
Полная версия
Четыре сезона
Пару раз Томми задавал ему вопрос: «С такими мозгами что ты делаешь в этой клетке?» Тот же вопрос, слегка перефразированный, обычно задают молоденьким девушкам: «С такой красотой что ты делаешь в этой провинциальной дыре?» Но Энди был не тот человек, который распахивает душу первому встречному; он отделывался улыбочкой и менял тему. Томми, естественно, обратился с вопросом к третьему лицу, а услышав ответ, долго не мог прийти в себя.
Этим третьим лицом оказался его напарник по обслуживанию гладильной машины. Заключенные называют ее костоломкой – на секунду зазевался, все кости переломает. Чарли Лэтроп, его напарник, угодил за решетку на двенадцать лет за убийство. Он был рад пересказать Томми подробности «дела Энди Дюфрена»; это нарушило монотонность, с какой они вытаскивали из машины проглаженное постельное белье и складывали его в корзину. Чарли дошел до момента, когда присяжные удалились на обед, после которого они должны были вынести обвинительный приговор, когда прозвучал предупредительный свисток и машина с воем заглохла. Это значило, что на входе ее стали загружать выстиранным бельем из Элиотовского дома для престарелых; и вот уже оно, отглаженное, выплевывается каждые пять секунд, только успевай подхватывать. Подхватив, Томми с Чарли должны были быстро его сложить и сунуть в тележку, уже стоявшую наготове.
Однако вместо того чтобы пошевеливаться, Томми Уильямс вдруг застыл, уставясь на Лэтропа с разинутой варежкой. Он стоял посреди растущей груды белоснежного белья, на котором уже расплывались грязные пятна – полы-то мокрые, а на подошвах пыли в три слоя.
К нему уже бежал старший надзиратель Гомер Джессап, срывая глотку от крика. Томми даже не повернулся в его сторону, а ведь старина Гомер своим кулачищем припечатал на своем веку столько доходяг, что Томми, пожалуй, сбился бы со счета.
– Как, ты сказал, звали этого тренера по гольфу? – спросил Томми, ничего не видя и не слыша.
– Квентин, – ответил Чарли, совершенно сбитый с толку поведением напарника. Позже он скажет, что с таким лицом, какое сделалось у Томми, можно было запросто идти сдаваться врагу – вместо флага. – Гленн Квентин, если не ошибаюсь. Слушай, ты лучше…
– Эй вы там! – хрипел Гомер Джессап. Шея у него налилась кровью и стала цвета петушиного гребня. – Белье в холодную воду! Живо! Оглох, что ли, мать твою…
– Гленн Квентин, о господи, – только и сказал Томми Уильямс, потому что в следующий миг на его затылок обрушилась резиновая дубинка. Томми так удачно упал, что остался без трех передних зубов. А очнулся он в штрафном изоляторе, где ему предстояло скоротать неделю и подвергнуться лечебному голоданию по методу Сэма Нортона. Плюс подпорченная характеристика.
Это случилось в начале февраля шестьдесят третьего. Выйдя из шизо, Томми Уильямс поинтересовался у других старожилов и получил ответ, мало чем отличавшийся от того, что сказал ему Лэтроп. Об этом я знаю не понаслышке, поскольку одним из таких старожилов был я сам. Когда я спросил, зачем ему подробности, он сразу закрылся, как раковина.
Однажды он пришел в библиотеку и выложил все как есть Энди Дюфрену. И вот тут, в первый и в последний раз, не считая случая, когда он попросил у меня плакат с Ритой Хэйворт, смущаясь при этом, как мальчишка, впервые попросивший пачку сигарет, Энди отказало самообладание, только сейчас оно ему отказало на все сто.
Я видел его в тот день – у него было лицо человека, который наступил на грабли и заработал промеж глаз. Руки у него дрожали, а когда я с ним заговорил, он даже не отреагировал. В тот же день он нашел Билли Хэнлона, старшего надзирателя, и попросил о встрече с начальником тюрьмы Нортоном на завтра. Потом он мне признался, что в ту ночь не спал ни секунды. Он вслушивался в вой зимнего ветра, смотрел, как прожектора обшаривают пространство, отбрасывая длинные тени на цементный пол его камеры, которую со дня вступления в президентство Гарри Трумэна он привык называть своим домом, и пытался осмыслить происшедшее. В руках Томми, сказал он мне, словно оказался ключ, который подошел к двери его камеры – нет, не этой, тюремной, а той, что скрыта в черепной коробке. Той, где заперта тигрица по кличке Надежда. Уильямс открыл камеру, и тигрица заметалась по извилинам мозга.
Четыре года назад Томми Уильямса арестовали в Род-Айленде; он был за рулем ворованной машины, набитой ворованными товарами. Томми выдал сообщника, прокурор нажал на пружины, и в результате мягкий приговор – «от двух до четырех лет с зачетом содержания под стражей». Через одиннадцать месяцев его сокамерник вышел на волю, а освободившееся место занял некто Элвуд Блэтч. Блэтч сел за вооруженное ограбление, и срок ему навесили от шести до двенадцати.
«Я такого дерганого еще не видел, – рассказывал мне потом Томми. – Ему только дома грабить, да еще с пушкой в кармане. Он же от шороха какого-нибудь до потолка подпрыгнет и сразу палить начнет. Он меня раз ночью чуть не задушил, а почему? Какой-то тип в другом конце коридора застучал по решетке алюминиевой кружкой.
Семь месяцев я с ним отсидел, после выпустили подышать чуток воздухом. Меня все время так: выпустят – посадят. С Элом Блэтчем я толком-то и не разговаривал, не тот человек. Говорил всегда он – и без остановки. Рта не закрывал. Слово вставишь, он уже звереет: зрачки закатились, кулаки сжаты. У меня мурашки по коже. Видел бы ты его – вот такой амбал, голова почти совсем лысая, и два зеленых глаза из глубины сверлят тебя, как буравчики. Не дай бог еще раз встретиться.
И вот каждую ночь – словесный понос. Где родился, из каких приютов сбежал, чем промышлял, каких баб перетрахал, сколько раз выходил сухим из воды. Ладно, говорил я себе, пускай травит. Я, может, рожей и не вышел, но как-то, знаешь, не хочется, чтобы мне ее попортили.
По его словам, он грабанул две сотни домов, даже больше. Я не очень-то в это верил – да он бы взлетел под потолок, если бы рядом кто-то пернул, хотя он клялся и божился. Но вот что я тебе, Ред, скажу. Многие, сам знаешь, задним умом крепки, куда там, но я отлично помню – еще до того, как я про этого тренера по гольфу, Квентина, услышал, – я, помню, подумал: если б Эл Блэтч залез в мой дом, а я подвернулся ему под руку и при этом остался цел-невредим, я бы радовался как не знаю кто. Ты можешь себе представить: залез он, к примеру, в женскую спальню и тихо так себе перетряхивает содержимое шкатулочки, и тут дамочка кашлянула во сне или, не дай бог, резко перевернулась к нему лицом, а? У меня от одной мысли в животе холодит, серьезно.
Кой-кого ему таки пришлось убрать. Не вовремя шум подняли. Так он говорил. И я ему поверил. На него глянешь – поверишь. Дерганый, как хрен! Точнее не скажешь. Такой может пришить человека за милую душу.
Раз ночью я его спрашиваю, чтобы разговор поддержать: „Ну, и кого же ты пришил?“ Так, смехом. Он весь расплылся и говорит: „В Мэне тип один сидит за двойное убийство, а это я их. Жену этого типа, который сел, и ее дружка. Я тихо залез в дом, а дружок ее поднял шум, понимаешь?“
Я уже не помню, упоминал он фамилию этой женщины или нет, – продолжал Томми. – Может, и упоминал. Но что такое Дюфрен в Новой Англии? Все равно что Смит или Джойс на Среднем Западе. У нас „лягушек“[4] этих пруд пруди. Дюфрен, Лавек, Улетт, Полен… поди запомни! Но как звали ее дружка, он мне сказал. Гленн Квентин. И денежки у этого сукиного сына, тренера по гольфу, водились немалые. Эл подозревал, что у него дома может быть тысчонок пять, по тем временам приличные бабки. „И когда же это случилось?“ – спрашиваю. „После войны, – говорит. – Сразу после войны“.
Короче, залез он в дом, – рассказывал Томми, – а эта парочка проснулась, и от парня можно было ждать любых неприятностей. Так, во всяком случае, подумал Эл. А я думаю, этот парень просто всхрапнул во сне. Короче, по словам Эла, он отправил на тот свет Квентина и жену этого адвоката, местной шишки, которого в результате еще и закатали в Шоушенк. Тут он заржал как лошадь. В общем, Ред, мне, считай, крупно повезло, что я оттуда ноги унес».
Надеюсь, теперь вы понимаете, почему после того, что Энди услышал от Томми Уильямса, он малость приторчал и сразу потребовал свидания с начальником тюрьмы. Четыре года назад, когда Томми оказался в одной камере с Элвудом Блэтчем, тот отбывал срок от шести до двенадцати. В шестьдесят третьем, когда Энди услышал эту историю, Эл Блэтч свое досиживал… если не отсидел. Вот Энди и чувствовал себя так, будто его насадили на вилку и поджаривают на медленном огне – один зубец разбередил надежду, что Блэтча еще не выпустили, другой ее убивал: поздно, теперь его ищи-свищи.
В рассказе Томми были свои неточности, но разве в жизни их не бывает? Блэтч сказал ему, что за решетку отправили адвоката, местную шишку, а Энди был служащим банка, но вообще-то это такие профессии, которые человек необразованный может легко спутать. К тому же, не стоит забывать, прошло как-никак двенадцать лет с тех пор, как Блэтч читал в газетах о процессе. Еще он говорил Томми, что украл тысячу с лишним долларов из сундука, стоявшего в стенном шкафу, полиция же, как известно, заявила на суде, что не было никаких следов ограбления. На этот счет у меня есть свои предположения. Начать с того, что никто не может знать, были в сундучке деньги или не были, если их владелец мертв, а свидетелей не осталось. Второе: кто поручится, что Блэтч не наврал? Кому охота признаваться, что он порешил двух человек ни за понюх табаку? Третье: возможно, следы ограбления были, но полиция либо их не заметила – иногда она не видит даже у себя под носом, – либо сознательно это скрыла, чтобы вывести из-под удара прокурора. Если помните, этот малый рвался к власти, и ему важно было провести процесс без сучка без задоринки. Нераскрытое двойное убийство с ограблением не добавило бы ему голосов избирателей.
Из этих трех предположений я склоняюсь ко второму. Видал я в Шоушенке таких Элвудов Блэтчей с глазами безумцев и пальцем на курке. Эти типы будут вам рассказывать, как между делом они притырили алмаз из королевской короны, а потом выясняется, что они попались на часах-штамповке за два доллара.
Что касается Энди, то он поверил в рассказ Томми, и вот почему. Блэтч не случайно залез в дом Квентина. Знал, что «денежки у этого сукиного сына водились». И еще знал, что Квентин был тренером по гольфу. А надо сказать, Энди с женой регулярно, один-два раза в неделю в течение двух лет, выбирались в загородный клуб выпить и пообедать; когда же Энди узнал об измене жены, он и вовсе зачастил в уютный бар. Клуб был выстроен на эспланаде, и там же находилась станция техобслуживания, где в сорок седьмом подрабатывал механик… очень похожий на Элвуда Блэтча, каким его описал Томми. Здоровый малый, лысый, с глубоко посаженными зелеными глазами. У него была неприятная манера вдруг уставиться на человека, словно прикидывая, сумеет ли тот оказать ему сопротивление. Этот тип долго там не задержался, вспомнил Энди. То ли сам ушел, то ли Бриггс, владелец станции техобслуживания, выгнал. Но Энди его не забыл. Такие лица не забываются.
Дождливым ветреным днем, когда над серым зданием тюрьмы ползли такие же серые тучи, а за окошком в клеточку подтаивали последние островки снега, обнажая проплешины жухлой прошлогодней травы, Энди отправился к Нортону.
Офис начальника тюрьмы размещался в административном крыле и примыкал к кабинету его помощника. В тот день помощника на месте не оказалось, зато в кабинете находился зэк, которому начальство доверило натирать полы и поливать цветы. Я сейчас уже не помню его настоящего имени, все звали его Честером, потому что он прихрамывал, как маршал Диллон. Я подозреваю, что в тот день цветы не утолили своей жажды, а пол был натерт исключительно под дверью в кабинет Нортона. Честер приник ухом к замочной скважине и слышал, как начальник обратился к вошедшему:
– Доброе утро, Дюфрен. Чем могу помочь?
– Мистер Нортон, – начал Энди, и старик Честер с трудом узнал его голос, настолько тот изменился. – Мистер Нортон… произошло такое, что мне… что я… даже не знаю, с чего начать.
– Почему бы вам не начать с самого начала, – предложил начальник своим медоточивым голосом, словно приглашавшим собеседника затянуть с ним вместе двадцать третий псалом. – Это самое простое.
Энди так и поступил. Сначала напомнил обстоятельства, при которых он получил срок. Затем пересказал все, что услышал от Томми Уильямса. С учетом последующих событий называть имя последнего, вероятно, не стоило, но, с другой стороны, как иначе, спрошу я вас, он мог рассчитывать на то, что ему поверят?
Выслушав Энди, Нортон довольно долго молчал. Наверно, он откинулся на спинку кресла под портретом губернатора Рида, сцепил пальцы, выпятил губы, наморщил лоб… и надраенный значок заблистал во всем своем великолепии.
– Да, – подал он наконец голос. – Ничего подобного мне слышать не приходилось. И знаете, Дюфрен, что меня больше всего в этой истории поразило?
– Да, сэр?
– Что вы так легко клюнули на эту удочку.
– Сэр? Я… я вас не понимаю.
По словам Честера, до него донесся какой-то жалкий лепет. Невозможно было поверить, что пятнадцать лет назад на крыше производственных мастерских этот человек сумел скрутить самого Байрона Хэдли.
– Видите ли, – сказал Нортон. – Совершенно очевидно, что этот Уильямс по своей молодости смотрит на вас снизу вверх. Надо полагать, с нескрываемой симпатией. Он узнает о печальной странице вашей биографии и, естественно, хочет… подбодрить вас, назовем это так. Все очень понятно. Он молод, не слишком умен. И, увы, не отдает себе отчета в том, какую бурю в вашем сердце он поднимает. Мой вам совет…
– Неужели вы думаете, что я не взвесил такую возможность? – перебил его Энди. – Но вот ведь штука: я никогда не рассказывал Томми о человеке, который работал механиком на эспланаде. Я никому не рассказывал, мне это даже в голову не приходило! А между тем словесный портрет сокамерника Томми Уильямса и этого механика полностью совпадает!
– Видите ли, вы попали в ловушку избирательного восприятия, – сказал Нортон со смешком.
Подобные обороты – «в ловушку избирательного восприятия» – сразу выдают человека эрудированного в пенитенциарных вопросах и методах коррекции поведения. Эти спецы вворачивают всякое такое при каждом удобном случае.
– Это не так… сэр.
– По-вашему, – уточнил Нортон. – А по-моему, так. Между прочим, ваше утверждение, что именно такой человек работал механиком при загородном клубе, это еще не доказательство. Сказать можно что угодно.
– Нет, сэр, – вновь перебил его Энди. – Не что угодно. При желании…
– А кроме того, – властно продолжал Нортон уже на повышенных тонах, – можно ведь взглянуть и в другой конец подзорной трубы, не так ли? Предположим, чисто теоретически, – действительно был человек по имени Элвуд Блотч.
– Блэтч, – сухо поправил Энди.
– Ну да, Блэтч. И предположим, он действительно сидел в одной камере с Томми Уильямсом в тюрьме Род-Айленда. Его наверняка уже выпустили. Наверняка. Мы ведь даже не знаем, сколько он уже отсидел, когда его перевели в камеру Уильямса, правильно? Мы знаем только, что он получил шесть лет.
– Да. Мы не знаем, сколько он к тому времени отсидел. Но, по словам Томми, он не отличался примерным поведением, наоборот, вел себя вызывающе. Так что он вполне может быть на прежнем месте. Но даже если его и выпустили, в картотеке остался его последний адрес, имена родственников…
– И то и другое тупиковый путь.
Энди секунду помолчал, а затем взорвался:
– Но это все-таки шанс!
– Шанс, да. И поэтому, Дюфрен, я готов сделать вместе с вами допущение, что Блэтч существует и что он по сей день находится в исправительном заведении штата Род-Айленд. А теперь спросим себя: какой будет его реакция, когда ему предъявят эту веселенькую историю? По-вашему, он упадет на колени и станет бить себя в грудь: «Я убил! Я! Не выпускайте меня отсюда до конца моих дней!»
– Это ж надо быть таким тупым. – Честер с трудом расслышал слова Энди, настолько тихо он их произнес. А вот реакция Нортона была такая, что Честеру можно было не напрягаться.
– Как? Как вы меня назвали? – закричал начальник.
– А что такого я сказал? – повысил голос Энди.
– Дюфрен, вы отняли у меня пять минут… нет, семь, а у меня сегодня много дел. Так что будем считать этот разговор законченным…
– В клубе сохранились данные обо всех служащих, неужели это не ясно! – уже кричал Энди. – У них сохранились налоговые квитанции! И ведомость, где он расписался в получении компенсации! Еще наверняка работают люди… может быть, сам Бриггс! Ведь не сто лет прошло, а пятнадцать! Его лицо вспомнят! Такое лицо не могут не вспомнить! Если Томми согласится подтвердить свои показания в суде, а Бриггс покажет, что этот Блэтч у него работал, я смогу добиться пересмотра дела! Я смогу…
– Охрана! Охрана! Уведите его!
– Вы что, не понимаете? – По словам Честера, Энди был близок к истерике. – От этого шанса зависит моя жизнь, вы слышите! А вам лень позвонить по межгороду и хотя бы проверить слова Томми! Послушайте, я оплачу телефонный разговор! Я сам…
Послышалась возня – охранники схватили его и поволокли из офиса.
– Карцер, – сухо бросил Нортон, возможно, теребя при этом свой душеспасительный значок. – На хлеб и воду.
Энди выволокли из кабинета. Он уже не владел собой, он кричал с надрывом: «От этого зависит моя жизнь, неужели вы не понимаете, моя жизнь!» Дверь за ним закрылась, сказал Честер, а крик все звучал.
Ему прописали двадцать дней «лечебного голодания». Второй раз за время своего пребывания в Шоушенке Энди угодил в карцер, и впервые в его характеристике появилась черная метка.
Раз уж мы заговорили о штрафном изоляторе, расскажу-ка я вам о нем поподробнее. Он как бы возвращает нас к суровым дням первооткрывателей штата Мэн начала восемнадцатого столетия. В те далекие дни никто не заморачивался насчет «пенитенциарных вопросов», «реабилитации» и «избирательного восприятия». В те далекие дни с человеком обращались, исходя из двух красок: черной и белой. Виновен или невиновен. Если виновен, тебя отправляли на виселицу либо сажали. Нет, не в особое заведение. Ты вырывал сам себе тюрьму согласно размерам, установленным провинцией Мэн. Глубина и ширина тюрьмы зависела от того, сколько ты успел выкопать земли от восхода до заката. Затем тебе давали пару шкур и пустое ведро. Ты спускался в яму, и тюремщик закрывал ее сверху решеткой. Раз-другой в неделю он швырял тебе горсть зерна или кусок тухлого мяса, а в воскресенье мог еще плеснуть немного ячменной похлебки. В ведро ты мочился, и в это же ведро тюремщик по утрам наливал тебе воды. А когда обрушивалась гроза, ведро можно было надеть на голову… если, конечно, не возникало желания захлебнуться, как крыса в дождевой бочке.
В «яме», как ее называли, мало кто мог долго продержаться, почти рекордным сроком считалось тридцать месяцев, а абсолютный рекорд, насколько мне известно, установил преступник, который даже остался жив: Малыш Дархем, четырнадцатилетний психопат, кастрировавший школьного приятеля ржавой железкой. Он просидел целых семь лет, однако не будем забывать, что в яму он спустился юным и физически крепким парнем.
Учтите, что за прегрешения более серьезные, чем мелкая кража, или богохульство, или появление без носового платка на субботней службе, человека вздергивали на виселице. За мелкие же прегрешения вроде упомянутых и им подобных человек мог угодить на три, шесть, девять месяцев в яму, откуда он выходил на свет божий бледный как поганка, боящийся открытого пространства, полуслепой, с выпадающими от цинги зубами, со ступнями, изъеденными грибком. В общем, веселенькое было местечко – провинция Мэн. Йо-хо-хо и бутылка рома.
Отсек карцеров-одиночек в Шоушенке от подобных ужасов ушел довольно далеко… хотелось бы верить. События в человеческой жизни можно разделить на три категории: хорошие, плохие и ужасные. По мере погружения во тьму различать оттенки становится все труднее.
Возвратимся к карцерам. Находились они в подвале, куда вели тридцать две ступеньки и где единственными звуками были звуки падающих капель. Свет давали шестидесятиваттные лампочки, свисавшие на голом проводе. Камеры имели форму бочки наподобие сейфов, которые в прежние времена богатые люди прятали в стене за какой-нибудь картиной. Двери – опять же, как в сейфе – скругленные, на петлях, и никаких тебе решеток. В потолке вытяжка. Свет выключался рубильником ровно в восемь вечера, за час до общего отбоя. Лампочка, как уже было сказано, не закрывалась металлической сеткой или плафоном, так что при желании каждый сам себе мог устроить темную. Желающих, как правило, не находилось… а после восьми тебя уже не спрашивали. Койка была привинчена к стене. В углу стоял унитаз без крышки. Выбирай: спать, срать или сидеть как пень. Широкий спектр возможностей. Двадцать дней казались годом, тридцать – двумя, сорок – десятью. В вытяжке поскребывали крысы. В этих условиях градации ужасного начинают терять всякий смысл.
В пользу карцера можно сказать только то, что у человека появляется время на раздумья. Лечебное голодание тоже способствует мыслительному процессу. За двадцать дней Энди все обдумал и, отсидев положенное, попросил о новом свидании с начальником тюрьмы. Ему отказали, передав слова начальника: «Непродуктивно». Вот вам еще словечко, которое надо выучить, перед тем как внедряться в систему исправительных учреждений.
Энди, набравшись терпения, повторил просьбу. Отказали. Он опять. И снова отказ. Да, Энди Дюфрен изменился. Весной шестьдесят третьего, когда вокруг все цвело и благоухало, на его лице вдруг прорезались морщины, а в волосах пробилась седина. И куда-то подевалась эта его чуть заметная улыбочка. Он все чаще вперял взгляд в одну точку, а это верный признак того, что человек подсчитывает в уме годы, месяцы, недели и дни, проведенные в заключении.
Снова и снова просил он о свидании. Он набрался терпения. Чем он располагал, так это временем. Наступило лето. В Вашингтоне президент Кеннеди объявил новое наступление на бедность и гражданское неравноправие, не подозревая, что жить ему остается полгода. В Ливерпуле «Битлз» громко заявили о себе в мире британской музыкальной культуры, но за океаном о них еще никто не слышал. Бостонская команда «Ред сокс», чей успех спустя четыре года назовут «чудом шестьдесят седьмого года», пока маячила где-то на задворках Американской бейсбольной лиги. Все это происходило в большом мире свободных людей.
Нортон принял Энди в конце июня. Подробности их разговора я узнал от самого Энди только через семь лет.
– Если вы опасаетесь нажима с моей стороны в связи с денежными операциями, то у вас нет повода для беспокойства, – тихо сказал ему Энди. – Неужели вы думаете, что я заинтересован в разоблачениях? Не стану же я, в самом деле, рубить под собой сук. Я ведь точно так же замешан во всем, как и…
– Довольно, – остановил его Нортон, чье вытянутое каменное лицо напоминало в эту минуту надгробную плиту. Он откинулся в своем кресле, почти касаясь затылком грозных слов: ГРЯДЕТ СУД БОЖИЙ, И НИКТО НЕ СПАСЕТСЯ.
– Но…
– Чтобы я больше не слышал о деньгах, – сказал Нортон. – Ни здесь, ни в другом месте. Если вы не хотите, чтобы библиотека снова превратилась в складское помещение. Вы меня, надеюсь, поняли?
– Я лишь хотел развеять ваши сомнения, только и всего.
– Видите ли, когда я почувствую потребность в том, чтобы раскаявшийся сукин сын вроде вас пришел развеять мои сомнения, в тот день я подам в отставку. Я принял вас, Дюфрен, потому что устал от вашей назойливости. Хватит уже. Если вы что-то там нахимичили и теперь в вашей голове созрел фантастический план, носитесь с ним сами. А меня не впутывайте. Стоит только распахнуть двери, и ко мне пойдут косяком со всякими бредовыми идеями. Каждый грешник начнет плакаться мне в жилетку. Я был о вас лучшего мнения. Но теперь все. Кажется, я выразился ясно?
– Да, – сказал Энди. – Но имейте в виду, я нанимаю адвоката.
– Это еще зачем?
– Я думаю, мы с ним добьемся пересмотра дела. Если будут показания Томми Уильямса и мои показания, а также соответствующие документы и свидетельства очевидцев в загородном клубе Бриггса, я думаю, мы сумеем добиться пересмотра.
– Томми Уильямс больше не содержится в этом заведении.
– Что?
– Его перевели.
– Перевели? Куда?
– В Кэшмен.
Тут Энди надолго замолчал. Не надо отличаться особой проницательностью, чтобы заподозрить здесь интригу. Кэшмен – тюрьма общего типа на севере округа Арустук. Заключенные там вкалывают будь здоров на уборке картофеля, но и платят им вполне прилично. Там у них и с образованием дело поставлено, и разные технические профессии при желании можно освоить. А главное, для человека семейного вроде Томми там существует система краткосрочных увольнительных, позволяющая вести нормальный образ жизни… по крайней мере, в выходные дни. Можешь построить планер вместе с сыном, провести ночь с женой, устроить пикник.