имени Томас Армстронг, который верит в летающие тарелки. «Всю весну, – говорит она ему, – я чувствовала, что нахожусь на грани чего-то, словно что-то застряло в горле. Какая-то невероятная грусть, но грусть хорошая. Я не хочу, чтобы она проходила».
Томас принимает ее грусть за канал связи. В самом конце Европейских земельных войн в 1862 году маорийскому пророку Те Уа накануне поражения его народа было видение: конец света наступит из-за потопа. Сил находится в своем тюдоровском доме в Ремуэре, когда на связь с ней выходят Пришельцы и сообщают ей: конец света наступит из-за потопа. Сил не уверена, что она в это верит, но на самом деле верит.
В 1818 году массачусетский фермер Уильям Миллер предложил нумерологическое прочтение Книги пророка Даниила и предсказал, что конец света наступит примерно через двадцать пять лет. Затем в 1839 году он обратил в свою веру богатого предпринимателя Джошуа Хаймса, и у него появились средства для распространения этой новости.
К 1840 году тысячи людей от Среднего Запада до Нью-Хэмпшира ожидали полночного крика. Газеты, журналы, памфлеты, брошюры, листовки, прославляющие неминуемое пришествие, сыпались со всех сторон и кружили в воздухе, будто осенние листья. Дата была назначена – 23 апреля 1843 года. В тот год на общие собрания приходили такие толпы людей, что сдержать массовую истерию было невозможно. Сообщалось о случаях безумия. После того, как 23 апреля наступило и прошло, Миллер пересмотрел свое пророчество согласно иудейскому календарю. Была назначена вторая дата: на этот раз 22 октября 1844 года. Загадочным образом первое опровержение лишь укрепило веру в пророчество.
Джошуа Хаймс писал: «Никогда еще я не видел столь сильной и пылкой веры». В то лето фермеры Нью-Хэмпшира отказались возделывать поля, ведь Господь непременно придет до наступления зимы. Другие отправлялись на покос, но понимали, что они не в состоянии выполнять работы и, в знак подтверждения веры, бросали урожай в поле. Последователи, жившие в городе, распродавали имущество, желая покинуть этот мир как честные, свободные от долгов люди.
Однако утром 23 октября после целой ночи ожидания один из последователей сообщил Бостонской ежедневной газете: «Наши самые заветные надежды и упования рухнули, и мы разразились такими рыданиями, каких я дотоле не слыхал. С этим не сравнилась бы и смерть всех земных друзей. Мы лили слезы до самого рассвета».
Я пересмотрела фильм «Грэвити и Грейс», когда жила в Ист-Хэмптоне со своим мужем. Я коротала дни за чередой пустых дел, а затем возвращалась домой. Я больше не была бедной, но бедность по крайней мере меня структурировала – теперь же я была никем.
Всё казалось безнадежным. Начало ноября, дождливый день. По радио заиграла Партита для виолончели си-бемоль Баха в исполнении Уте Уге. Я свернула на обочину СпрингзФайерплейс-роуд и заплакала. Моя кожа стала настолько пористой, что вибрации виолончели проникли в мое тело, словно Пришелец.
Земляне, говорит Ульрика Майнхоф. Вы должны сделать свою смерть публичной. Когда веревка затягивалась вокруг моей шеи, со мной занялся любовью Пришелец… И как только кому-то удается разобраться со своей жизнью? В музее Фрика есть картина, на которой изображен Св. Франциск Ассизский, сраженный явлением Божьим. Он перестал быть кротким святым, покровителем птиц и животных. Он помешался вконец.
Встречи с Пришельцами – это феномен маркирования, отметки на карте эмоционального ландшафта, по которому ты движешься, ничего не зная о его рельефе. Отчаяние – это слезливый экстаз барочного романтизма. Ты ждешь знаков.
На следующий день, во вторник, 20 января, идти на Кинорынок, казалось, не имело никакого смысла, но в квартире Гудрун Шайдекер было слишком холодно, чтобы оставаться дома.
Я доехала до Кудамма на метро и поднялась проверить почтовый ящик, размышляя о том, как было бы здорово, если бы кто-нибудь из тех двадцати человек ответил на мое письмо, – здорово и не более вероятно, чем жизнь после смерти.
Ящик для корреспонденции был пуст. Гордон Лэйрд увлеченно беседовал с со-продюсерами трейлера к фильму о каких-то студентах, который пользовался успехом на ярмарке. Я попробовала поймать его взгляд, но мне это не удалось, и я, с дубленкой в руках и улыбкой на лице, пустилась бродить по выставочным залам. Вверх-вниз по эскалатору, с первого этажа на четвертый. И так часа два. Закончилось тем, что я уговорила контролера впустить меня в зал, где шел показ фильма «Прыжок» по роману Денниса Купера. Помню, он меня ужасно впечатлил.
Опрос, проведенный «Уикли уорлд ньюс», показал, что больше всего – больше змей и грызунов – женщины боятся оказаться в полном одиночестве на вечеринке, где они никого не знают.
Тем вечером на коктейльной вечеринке «Независимого американского кино» я, словно бедуинка, кочевала по комнате, вцепившись в бокал красного вина. Вокруг все были заняты необязательными разговорами в ожидании момента, когда темы для обсуждений иссякнут. Добрых десять минут я проговорила с директором кинофестиваля в Милл-Вэлли – три месяца спустя он забракует мой фильм.
Европейский кинорынок начинал напоминать Комнату 101 из оруэлловского «1984»: кавалькада чудовищных сцен, сталкивающих человека с его самыми сильными страхами. Всё это было настолько нелепо, что я вознеслась над происходящим, повторяя про себя: Всё это уже не способно причинить мне боль…
Еще один день изображать бурную деятельность на Кинорынке казалось немыслимо. В среду утром я разработала хитроумный план – решила, что выйду из дома, как обычно, в полдевятого, а затем проберусь обратно в квартиру, когда Гудрун уйдет в школу. Но в среду Гудрун взяла больничный. Дрожащим голосом она рассказала мне всё о признаках ранней менопаузы. Приливы, жуткие спазмы, слезы на пустом месте, ожидание чего-то, что никогда не случится —
Она ушла спать и закрыла дверь в спальню. Я собрала свои вещи, написала записку и просунула ключи в щель под входной дверью.
На улице я поймала такси до отеля «Кристалл». В названии слышались отголоски то ли нью-эйджа, то ли нацизма. Однозвездочный отель в самом низу списка «рекомендаций» от Кинорынка. Пара английских режиссеров-документалистов как раз выезжала и, к счастью, меня заселили в их номер.
К тому моменту мне уже казалось, будто мое тело сделано из стекла. Меня до смерти замучила необходимость быть на всеобщем обозрении, у меня больше не было сил проверять пустой почтовый ящик, улыбаться Гордону Лэйрду, сидеть в очередном кафе или ресторане в одиночестве. Я купила пачку крекеров, кусок феты и целый день читала. Журчала батарея. Одинокая клякса солнечного света за мансардным окном медленно путешествовала по чердачным стенам.
«Невозможно, – пишет Симона Вейль в „Тяжести и благодати“, – простить человека, если его злодеяние нас унижает. Нужно согласиться с мыслью, что оно не унижает нас, но обнаруживает наш истинный уровень»[2].
Она написала это в 1942 году в Марселе, и ее семья ждала тогда не Бога, но визы на въезд в США, которые ее брат, математик Андре Вейль, уже находившийся в безопасности в Нью-Йорке, однажды всё-таки получит.
В ходе войны разрешение на въезд в Америку получили едва ли три тысячи французских евреев. Среди них – интеллигентная буржуазная семья Вейль. Во время немецкой оккупации Франции семьдесят пять тысяч евреев были схвачены и депортированы. Лишь три процента выжили. В Марселе Вейль размышляла о произволе случая, обо всех причинно-следственных связях, которые мы изобретаем, чтобы делать вид, будто в мире не царит случай.
Невыносима «мысль о том, что самое драгоценное в мире предоставлено воле случая. Именно потому… на ней и нужно сосредоточиться… Единственное благо, не зависящее от воли случая, – это благо, которое не от мира сего». Впрочем, Вейль прекрасно знала, что богатые всегда «удачливее» бедных.
Безопасность Нью-Йорка была для Вейль непереносима. Она мечтала о том, чтобы ее десантировали обратно во Францию, к нацистам. Всю жизнь с десяти лет она сопереживала бедным и обездоленным. Это был своего рода панический альтруизм. Она чувствовала чужие страдания собственным телом и разработала для этого язык, выстроила систему. Ценность, решила она, состоит лишь в единении двух прежде независимых явлений. Когда подобное единство распадается, ценность перестает существовать. Стремясь к единению, она погрузила себя в альтруистическую панику – состояние, в котором нет границ между тобой и тем, что ты видишь.
«Человек, у которого вся семья погибла в муках, которого самого долго мучили в концентрационном лагере, – писала она позже в Лондоне. – Или какой-нибудь индеец в XVI веке, единственный выживший при полном истреблении его народа. Такие люди, если они верили в милосердие Божие, то больше не верят или понимают его совершенно иначе, нежели понимали раньше. Я не испытала подобных вещей. Но я знаю, что они существуют; стало быть, какая разница?»[3]
Будучи женщиной блистательного ума, она стремилась уронить авторитет интеллектуальных способностей. «Человек, гордый своим интеллектом, напоминает осужденного, гордящегося просторной камерой»[4] (Лондонские тетради).
Общей целью всего наследия Вейль, полвека спустя опубликованного в пятнадцати томах издательством «Галлимар», был поиск точек пересечения между буддизмом Махаяны и ранней греческой философией. Вейль считала, что греческая культура лежит у истоков западной мысли. Согласно исследователю античности Пьеру Видаль-Наке, ее видение греческой культуры было безрассудным и восторженным, неадекватным.
Вейль была в большей степени мистиком, чем теологом. А значит все ее записи – это полевые заметки в рамках эксперимента над самой собой. Она была философом действия. Собственное тело было для нее материалом. «Тело – рычаг спасения, – размышляла она в „Тяжести и благодати“. – Но как? Как его правильно использовать?»[5]
Женщина-мистик – звучит несуразно, в особенности если речь идет о современнице. В 1942 году Вейль перебралась из Нью-Йорка в Лондон, где она будет жить и работать пятнадцать месяцев до самой смерти в тридцать четыре года от туберкулеза и голода. «Она говорит, что страдает от чудовищной боли за других, за тех, кто „не имеет ко мне отношения и мне неизвестен“… так мог бы сказать комический персонаж Диккенса», – писал Грэм Грин. Ален, ее преподаватель в лицее Генриха IV, ласково называл Симону Пришелицей. Ей дали прозвище Марсианка.
До недавнего времени почти все тексты о Симоне Вейль рассматривали философские сочинения писательницы как ключ к ее биографии. Представить себе женскую жизнь, выходящую за собственные пределы, невозможно. Невозможно принять саморазрушение женщины как продуманную стратегию. Рас-сотворение, которое отстаивает Вейль, считается признаком ее дисфункциональности, ее ненависти-к-собственному-телу и т. п.
Средневековая мистическая традиция определяет «я» как «мерзкую зловонную опухоль», которую следует вырезать. Вейль, женщина, живущая в середине двадцатого века, идет еще дальше: она стремится разрушить не чужое «я», но начинает с того, которое ей знакомо лучше всех, – своего собственного.
«Если „Я“ – это единственное, чем мы поистине обладаем, значит мы обязаны его разрушить, – пишет она в „Тяжести и благодати“. – Использовать „Я“, чтобы разрушить „Я“»[6].
Она хочет лишиться себя, чтобы выйти за пределы собственной личности. Ее одолевает рапсодия томления. Она хочет по-настоящему видеть. А значит, она мазохистка.
«Есть реальность, – писала она в Лондоне, – находящаяся вне мира, то есть вне пространства и времени, вне духовного мира человека, вне всякой сферы, доступной для человеческих возможностей. Этой реальности соответствует в сердце человека требование абсолютного блага…»[7]
Исследовательница Нэнси Хьюстон упрекает Вейль в отречении от тела. Она жалеет ее, потому что та никогда не трахалась, а значит, должна была непременно страдать от низкой самооценки. Мы знаем так мало женщин, которые оставили свидетельства о том времени, и словно бы поэтому Вейль следует рассматривать исключительно как ролевую модель, «образцовую представительницу своего племени».
Как писал Ричард Риз, английский редактор и биограф Вейль, главной ценностью человеческой души она считает состояние полной безличности. При этом, позже ее заклятая подруга Симона де Бовуар будет утверждать во «Втором поле», что женская сущность определяется в первую очередь гендером и не может быть воспринята безлично.
В биографии Вейль, вышедшей в 1991 году, исследователь Томас Невин пишет: «Ее интеллектуальный ригоризм, то, как неуклонно и бескомпромиссно она готова аргументировать свою точку зрения, ее стремление к подлинности – всё это было способом дистанцироваться от того, как видели ее окружающие, – от образа женщины» («Симона Вейль: Портрет еврейки в самоизгнании»).
В невероятно снисходительном вступлении к монографии Вейль «Илиада, или Поэма о силе» в переводе Мэри Маккарти брат Вейль Андре замечает, что, если бы она расчесывала волосы, носила чулки и высокие каблуки, возможно, мир воспринимал бы ее всерьез.
Ее произведения были «одиозными», писал спустя шесть лет после смерти Вейль ее заклятый друг Жорж Батай: «аморальными, банальными, несущественными и противоречивыми».
В библиографическом справочнике работ Вейль, опубликованном Калифорнийским университетом в Санта-Крузе в 1992 году, Вейль называют «философом-анорексичкой», чья смерть в возрасте тридцати четырех лет была вызвана добровольным недоеданием. Блистательная безумная девчонка, неловкое чучело в обуви на плоской подошве, андрогин, она сама себя ненавидит и морит голодом.
Многие романтики склонны рассматривать свою жизнь в виде сети или лабиринта, расчерченных беспорядочным, но взаимосвязанным множеством линий. Порой ретроспективно в этих случайных причинно-следственных связях можно разглядеть паттерн…
И тогда, как заключают философы Делёз и Гваттари из чтения Уильяма Берроуза, идея случайности становится чем-то вроде сказки. Случай как способ перехитрить хаос, вскрыть глубинное всеобъемлющее тайное единство вещей.
В пособии для девочек-скаутов была одна игра – мы называли ее «Прогулка-с-Монеткой». Выходишь на улицу и на каждом перекрестке бросаешь монетку. Орел – идешь налево, решка – направо. Может ли случай быть роковым, если совпадение наколдовано? Когда не знаешь, как поступить, ищешь знаки.
Знаки – это чудеса, которые появляются, когда мы меньше всего этого ожидаем, в тот момент, когда разум сдался, отключился. Знаки принимают разную форму: найденные и утраченные предметы, слова незнакомца.
В 1453 году Лондонская гильдия повитух опубликовала список предзнаменований, обещавших скорый приход чумы. Когда во́роны собираются на краю поля… и младенцы плачут на заре… Ты идешь по Третьей авеню недалеко от Восточной 53-й улицы Манхэттена, отправив очередное резюме. Суешь руку в карман и понимаешь, что не хватает денег на метро. Проходишь мимо полного мусорного бака, а там – книга. Открываешь ее: страница 3–5–3, координаты того места, где ты стоишь, и эта страница сообщает всё, что тебе необходимо знать о собственной жизни. Время и обстоятельства подвели тебя к моменту измождения. Дао халатности: желать достигнуть состояния, в котором ты могла бы стать пористой: подвижной, потерянной, без гроша в кармане и всегда начеку.