bannerbanner
Дизайнер Жорка. Книга первая. Мальчики
Дизайнер Жорка. Книга первая. Мальчики

Полная версия

Дизайнер Жорка. Книга первая. Мальчики

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6
* * *

В ночь на 1 сентября 1939 года – ночь знаменательную, с которой начались великие бедствия мира и неисчислимые бедствия его народа, – остановив все часы, аккуратно и последовательно заперев на семь хитроумных замков все двери своего варшавского дома, погрузив лишь самое необходимое в экипаж знакомого извозчика, пана Пёнтека, Абрахам Страйхман, то есть (пся крев!) Адам Стахура, с семьёй направил стези свои в Лодзь. «Встань и иди», – велел Господь его тёзке и пращуру. Путь предстоял неблизкий, но преодолимый.

Они ехали всю ночь, не остановившись ни в Прушкуве, ни в Гродзиск-Мазовецком. Отец только дважды разрешил отдохнуть и ноги размять на обочине пустынной дороги, навестить кусты и перекусить бутербродами, прихваченными Зельдой из дому. Несмотря на прохладную ночь, всем было жарко: на каждом из Страйхманов, включая детей, поддето было по три слоя шмотья, в подкладки и воротники которого, как и в плюшевую кошку Розу, Зельда зашила кое-какие мелкие предметы. Тощей заднице новоявленного Цезаря всю дорогу досаждало кольцо с бриллиантом, неудачно вшитое матерью в шов его шерстяных, с начёсом брюк.

Мальчик стоял на обочине, прислонившись спиной к стволу раскидистого конского каштана, под которым расстилалась россыпь глянцево-шоколадных плодов в колючих шкурках, жевал булочку с маслом, проблёскивающем в жёлтом свете необычайно яркой луны, вдыхал запахи придорожной травы, лошадиного пота, ночной свежести, прикидывая – что интересного ждёт его в той Лодзи, где, как папа сказал, есть целых три еврейских театра и даже кукольный театр на идише; где, сказал он, все мы «ненадолго погостим».

Родители с девочками стояли поодаль, рядом с экипажем, негромко переговариваясь приглушёнными тревожными голосами. Отец оглянулся на сына – тот сполз по стволу каштана и сидел на корточках в чёрной тени густой кроны. Абрахам к нему подошёл.

– Папа, нам ещё долго ехать?

– Как получится, ингелэ…

Он поддел носком дорожной туфли колючую шишку. Проговорил привычным своим уютно-домашним голосом:

– В старину переплётчики использовали сушёные плоды конского каштана. Перемалывали их в муку, смешивали с квасцами – получался специальный переплётный клей, более сильный, чем обычный. Книги дольше сохранялись…

3

…Варшаву в эти часы уже поливали огнём «мессершмиты» и «стукасы», а немецкие танки и мотоциклисты с лёгкостью утюжили польскую конницу. И если б семья беглецов осталась у себя на Рынко́вой, то в конце октября они наверняка имели бы случай полюбоваться парадом гитлеровских войск на улицах Варшавы.

Вместе с тем уже 17 сентября нарыв прорвался с другого боку, начался «польский поход Красной армии», и советские войска вошли в Польшу, заняв её восточные земли по границам, согласованным в секретных протоколах к тому самому «Договору о дружбе и границе».

Длинная, между прочим, получилась граница, и существовала гораздо дольше, чем договор. Так называемая «линия Керзона» – впоследствии она и осталась государственной границей между Польшей и Советским Союзом.


Абрахаму в эти месяцы бегства и взрывов аж нос заложило от вони, прущей со всех сторон. Ему было совершенно ясно, что от чёрной тучи, сгустившейся над евреями Польши, надо бежать только в одном направлении: на восток. Как, к красным?! К красным, да. В том самом пакте двух мировых держав таилась негласная установка: в течение нескольких недель граждане уже несуществующей Польши могли разбрестись по домам, забиться в свои щели, затихариться по своим углам, – для чего вдоль всей новоявленной границы были наспех устроены пограничные переходы.

– Львов, между прочим, – говорил Абрахам Зельде, – крупный университетский город с традициями, с образованной публикой. Вот там и будут учиться и жить наши дети. Что, «Красный интернационал»? Холера с ним, с этим интернационалом, по крайней мере, там ещё не жгут нас в синагогах.

– Аврамек, брось свои завиральные идеи, – говорил дядя Авнер, у которого они причалили «на минутку», а имелось в виду месяца на два, на три, а там поглядим. – Мы знаем немцев по прошлой войне. Это приличные культурные люди. Они разливали суп населению из своих полевых кухонь.

Вся родня Зельды некогда бежала из Житомира от петлюровских погромов 19-го года. Она сама прекрасно помнила это лютое время, если только можно что-то помнить, отсиживаясь в погребе.

– Они, говорю тебе, наливали людям суп и звали евреев в переводчики: идиш, он ведь почти немецкий, а им надо было объясняться с этими дикарями. Это цивилизованный европейский народ, Аврамек…

– Я не Аврамек, – оборвал его угрюмый Абрахам. – Я пан Стахура, понял, ты, жид? Я польский мещанин Адам Стахура, со своей женой Зенобией и своими польскими детьми, забыл, до яснэй холеры, как их там зовут.

* * *

…И в ноябре 1939-го семья Стахура в полном составе: отец, мать, юный Цезарь и две его сестрицы, одетые, само собой, по погоде, в ту же трёхслойную одежду (стужа стояла в том году ой какая стервячая!), пешком дотащились до белёной сторожки пограничного перехода, где юноша-ефрейтор, с белым от мороза лицом, просмотрев гениально сработанные Збышеком Хабанским документы, буднично пропустил их в дальнейшую жизнь.

Правда, перед тем, как указать подбородком на низкую деревянную калитку, ведущую в просторы советской власти, он вдруг заявил, что должен обыскать фройляйн. Видимо, Голда по-прежнему внешне являла собой наиболее независимое лицо в семье и по-прежнему вызывала у посторонних желание поставить её на место. Все замерли… В потайные изгибы, вытачки, воротнички и подстёжки Голдиной одежды была вшита немалая часть жизненного обеспечения семьи.

– Что?! – воскликнула Зельда по-немецки, и в эти мгновения призрак мадам Фани Шмидт, вероятно, одобрительно улыбался и кивал ей с мёрзлых небес. – Обыскивать мою дочь?! Задирать ей юбки?! Вы имеете здесь для этого женщину?! Или вы всерьёз решили, что будете вот тут мацать мою дочь своими солдатскими лапами, а я буду стоять и аплодировать?!

И ефрейтор, – каким бы невероятным ни показалось это сейчас, спустя все лагеря смерти и всесожжения, и растерзания человечьей плоти, и кройки-шитья кошельков-абажуров из человечьей кожи; спустя весь кромешный ад, смрад и вой геенны огненной, вечно алчущей своей непомерной доли, – юный ефрейтор неожиданно смутился, залился румянцем (видать, оторопел от беглого берлинского выговора Зельды) и отступился: торопливо сунув ей в руки документы, молча указал на калитку. «Может, замёрз? – рассуждала позже, белая как снег от пережитого страха, Зельда, – может, хотелось ему согреться чаем в погранцовой сторожке?»

Семейство Стахура (Адам, Зенобия и трое их детей с породистыми польскими именами) молча проследовало к выходу гуськом, не торопясь. При них было три потёртых баула с кое-каким бельишком и носильными вещами; ну и в небольшом саквояже, типа акушерского, отец бережно нёс свой Potans Bergeon, без которого не мыслил жизни. В последнюю минуту, дрогнув перед слёзными мольбами Ижьо, он прихватил ещё каретные часики – те самые, 1798 года, с механизмом невероятной сложности: они отбивали четверти и половины, и само собой, полный час, но ещё были и будильником, ещё имели вечный календарь и циферблат в виде луны, а главное, были созданы руками самого Абрахама Бреге!

Всё остальное было на них. Златка, то есть Зофья, прижимала плюшевую кошку Розу то к правой, то к левой щеке, согревая озябшее лицо. Зашита Роза была так аккуратно, что новоявленная Зофья даже не обратила на это внимания.


Ох, Роза… плюшевая Роза помогла им прожить во Львове до самой эвакуации, до самого бегства на восток в июле сорок первого, на платформах товарных поездов, под взрывами и дробными очередями пулемётов, под вой «мессершмитов» и «стукасов». Верная Роза, с грязноватой свалявшейся шёрсткой, следовала за ними в очередях за кипятком на станциях, за карточками в эвакопунктах. Давно уже выпотрошенная Роза была бессловесным покладистым попутчиком, пока однажды не выпала из рук сонной девочки, свалившись на рельсы в гудящую и стучащую колёсами тьму. И Златка-Зофья зарыдала, оплакивая свою плюшевую подружку, как живое существо.


За калиткой они остановились. Впереди дымно-синим маревом сутулился железнодорожный полустанок: десятка два домиков, чёрные скелеты деревьев, чёрные столбы электропередачи под снежными шапками…

Сейчас это был Советский Союз.

Это была всё та же Польша, бессильно простёртая под новым хозяином.

Глава третья

Жорка

1

И никаких свиней они с Матвеичем не пасли! Никаких таких свиней, к которым Тамара в хмурую минуту грозилась Жорку отослать. Пасли они совхозное коровье стадо: совхоз «Ленинский», село Солёное Займище Черноярского района Астраханской области. Адрес он знал, он был уже разумным пацаном – восемь лет всё-таки.

Матвеич был ему никто, просто однажды утром заглянул по-соседски, увидел мать в блевотине (под утро её всегда рвало, правда, к полудню она прочухивалась и за собой, как могла, убирала) и сказал Жорке: «Пойдем-ка со мной, милай». Заставил надеть пальтишко, в шкафу разыскал и нахлобучил ему на голову шерстяную шапочку (по утрам ещё подмораживало будь здоров!) и увёл к стаду.

Жорка тогда учился во втором классе и в школу ходил исправно, только бы не видеть опухшую от водки вонючую мать. Он её помнил красивую, тонкую, с мягкими и волнистыми, как белый кукурузный шёлк, волосами, помнил, как нежно пахла ямка в основании её тёплой шеи…

Вообще, родителей Жорка помнил всю жизнь в пристальных подробностях. У отца была родинка над верхней губой, он ею шевелил и говорил: ну-к, смахни букашку! Сын шлёпал ладошкой, отец хохотал и уворачивался… Хорошая была пара: оба смешливые, оба говоруны и певуны, отец и на гитаре недурно себе подыгрывал. Странно даже, в кого Жорка уродился таким букой.

Год назад папку убило током, что тоже было более чем странным: Слава Иванов, дипломированный электрик, парень аккуратный, а на момент гибели совершенно трезвый, был найден мёртвым под обледенелым столбом электропередачи. Кто говорил – заземление проржавело, кто напирал на криминал: мол, по злому умыслу какой-то гад рубильник включил.

Да какой там злой умысел, и с чего бы! Славу все любили, парень был бесхитростный, лёгкий, весь нараспашку, вряд ли кого в своей жизни успел обидеть. На похоронах каждый рвался пару душевных слов над гробом произнести. Макарюк, мастер бригады распределительных сетей, – тот целую речугу толкнул. «Славик, учил я тебя! – взывал к покойнику со слезою в голосе. – Тыщу раз, как попка, твердил: «Правила! Охраны! Труда! Кровью писаны! И вот, убеждаешься…»

Собрали, конечно, комиссию по расследованию (совхоз «Ленинский» – это вам не Гнилые Выселки), приехали из райцентра двое солидных дяденек в шляпах. Что-то там вымеряли, кого-то опрашивали… ну и какой с них толк? По результатам расследования составлена была официальная бумага, печати-подписи, не придерёшься, копия торжественно вручена вдове. Что-то там об обрыве двух фаз, «из-за чего создалась иллюзия отсутствия напряжения на высокой стороне ТП», и о том, что «при отключении ЛР-12 от неподвижного ножа крайней фазы оторвался шлейф и лёг на нож средней фазы, ввиду чего одна фаза отключённого участка ВЛ оказалась под напряжением».

Не дочитав, мать смяла документ, с минуту комкала его обеими руками, как снежок утрамбовывала, словно жизнь свою замужнюю сминала за ненадобностью, размахнулась и закинула бумажный комок в угольное ведро у печки. Жорка его вынул, отряхнул, разгладил… Прочитал и навсегда запомнил. Память у него была реактивная, как самолёт, фотографическая, о чём тогда он ещё не знал, думал, у каждого так, думал, это нормально: прочитал разок, ну и помнишь.

Мать отцовой гибели не пережила. Это соседки так говорили. Жорка внутренне морщился, он не любил вранья в словах и в смыслах: как так «не пережила»? Вон она, живая, но вечно пьяная, валяется на тахте, бревно бревном, а под тахтой пустые бутылки катаются.

Пить она не переставала с похорон. Наголосившись на кладбище, на поминках притихла, сгорбилась, завесила лицо своими белыми кукурузными волосами… Но когда её заставили влить в себя два стакана водки, постепенно распрямилась, стряхнула горестную одурь, оглядела дом, стол, собравшихся соседей… И вдруг поняла, что жить-то можно, стоит только опрокинуть в себя стакан обезболивающего. Так с тех пор и жила, порой даже забывая, что муж трагически погиб. Продрав глаза, хрипло и жалобно звала: «Сла-а-ав… Сла-вик?..» Нащупывала бутылку на полу и, если там что-то ещё плескалось, немедленно приступала к перекройке и перелицовке судьбы.


Школа была – обычная сельская, но с полным набором учителей. Неплохая, в общем, школа – хотя позже он любил повторять, что из всей литературы дети знали только мат. Самому Жорке литература была без надобности, а вот цифры он так любил, так любил, что даже рисовал их, как прекрасных животных: оленей, коней и лебедей, выводя в тетрадках в разных сочетаниях. Пятёрка была любимицей: литой-золотой, закидывала оленьи рога; десятка, серебряная парочка, переливалась лунным блеском… Каждая цифра, возникнув в сознании, выплывала на свет, приобретая в магическом танце значение и вес, и каждая представала красавицей, а вместе, дружно выстраиваясь попарно или в тройке-четвёрке, они мчались в воображении мальчика, как кони в скачках, чтобы слиться, распасться, обгонять, перемахивая барьеры… и успеть к финишной черте, под которой выстраивались строем, готовые снова лететь, куда их пошлёшь.

После занятий среди тупых второклашек (у которых пятьдесят три умножить на двенадцать считалось немыслимой умственной нагрузкой) он просился на урок в пятый класс, посидеть за партой с соседом Серёгой. И за пять минут до начала урока решал тому всю «домашку», так что Серёга был жуть как доволен. «Марь Ефимна! – просил, поднявши руку. – Можно малыш со мной посидит, за ним присмотреть некому. Он тихий». И Марь Ефимна неизменно отвечала: «Пусть сидит, мине до лампочкы». Родом она была из Белоруссии, и тяжёлый акцент сохранила на всю жизнь. Преподавала математику в 5–6-х классах, в 7-м не работала, так как программу 7-го не знала. Спросишь у неё что-то, чего нет в учебнике, она своё: «А мине до лампочкы…»


В общем, в один из весенних дней Матвеич, зайдя утром за какой-то соседской надобностью и узрев Жоркину родительницу во всём её отвратном бытовании, забрал пацана к себе. На робкие вопросы – мол, а школа как же… – отмахнулся и сказал: «Да на черта те школа, одна морока и безделье! Ты вон в уме считаешь, как бухгалтер Симаков на счётной машинке! И што? Всё равно будешь трактористом…»

Жорка притих. Не то чтоб согласился с нарисованной картинкой своего будущего, о будущем он не больно-то и думал. Просто скоро начиналось лето, а значит, – каникулы, Волга, пристань, базары… а Матвеич ему нравился.

У Матвеича в доме было чисто, хотя по-мужски просто и пустовато: голые лампочки на шнурах, выметенные доски пола. Никаких ковриков или там абажуров. Но стол как стол, четыре стула, громоздкий шифоньер, рукомойник, железная кровать. Всё на месте, всё для жизни. Была ещё широченная деревянная лавка без спинки, на которой стояла парочка лоханей и разная кухонная надобность. Но в первый же вечер Матвеич всё это смёл на пол, постелил две овчины, бросил в изголовье подушку – получилась лежанка. Жестковатая, узковатая, но Жорка так уматывался за день со стадом, что миг, когда тело касалось лежанки, и миг, когда на рассвете Матвеич будил его (интересно так: брал в пригоршню загривок и слегка сжимал, потряхивая), сливались в единый промельк ночи.

Зато по вечерам, отогнав стадо в коровник, они жарили картошку с салом и ели вдвоём прямо со сковороды, после чего Матвеич разрешал мальчику подбирать хлебной корочкой прогорклую жижу с ошмётками зажаренного лука, и вкуснее этого Жорка ничего не ел.

Иногда перед сном он обеспокоенно думал: что там мамка, кто ей таскает водку, кто картошку варит (Жорка давно уже навострился сам себя кормить и мамке тарелку ставил), пока в один из вечеров к ним не наведалась Татьяна Петровна, соседка, и, пошептавшись с Матвеичем, покачивая головой и отирая губы, с фальшиво оживлённым лицом объявила Жорке, что маманю забрали по «скорой» в больницу в острой фазе и теперь всё будет хорошо.

– Что будет хорошо? – хмуро спросил мальчик, и соседка так же оживлённо заверила, что мамку вылечат и всё станет как прежде: вернётся мамка твоя чистенькая, умненькая, добренькая… Какая была.

Почему-то именно эти приседающие няньки-суффиксы навеяли на Жорку такую тоску, что он сразу понял: ничего хорошего больше не будет. Что там сделают с мамкой, как её нагнут, во что превратят и куда закатают – неведомо. Один теперь Жорка, и держаться надо Матвеича.

* * *

Вставали они рано, в четыре утра, к пяти уже пригоняли гурт на ближнее пастбище, которое простиралось от кромки леса до пологих берегов ерика Солёного…

Туман вкрадчиво выползал из воды, извиваясь по руслу ерика, то поднимая драконью голову, то высовывая длинный гребень, то показывая язык. На передвижения и преображения тумана хотелось смотреть бесконечно, но луч на лесном горизонте уже пробивал кроны снопами солнечных игл, шарил по туманной реке, разгоняя тайны и расчищая водную гладь.

Стадо было большим и трудным, коровы все – своевольные и очень сообразительные твари. Были среди них вожаки, как у людей: к примеру, огромная чёрная Милка-Чума. Её даже быки слушались, побаиваясь острых рогов. К счастью, Милка любила конфеты, так что в кармане курточки надо было держать наготове кулёк леденцов, чтобы не сбежала, а заодно и стадо за собой не увела.

Днём, когда коровы укладывались отдыхать, аккуратно выстилая на траве большие розовые или бежевые четырёхцилиндровые вымена, Матвеич разрешал и мальчику покемарить. Расстилал в тени под огромным вязом свою телогрейку, Жорка валился на неё, как телёнок, и тотчас сквозь крону на него ссыпались целые пригоршни огненных цифр, крутясь и сопрягаясь в голове в бесконечные ряды коров и телят.

Мальчик был маленького роста, головастый, чернявый, слегка раскосый (в детстве отец поддразнивал: мол, никакой не Иванов он, а Кыргызов), с худыми несильными руками, потому драк избегал. И с кнутом никакого толку поначалу не выходило: кнутом надо было громко щёлкать, при этом очень громко матерясь – не со зла и даже не для острастки, – просто это был язык, который коровы понимали. А Жорка, слова эти прекрасно зная, почему-то не умел их правильно складывать и убедительно произносить, не умел пересыпать ими речь. Так что поначалу его делом было следить, чтоб коровы в клевер не забрели: если после клевера стадо напьётся воды – все коровы, как одна, враз подохнут.

А Матвеич был пастух настоящий: знал кормные места, привычки и нрав каждой питомицы и говорить мог о них часами. Это только кажется, говорил, что коровам всё по хер, у них душа нежная. Они за всё беспокоятся. Ежли ты к ней по-доброму, она всё поймёт и отблагодарит – знаешь как? Молочка больше даст. Обязательно лишний стаканчик молока в ведёрко добавит.

– Матвеич, а как же, вот ты кричишь на них, кнутом стреляешь.

– Да брось, милай, это ж просто разговор такой, они всё правильно чуют, они умные. Ну, а как драться меж собой почнут, так на то уж одна управа: кнут и ядрёный мат.

Вскоре Жорка знал всё стадо по именам: Маланка, Апрелька, Мальвина, Чернуха, Борька и Бублик, и красавец Бонапарт… Несмотря на огромную массу тела, коровы были игривыми особами: тёлочки и бычки гонялись друг за другом, как собачонки за собственным хвостом, валились на спину на траву, смешно елозили, задрав голенастые ноги. Стоило им попасть на облысевшую утоптанную площадку, кто-то из молодняка издавал трубный зов, затевал игру, и минут через пять большая часть стада, говорил Матвеич, гоняла ворон

Лето катилось сухое, дни сине-жёлто-зелёные, один в один. Томительная жарь прогретого воздуха стояла плотной стеной, сотканной из звона кузнечиков, зудения ос, басовитого хода шмелей и голосистой, от земли до неба пестряди птичьего пения.

К июлю Жорка окреп, загорел, руки и плечи слегка набрали плоти, так что не стыдно было и майку снять. Трижды он удачно подрался с соседскими пацанами, которые дразнили его Коровьей Лепёшкой и Хвостом; он и сам тумаков нахватал, но и врезал по роже Костяну настоящим кулаком; и с того дня драк уже не боялся…

Он только скучал по тетрадкам и карандашу, по тайной жизни своих рисованных цифр. Но Матвеич обещал, что скоро вся эта галиматья из него выветрится, нельзя же, говорил, всё время хрен знает что в башке таскать. Ты жизнью интересуйся, жизнью! Она вон какая широкая…

2

…От пастушьей (или трактористской) доли Жорку спасла учительница математики Марь Ефимна – та самая, которой, вроде, всё было «до лампочкы». Просто начался учебный год, и сосед Серёга, переведённый из пятого в шестой класс только благодаря малышу, «за которым некому присмотреть», стал демонстрировать на уроках удручающие результаты. Спустя неделю после начала занятий Марь Ефимна поинтересовалась у Серёги, где ж его мозговитый братишка? Ну, и пришлось отвечать, что никакой то не братишка, а сосед, что теперь он в школу не ходит, а пасёт с Матвеичем стадо; что зовут его Жорка Иванов и что это у него папаню током шибануло до смерти.

– Иванов? – подняла голову от классного журнала Марь Ефимна. – Так он Славы сын?

И задумалась…

Славу она отлично помнила: тот, как и прочие совхозные дети, был когда-то её учеником. Бесхитростный покладистый мальчик, улыбка всегда наготове. Женился, кажется, на Светочке Демидовой, они и в школе за одной партой сидели… «А Светлана… она что, разве не?..». И услышала Марь Ефимна то, о чём все, кроме неё, знали: что Светлана, маманя Жоркина, спилась вчистую, до зелёных чёртиков, «до белочки», и уже месяц как увезена в районную психушку, где и пребывает беспамятная, а на сына ей плевать. А Жорку сосед прибрал, Матвеич, у него ж левая рука без пользы висит и трясётся, и он давно у председателя просил подпаска. В общем, они теперь оба-двое коровам хвосты крутят тремя руками.

– Так, продолжаем работу над ошибками, – оборвала Марь Ефимна смешки в классе. – Мине ваш юмор до лампочкы.

Она уже знала, что делать.

Вспомнила, что у Светланы был старший брат по отцу, Володя, лет на шестнадцать старше Светланы. Какие-то у парня были семейные неурядицы, стычки с мачехой, с отцом он тоже разругался и потому, отслужив армию, в село не вернулся: в техникум поступил, то ли в Астрахани, то ли в Ульяновске. Не может быть, чтоб ни разу не написал кому-то из школьных дружков, уж открытку точно отправил, а открытки в домах хранили. На них то Кремль запечатлён, то университет на Ленинских горах, то крейсер «Аврора», то вздыбленный мост над Невой. Словом, какая-то красота, а такое не выбрасывают.

Тем же вечером после занятий Марь Ефимна прошлась по улице Ударной, стучась ко всем соседям семьи Ивановых. И точно: открытка с Володиным адресом обнаружилась у его дружка Сёмки Страшно́го, ныне Семёна Михайловича, агронома по семеноводству. Сам Семён Михайлович был на полях, а жена Ирина, в прошлом Ира Никитина, и тоже ученица Марь Ефимны, порывшись в ящике коридорной тумбы, эту открытку своей учительнице охотно предоставила. И да: на открытке под густым синим небом празднично сиял-зеленел куполами Астраханский кремль.


«Здравствуй, Володя! – тем же вечером писала Марь Ефимна. – Не удивляйся этому посланию твоей старой учительницы…»

Письмо затевалось краткое, деловое и спокойное, но с первых же строк как-то расхристалось и разнюнилось.

Ей всё в подробностях рассказали соседки: и как в начале горя, жалея вдову с сиротой, каждая забегала чем-то помочь: прибрать, простирнуть, приносила горячее в кастрюльках. А потом все устали: ну, сами посудите, Марь Ефимна, рази ж у неё одной главная беда стряслась? У нас у каждой что-нибудь да случалось. У Валентины, вон, здоровый ребёночек помер просто во сне, у Клавы оба брата в своём «жигулёнке» по пьяни с моста кувыркнулись. Рази ж это не горе? Ну и сколько можно баловать молодую бабу? Поднимись уже, зенки пьяные проморгай, да и пошла борщ варить пацанёнку, правильно я понимаю?

Да вот неправильно, потому как, получается, неспроста это у неё, не от настроения или там лени… И в данный момент Светлана, бывшая её ученица-отличница, проходит суровое лечение в районной психиатрической больнице, и никто не знает, когда это лечение возымеет хоть какое-то действие. Ибо, выйдя из делирия, очнувшись от грёз и обнаружив себя вдовой-алкоголичкой, Светлана лечилась ныне от тяжёлой безысходной болезни, как она называется-то… синдром какой-то маникальный, что ли…

Всё это очень Марь Ефимну расстроило, так что письмо получалось уж никак не деловое.

«Мне кажется, Володя, – писала старая учительница, – что негоже тебе оставаться в стороне от этого близкого горя, неважно, в каких отношениях ты был с сестрой и мачехой, тем более та давно померла. Твой племянник Георгий – мальчик на диво талантливый в точных предметах, но трудный по характеру, угрюмый и замкнутый. К тому же семейное несчастье его сильно пришибло. Георгию необходим тёплый дом, родные люди, ласка. И нормальная школа. За ним присматривает сосед, один местный пастух, инвалид. Человек он хороший, но недалёкий, внушает Георгию, что учёба ему не нужна, и под разными предлогами учиться его не пускает. А новый школьный год уже в пути. Приезжай, Володя, и забери мальчика. Поверь, тебе это доброе дело окупится сторицей. Я уверена, что…»

На страницу:
3 из 6