bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Про себя же Спиридонов подумал, что подобная откровенность сработала бы против Ощепкова, разоткровенничайся он вот так же в Москве. Не слишком ли легко он доверился сейчас постороннему человеку? И это бывший разведчик? Да еще такой, который сохранил свое положение во время крушения подполья? Не мало ли для такой откровенности их совпадения на почве занятий японской борьбой?

Спиридонов ни за что б не поверил в такое, если бы не Ощепков. Прикусив кончик ручки, он посмотрел на собеседника. То, как человек смотрит, может сказать о многом.

Ощепков смотрел на него прямо, не пряча взгляда, но и без вызова, честно. Одно из двух – или он лжец, каких свет не видывал… или не от мира сего. Не от мира сего…

Значит, от мира дзюудзюцу?

– …так что рассказывайте дальше, будьте добры, – мягко попросил он. – Даю вам честное пролетарское, что не стану никому пересказывать все, что здесь услышу. Ничего, кроме своих выводов, которые сделаю после. Идет?

– Тогда продолжу, – кивнул Ощепков. – Жена моего деда, бабка моя, была дивно красивой. Женихов у нее было не счесть, и всем им она предпочла моего деда, хотя тогда он не был богат и успешен, да и внешне был вполне зауряден. Моя бабушка оценила его волевые качества; она была уверена, что Семен Никанорович многого добьется в жизни, и не ошиблась… вот только ей это не помогло. Через несколько месяцев после рождения дочери моя бабушка заболела и, несмотря на все старания мужа, умерла, оставив его с грудной дочерью на руках.

Какой это было трагедией для моего деда, можно было судить по тому, что он так и не женился во второй раз, хотя, пожелай он, ему было бы из чего выбирать, и выбор был бы непрост. Не знаю, знакомы ли вам такие чувства – когда человека невозможно заменить кем-то другим, когда в мире становится пусто, холодно и темно после его ухода… Это мало кто пережил…

«Вот я пережил», – подумал про себя Спиридонов. Однако его мысль, должно быть, как-то отразилась у него на лице: Ощепков запнулся и внимательно посмотрел на него. Потом продолжил:

– …но мне кажется, что вы понимаете, о чем я. Так вот, всю свою любовь дед перенес на мою мать. Он растил ее, по его же словам, «как маленькую барыню». Мать моя ни в чем не знала отказа. Никакой работы ей не поручали, хотя дед, даже нанимая на работу сотни батраков ежегодно, сам не гнушался любого труда. Вы, наверно, решите, что он просто избаловал мою матушку. Отчасти да, но лишь отчасти. Внешностью моя матушка пошла в бабку, характером – скорее в отца, если бы не одно «но».

О Семене Никаноровиче по сей день говорят, что он был справедливым человеком, и это при том, что его уже тридцать с лишним лет нет на белом свете; моя матушка же знала лишь один незыблемый принцип: «я хочу». Дед долго закрывал глаза на ее своеволие, но конфликт между его принципиальной справедливостью и ее твердокаменной беспринципностью был им словно на роду написан.

Когда моя матушка подросла, отец решил позаботиться о ее будущем. Как истый домостроевец, он не доверял деловым качествам женщины и не собирался оставлять ей свое состояние. Но и оставить ее без гроша, конечно, тоже не собирался. Подбирать ей мужа он начал очень давно и нашел, как ему казалось, идеального. Юноша энергичный, сметливый, но бедный казался ему наилучшим претендентом в мужья для своей дочери. К будущему зятю Семен Никанорович относился как к родному сыну – он научил его всему, поставил на ноги, вывел в люди и, в конце, сделал своим торговым товарищем[1].

Дед, в общем, хорошо разбирался в людях, и в Герасиме Фомиче не ошибся: тот не только искренне полюбил своего благодетеля, но и оказался наделенным деловой хваткой. В ранге товарища он стабильно приносил предприятию деда немалые барыши и в конце концов стал бы не менее успешным, чем дед, если не более. Когда подошло время, дед объявил любимой дочке, что решил выдать ее замуж за Герасима…

* * *

Ощепков откинулся назад и хрустнул пальцами:

– Однако зря мы не взяли чего-то выпить, хотя бы нарзану, что ли. Никогда еще так много не говорил, а ведь история только начинается.

– Можно прерваться и поискать чего-нибудь… – неуверенно предложил Спиридонов. – Но вы так складно рассказываете… Даже не хочется отвлекаться. Вы выдержите без нарзана?

– Мне и самому не хочется прерываться, – согласился Ощепков. – Продолжим, пожалуй… Да, мой дед хорошо разбирался в людях. Это не сработало только в отношении моей матери. Она словно находилась в «слепом пятне» у него – он в упор не видел, какая она растет, на какой дорожке стоит. Он был уверен, что ее обрадует его выбор. Герасим Фомич был хорош собой, его родного брата, например, забрали по жребию в драгуны, и сам Герасим Фомич ему ни в чем не уступал ни статью, ни этакой мужественной красотой.

– Постойте! – Спиридонов подался вперед, утвердив на столешницу локти, как до этого сидел напротив него Ощепков. – Почему Герасим Фомич? Разве это не ваш отец? Тогда почему вы не Герасимович, а Сергеевич?

Уже задавая вопрос, Спиридонов вспомнил, что отец Ощепкова ему своей фамилии не дал и что фамилия его была Плисак. Но скорректировать вопрос не успел.

– Он не мой отец, – улыбнулся Василий Сергеевич. – Мой отец совсем другой человек, о нем я еще расскажу вам позже. Герасим Фомич – первый и единственный законный муж моей матушки, как видите, дед своего добился. Но для этого ему пришлось постараться изрядно. Вскоре сыграли свадьбу.

Но я не зря говорил, что характером матушка была вся в отца своего: дед мой не без усилий согнул ее, но долго согнутой оставаться она не могла. А распрямившись, способна была… Трудно и вымолвить, на что способна была моя мать.

В ночь со второго на третье сентября тысяча восемьсот восемьдесят третьего года в Оханске Пермского края случился пожар. Горел дом купца Герасима Ощепкова-Выдрина (муж моей матери взял фамилию тестя из уважения к тому и с полного его благоволения). Пожар потушили всем миром, но хозяина дома спасти не удалось: он угорел. Та же судьба едва не постигла и его дочь, Агафью Герасимовну, девочку спасли только чудом. Мать мою обнаружили лишь к вечеру следующего дня; она бродила в окрестностях городка, накинув на ночную сорочку зипун, и казалась совершенно убитой. Из ее сбивчивых объяснений выяснили, что, увидев огонь, она перепугалась и бросилась вон из дома куда глаза глядят. Пришла в себя поутру и поняла, что близкие ее погибли. От этого-де едва не помутилась рассудком.

Бедную вдову жалели, жалели вдвойне оттого, что ее муж в городке имел репутацию самую добрую. Она же весьма убедительно продолжала разыгрывать из себя убитую горем. Все закончилось по весне, когда в городок из Санкт-Петербурга, где зимовал, устраивая торговые дела, вернулся мой дед.

Я не знаю всех подробностей той истории. Что заставило деда подозревать свою дочь в столь ужасном преступлении, как покушение на жизнь собственных мужа и дочери, но он ее заподозрил и в конечном счете вывел на чистую воду. Вроде бы даже сам свидетельствовал против нее в суде, хотя тут я не уверен. Матушка до последнего разыгрывала из себя невинную жертву. Вину свою она так и не признала, и процесс над ней едва не развалился, да одно неопровержимое свидетельство положило край этому трагифарсу. Дед нашел где-то любовника моей матушки, афериста-разночинца, который, собственно, и толкнул ее на преступление, да и к тому соучаствовал. Под угрозой понести наказание единолично тот запел соловьем, потому отделался легко, чего не скажешь о моей матушке. Общество Оханска чувствовало себя словно оплеванным, и естественно, что его мнение развернулось на сто восемьдесят градусов…

– Простите, – прервал его Спиридонов. – Я, конечно, злоупотребляю вашим гостеприимством…

– Да ради бога, – спохватился Ощепков. – Я на вас как ушаты воды выливаю… Представляю себе, как это выглядит со стороны, так что спрашивайте, не стесняйтесь.

– Нет, я о другом… – Спиридонов прокашлялся. – Э-э-э… могу я закурить? Простите великодушно…

– Вот еще проблема! – улыбнулся, в свою очередь, Ощепков. – Да курите, курите. Могли бы не спрашивать. Я ж понимаю…

– Но вы-то не курите… – Спиридонов с облегчением полез достать пачку. – Я вам неудобства создаю своим дымом, чего там.

– Ну, я ж не в футляре живу, – пожал плечами Ощепков. – Нельзя навязывать свои правила, даже если они нам самим кажутся справедливыми и благородными. Впредь, пожалуйста, не спрашивайте о таком, лады?

– Лады, – кивнул Спиридонов, закуривая.

* * *

– В марте восемьдесят четвертого моей матери вынесли приговор, – продолжил Ощепков. – Он был суров, но судей можно понять: они сочувствовали «бедной вдове», а та водила их за нос, играя на человеческих чувствах. Лишение всех прав состояния и семнадцать с половиной лет каторжных работ на пермских заводах. Поняв, что отпираться больше нет смысла, мать спокойно выслушала приговор. Она и всегда была хладнокровна, даже тогда, когда поняла, что сама жизнь вынесла ей свой вердикт… и в процессе приведения оного в исполнение тоже лишь сильно кусала губы. Она ведь от рака умерла… чувствовала страшные боли, но я лишь несколько раз слышал от нее стон, а плачущей ее не видал вовсе. Словно она была высечена из кремня, ей-богу.

Но, возможно, ее спокойствие зиждилось не только на этом – дело в том, что она вовсе не собиралась капитулировать, о нет! Между пермскими заводами и Оханском пара сотен верст, которые ей предстояло преодолеть частью на перекладных под конвоем, частью по чугунке. Она никогда не говорила мне о том, когда именно она, как сама выражалась, сорвалась с крючка, где и с кем провела следующие два года, как и чем жила как беглянка. Думаю, без ее женских чар не обошлось. Но ровно на годовщину оханского пожара ее вольница закончилась – в Камышлове Пермской губернии ее и еще нескольких подозрительных элементов, оказавшихся такими же жиганами, как она, но мастью пожиже, обложили в брошенном доме у кладбища. У банды было оружие, и они отстреливались, пока патроны не кончились, но таковое помогает только в бульварных романах. Жандармы выждали, пока фрондеры расстреляют патроны, после чего всех повязали. У матушки и тут оказался любовник, какой-то фертик из благородных с полной головой декаданса и амбициями Желябова, ну а матушка была при нем вроде Софьи Перовской. Впрочем, судопроизводство по всем вели раздельно. На сей раз приговор был предельным – шестьдесят ударов плетью и пятнадцать лет к тем семнадцати с половиной. Да не на пермских заводах, а на Сахалине. И ей еще повезло: уж не знаю, что там на них «висело», но фертика приговорили к повешению, потом, правда, из нечеловеческой жестокости царских сатрапов, помиловали и заменили на пожизненное в одиночном содержании.

Спиридонов задумчиво затушил докуренную папиросу в импровизированной пепельнице, под которую приспособил жестяной коробок, вытряхнув из него спички.

Ощепков помолчал, затем спросил:

– Вы представляете себе, что такое шестьдесят плетей? – Спиридонов кивнул. – Я думаю, судьи просто хотели убить ее, но женщинам в Российской империи практически никогда не выносили смертных приговоров. Они плохо знали мою матушку! Возможно, кремню бывает больно, но плетью его не убьешь. Она выжила и, кстати, потом сама не гнушалась пускать в ход плетку. Что мне довелось опробовать на себе, слава богу, хоть сил у нее было не так чтобы очень. А когда она пришла в себя, то под строжайшим конвоем была препровождена в Одессу, откуда ходили пароходные рейсы, возившие каторжан к острову, населенному извергами и отребьем.

Глава 2

Оборотень

Ощепков еще помолчал. Видимо, вспоминать все это было для него не так-то просто. Виктор Афанасьевич хотел достать еще папиросу, но передумал. Не стоит эксплуатировать законы гостеприимства – гостю позволено все. Но от хозяина не укрылось его желание.

– Виктор Афанасьевич, я же сказал: курите, не стесняйтесь, – улыбнулся Ощепков. – История моя долгая и тяжелая, неудивительно, что вам хочется ее разрядить.

– Надо бы повременить, конечно, – отвечал Спиридонов, но стал доставать папиросу.

– Не считаю нужным ограничивать чью-то свободу, – прокомментировал Ощепков. – Для меня это не пустые рассуждения. Я попал на каторгу не за какие-то преступления, я родился в тюрьме и цену свободы знаю. Конечно, каторга – это не то чтобы тюрьма, но и до свободы ей – как от Перми до Корсаковского поста. – Он посмотрел в глаза прикуривающему Спиридонову и продолжил: – Итак, про матушку свою я вам уже рассказал, теперь немного расскажу об отце и других людях, принимавших участие в моей судьбе. Мой отец родом из малороссийских мещан, и, как его отец, дед и прадед столярничали, вот и он был обучен на столяра. Обыватель часто путает столяров с плотниками; это все равно что путать солдат с офицерами. Плотник выполняет куда более простую и грубую работу; столяр же – маэстро деревообработки. Мой отец в этом отношении был по-настоящему талантливым человеком. Я бы сказал, что в некотором роде его можно было бы назвать «художником по дереву». Если будете в Александровске, не приведи господь, конечно, просто пройдитесь по улицам, особенно по Большой, Малой, Гаванной и Кирпичной, а главное – обязательно зайдите в церковь Покрова Богородицы. Увидите там иконостас… он будто возносится к небу, как пламя свечи, а из дерева. Этот иконостас – как деревянная молитва Богу, и его от пола до креста с ангелами сделал мой отец. И сделал не из ливанского кедра, не из мореного дуба или красного дерева, а из тех досок, что были под рукой, – от ящиков, от бочек, от старых рыбачьих лодок…

В его доме всегда пахло смолой, креозотом и еще какой-то гадостью, а в большой комнате у печки в ночвах – это род корыта, только побольше, сшитого из досок, а не долбленого – отмокало от пропитки несколько собранных им досок, которые кому-то другому показались непригодными. Но какие из них потом получались вещи!

Отец был слегка «не от мира сего», и это-то привело его на каторгу. С детства он дружил с белоцерковским поповичем, Емельяном Владко. Сами знаете, как у нас до революции было: если твой отец поп, то и тебе прямая дорога в священники, не по закону, так по обычаю. Емельян Евдокимович Владко учился в семинарии в Киеве, где, на свою и моего отца голову, вступил в некое «Братство тарасовцев». Вы, наверно, слыхали об украинском национализме? Вот весь он вышел из этого «Братства», которое, однако, уже в девяностом году вынуждено было прекратить существование. Русская охранка свое дело знала: среди тарасовцев, конечно же, были ее агенты, быстро выяснившие, что за «Братством» стоит галицкая «Украинская радикальная партия», которую, в свою очередь, организовала австро-венгерская разведка. Лоскутная монархия была не прочь пришить себе еще один славянский лоскуток, а заодно ослабить Россию, на которую угнетаемые австрийцами славянские подданные Габсбургов возлагали надежды на свое освобождение. С этой целью и был придуман украинский миф, но царские слуги быстро поняли, что к чему, и шайку-лейку разогнали; наиболее одиозных скрутили, иных выслали, иных припугнули…

В один прекрасный вечер в дом Владко, у которого как раз гостил мой отец, пришел один из членов «Братства», некто Свирчевский, родом из Винницы. Ни мой отец, ни его приятель подвоха не ожидали, но приход Свирчевского оказался для них переломом в судьбе. Их однопартиец оказался поручиком контрразведки Российской империи. Впрочем, пришел он не за тем, чтобы арестовать двоих горе-фрондеров.

Ипполит Викторович Свирчевский в двух словах объяснил молодым людям, на чью мельницу те со своим юношеским энтузиазмом лили воду. Я сам хорошо был знаком со Свирчевским, конечно, значительно позже. Человек предельно ясного рассудка, с умением убеждать. Вероятно, таким он был с того еще времени, во всяком случае, моего отца и его товарища он переубедил.

Увы, оба горячих молодых человека успели вляпаться в непотребное дело малороссийского сепаратизма по уши; а может, Свирчевский сознательно сгущал краски. Мой отец и Емельян Владко сами сдались охранке, признали себя виноватыми в участии в антиправительственном заговоре и получили довольно мягкие приговоры – не каторгу, а всего лишь высылку на Сахалин. Сами понимаете: высылка от каторги отличается примерно так, как насморк от туберкулеза. На месте оба устроились хорошо – Владко, будучи лишенным прав состояния (и к тому же не доучившийся в семинарии), стал церковным старостой, а мой отец… на Сахалине и так мастеровые на вес золота, а уж столяры так и подавно. Вообще говоря, устроился он просто замечательно во всех отношениях – был «своим» и для «угрей»[2], и для политических, при этом был вхож в дома, если можно так выразиться, сахалинской «белой кости», конечно, с подачи Свирчевского. Всем было хорошо – «вольняшка»[3] колоднику лепший друг, а уж такой, как мой батя, с которым губернатор за одним столом куру ел, – так и подавно. А Свирчевский через папку и его приятеля Владко получал исчерпывающе точную информацию о настроениях и планах колодников. Благодать…

Свирчевский перевелся на Дальний Восток после разгрома тарасовцев, да там и остался; здесь можно было быстро подниматься по карьерной лестнице, да и не только. Насколько я знаю, для Свирчевского разведка была делом всей его жизни. Надвигалась война с Японией, и если среди обывателей царили шапкозакидательские настроения, то профессионалы прекрасно понимали, что Россия, как говорят шахматисты, попала в цугцванг[4]. Для разведки отнюдь не было секретом то, что к войне Японию подталкивает Англия, и не просто подталкивает, но буквально фарширует военными займами, на которые снабжает английского же производства техническими новинками. Очень в духе англосаксонской политики – загребать жар чужими руками, попутно подсаживая сателлита на долговой крючок, да еще и имея за это барыши в виде военных заказов… да что я вам рассказываю!

Ощепков слегка потянулся и хрустнул костяшками пальцев, потом сказал весело:

– Виктор Афанасьевич, у вас папироска истлела, а вы и тяги не сделали!

– Просто вы замечательный рассказчик, – отвечал Спиридонов, доставая еще папироску.

– Noblesse oblige, – пожал плечами Ощепков, – сейчас поймете почему. Так вот, у России, Виктор Афанасьевич, в этой ситуации было два варианта – плохой и очень плохой. Плохой состоял в том, что Россия могла проиграть Японии. Порт-Артур, как вам известно наверняка получше, чем мне, был крепостью только на бумаге, первая тихоокеанская эскадра была объективно слабее японского флота, и усилить ее не было ровно никакой возможности. Но, можно сказать, нам повезло.

– Почему? – удивился Спиридонов и подумал при этом, что Ощепков говорил точь-в-точь как Фудзиюки.

– Потому что, если бы мы победили, Англия совершенно определенно начала бы войну против нас, а все остальные не преминули бы к ней присоединиться. Назревала вторая Крымская война, но тут уж одним Севастополем дело бы не ограничилось – это была бы Первая мировая на десять лет раньше, но с одним отличием: все страны и Антанты, и Тройственного союза единым фронтом выступили бы против нас. Представляете?

Спиридонов кивнул, вспомнив новониколаевского чиновника, некогда бывшего его попутчиком до Москвы, и его фантасмагорию об англо-французской эскадре, бившей Рожественского. Кстати, когда он пересказал этот анекдот Сашке Егорову, тот отнесся к нему со странной серьезностью, сказав, что если поискать, то можно даже найти несколько фактов, подобную версию подтверждающих. Например, то, что как раз в году Цусимы английский Дальневосточный флот, по странному стечению обстоятельств, потерял целых два броненосца, как сообщалось, в навигационных авариях.

– Чтобы не допустить усиления России, – продолжал между тем Ощепков, – а если получится – и себе что-нибудь урвать от бескрайних наших просторов. Вот так, в каждой победе есть начаток будущего поражения, в каждом поражении – семя грядущей победы.

И опять Спиридонов подметил, что Ощепков цитирует Фудзиюки.

– Но и в том, и в другом случае выходило, – вел речь Ощепков, – что Япония становилась для нас врагом – всерьез и надолго. Можно сколько угодно благодушничать, будучи политиком, но армейская профессия такой роскоши, как благодушие, не допускает. Военный человек обязан быть параноиком, обязан готовиться к войне и видеть врага в каждом государстве, даже том, с которым отношения складываются самым наилучшим образом. Да что я вам объясняю… Вы ж сами кадровый офицер и, по идее, так же относитесь и ко мне. Симпатичен я вам или неприятен, не суть важно, все равно вы вынесете свое суждение именно как профессионал.

– Вы явно переоцениваете мою злонамеренность, – пробурчал Спиридонов. – Вам не кажется, что мы отклоняемся от темы?

Ощепков мгновенно переключился:

– Так вот. Ипполит Викторович Свирчевский нашел в Забайкальском округе единомышленников; свою работу они начали еще задолго до начала войны, однако их труд долгое время прозябал втуне – Генштаб относился к их теоретическим построениям несерьезно и прислушиваться начал только после падения Артура. Печально: начни они раньше, итог войны мог бы быть совершенно иным… а мог и не быть. Но другой наверняка была бы моя судьба.

К моменту прибытия моего отца на Сахалин у Ипполита Свирчевского столь далеко идущих планов еще не было, но какие-то наметки, вероятно, уже были. Во всяком случае, он очень грамотно выткал свою агентурную сеть, с минимумом ресурсов и максимальной эффективностью, и мой отец играл в этом не последнюю роль. За это он имел ангела-хранителя в погонах штабс-капитана – Свирчевский перевелся с экстренным повышением в чине, – а в его лице – всего Российского государства. Я думаю, мой отец на Сахалине обрел свое счастье – достаток, уважение и даже любовь женщины, о которой он мог бы только мечтать в той, прежней жизни.

Хотя любовь – это, должно быть, слишком сильно сказано. Не сомневаюсь, что мать не любила его ни минуты. Я иногда задумываюсь: а любила ли она хоть кого-то? От этих мыслей мне становится страшно: я не могу утвердительно ответить на этот вопрос, а ведь что такое человек, который не способен любить? Это даже не инвалид, не безумец, я не знаю, можно ли вообще подобное существо назвать человеком, – но это моя мать, и я ее люблю. Люблю, не получив от нее толики материнской заботы и ласки…

Ощепков замолчал, его взгляд стал отстраненным. Затем голос его, когда он заговорил, зазвучал глуше:

– Я, возможно, скажу нечто банальное, Виктор Афанасьевич, но для меня это отнюдь не банально. Это моя жизнь, моя судьба. Я пережил и выстрадал это, потому смею утверждать: есть вещи, которые мы не выбираем, но любим. Мать, Родина – все это дается нам свыше. Мы никак не влияем на то, каковы они будут. Твоя мать может быть лишенной способности любить извергиней, твоя Родина может задыхаться от косности и узколобости бюрократии или терять разум в пароксизмах и конвульсиях Гражданской войны, а ты все равно любишь их не потому, что они хороши для тебя, а вопреки тому, чем они для тебя плохи…

Ощепков опять сделал паузу. Его кадык вздрогнул, словно он проглотил что-то, плохо пережевав. Глаза его посветлели и казались прозрачными. Смотрел он куда-то мимо Спиридонова, хотя у того за спиной не было ничего, кроме дощатой стены выгородки, где Ощепков оборудовал себе кабинетик.

– Я был с ней, когда она умирала, – выговорил он наконец. – Умирала она долго. Какими бы ни были ее грехи, она начала расплачиваться за них еще при жизни. Рак пожирал ее. Бывшая прежде воплощением здоровья, красавицей с белозубой улыбкой и озорным блеском в глазах, она таяла, как свечка во время пасхальной службы. Жизнь покидала ее, а вместо жизни приходила боль.

Я видел, как болезнь смиряет людей, но ее она не смирила. Она ругалась, доходя до богохульства, но не от того, что хотела похулить Бога, до Бога ей никогда не было дела. Она, как ослепленный воин, беспорядочно разила всех вокруг – отца, дочь, мужа, моего отца, меня, себя… Она не умоляла о том, чтобы боль прекратилась, она ее проклинала. Она не просила Бога исцелить ее – она крыла и Бога, и свою болезнь, и тех, кто пытался если не вылечить ее, то хотя бы облегчить ее страдания. Морфия на Сахалине, конечно, достать было невозможно, но мой отец достал его для нее, за что она обругала его, что достал мало. Но и морфий ей не сильно помогал, и она все равно вертелась на кровати, ругаясь сквозь стиснутые зубы и не зная покоя.

Я думал, что когда она ослабнет, то станет другой, но нет. Я надеялся, что, почувствовав близкую смерть, она покается. Она отказалась от исповеди, а последними ее словами были проклятия… проклятия…

– Вы плачете… – Спиридонов заметил у Ощепкова на глазах слезы. – Простите, что заставил вас переживать это вновь.

– Не впервой, – отмахнулся Ощепков с кривоватой улыбкой. – Вы думаете, мне нужен повод, чтобы это вспомнить? Порой, знаете, находит… Пустое. Ладно, вернемся к моей истории.

Когда мой отец сошелся с моей матерью, это, конечно, не было семьей: лишенная прав состояния, моя матушка с точки зрения закона была мертва, а значит, и замуж выйти не могла. Брак с мертвецом с юридической точки зрения – нонсенс. Отец, конечно, женился бы на ней и, возможно, добился бы того, чтобы ей хотя бы разрешили определить право состояния, – не сам, так с помощью Свирчевского… Но он ничего не решал в их союзе, а мать была категорически против. Она настояла на том, чтобы их сожительство было блудным; кажется, она испытывала какое-то извращенное наслаждение, нарушая нормы морали. В общем, своим эпатажным поведением она и оттолкнула от себя отца. Но зачат я был им, Сергеем Захаровичем Плисаком. Даже внешне наше с ним сходство бросалось в глаза. А кроме того, я, представьте, умею столярничать, не так, как отец, но вот эти стены своими руками сделал. И стул, на котором вы сидите, тоже.

На страницу:
2 из 5