Полная версия
А гоеше маме
– Ах ты ворюга! Ты что здесь делаешь? – высветив лампой мальчишку лет восьми-девяти, грозно надвинулся на него Степан, схватил за шиворот и выволок из сарая. – Я тебе покажу, цыганское отродье, как на чужое зариться! Я тебя, мать твою…
И вдруг осекся на полуслове, разглядев пришитую на вымазанной в грязи рубашке желтую шестиконечную звезду.
– Ты это… чей будешь, малец? – смягчив тон и ослабив хватку, спросил Степан. – Силенский, местный?
– Я… из… Даугавпилса… приехал к дяде Йосе… в гости… – заикаясь и всхлипывая, ответил Яшка.
– Йоськи-сапожника племяш, что ли? – спросил Степан и, увидев, как мальчишка кивнул головой, помрачнел. – Вот горе-то! Сапожник он от бога был, царство ему небесное… Всех порешили изверги – и его, и женку с ребятишками. Так ты, получается, у меня все эти дни прятался?
– Нет, я со всеми… сначала… в синагоге сидел, а потом… когда на озере всех убили, я убежал…
– Как убежал? – округлил глаза Степан. – Там же всех…
– Дядьки когда проверяли – подумали, что я убитый, потому что дядя Йося на меня упал и из него кровь прямо на меня текла. Вот они и подумали… а потом, когда они ушли, я убежал. Я сначала в лесу сидел, а когда темнеть стало, я волков забоялся. Вот я и пришел сюда. Но я, дяденька, спал, я ничего не воровал… Я хотел только до утра побыть, а утром идти домой, в город. Меня дома мама с папой ждут и бабушка.
– А дорогу-то домой знаешь?
Яшка отрицательно покачал головой.
– Ох, что делается-то, боже ж ты мой, – перекрестилась за спиной мужа Дарья. – Ты сведи его, Степушка, от греха подальше, до Тимбергса, пусть они там разбираются, а у нас своих забот полон рот. Не дай бог прознают…
– Не прознают, если язык прикусишь, – сверкнул глазами на жену Степан. – Совсем свихнулась, что ли? Ты что, дура, не понимаешь, что они с ним сделают?
– А с нами что сделают, коль прознают? – Не сдавалась Дарья. – Вона – как с цепи сорвались…
– Да что ты мне заладила – прознают, не прознают, – оборвал жену Степан. – Плевать я хотел на них. А мальца не сдам, греха на душу не возьму. Умоем, накормим, и я его в город свезу. Все одно на базар с утра собирался. Так что давай живо плиту разжигай и воду грей, помыть его надо, а я пока коня запрягу и ящики в телегу погружу. И не греми там сильно, пацанов разбудишь.
Дарья завела Яшку в дом, но тут же выскочила назад и позвала Степана:
– Что делать, Степушка? Я по темноте-то подумала, он в грязи где-то вывалялся, а он весь в кровище засохшей с головы до ног. Его б самого отмыть, а одежку его день кипятить будешь – и то не отстираешь. Ох ты, господи боже мой… Чего делать-то?
– Ты, Дашка, не паникуй. Вот что, его самого помой, а портки дай ему Пашкины старые и рубашку какую найди. А его тряпки за сараем закопай, да поглубже, дабы собаки не разрыли. Объясняй потом… Да, и голодный он, поди, собери ему в дорогу поесть чего. И чтоб ни одна живая душа не знала. Поняла?
– Да поняла я, поняла. Сам спьяну Колюне своему не сболтни… – огрызнулась Дарья и пошла в дом.
Когда Яшка, наспех помытый и одетый в застиранную рубашку с заплатками и подвязанные веревкой на поясе штаны, держа в руке узелок с едой, появился в сопровождении Дарьи на пороге, он был похож на обычного крестьянского паренька. Не к месту были разве что курчавые черные волосы да грустные карие глаза. Порывшись в сундуке, Дарья отыскала Степанову старую кепку, и Яшкины волосы вместе с ушами и глазами надежно укрылись от любопытных взоров.
– Ну давай, малец, залазь, поехали, – скомандовал Степан и тронул со двора.
– Ты там, Степушка, поосторожней будь, – крикнула вслед Дарья и перекрестила телегу. – И на базаре не дешеви: яблок нонче мало.
– Сам знаю, не впервой, – пробурчал в ответ Степан и сильней дернул вожжи.
Яшка пристроился сзади на сене, между бидоном со сметаной и ящиком с ароматным ранним белым наливом. Страшно хотелось есть, и, развязав узелок с едой, он в один присест проглотил пару холодных картофелин, большой кусок черного хлеба с салом и свежий огурец. Сало Яшка ел первый раз в жизни. Дома даже упоминание о свинине было наказуемо, но сейчас, после трех голодных дней, Яшка мог бы поклясться, что ничего более вкусного, чем сало, на свете не существует.
– Ты там яблоки бери, ешь, не стесняйся, – предложил Степан, и, поскольку голод еще не был полностью утолен, Яшка с удовольствием съел, не оставив даже огрызка, два больших сочных яблока.
Ехали молча, и Яшка вскоре уснул. Сказались бессонные ночи и пережитый ужас последних дней. Он проспал крепким, безмятежным сном всю дорогу, и Степан растолкал его уже на подъезде к городу.
– Вот что, малец, там будка на мосту. Если остановят и будут спрашивать, скажешь, мол, на дороге меня встретил и попросил под везти. А так ты меня знать не знаешь. Понял?
Яшка кивнул.
– Ну, с богом! – Степан перекрестился и дернул вожжи.
На мосту был установлен пост и проверяли всех проезжающих, но Степану с Яшкой повезло. Когда они остановились перед закрытым шлагбаумом, из будки вышел толстый немец с автоматом. Второй, тоже с автоматом наперевес, подстраховывал, стоя у шлагбаума. И неизвестно, чем бы закончилась эта проверка, если бы сзади не подъехала офицерская машина с кем-то очень важным внутри, ибо водитель беспрерывно сигналил, требуя освободить дорогу.
Не желая злить начальство, толстый дал знак напарнику, и шлагбаум взлетел вверх, открывая въезд на мост.
– Ну, слава богу, кажись, пронесло, – отъехав на приличное расстояние, вытер пот со лба Степан и обернулся к Яшке. – Ты где живешь-то?
– На Новостроении, на Либавской.
– Ну так далеко я не могу, на базар опоздаю, а до Вокзальной довезу. Оттуда дорогу найдешь?
– Да, дяденька, я там с мальчишками много раз бегал.
Выехав на Вокзальную, Степан остановился у обочины и повернулся к Яшке.
– Ты, малец, того… будь осторожней. Немцы кругом, да и полицаев полно, а они вашего брата не жалуют. Так что беги домой, спрячься и не высовывайся без надобности. И погодь, с пустыми руками нехорошо, яблок возьми, – Степан нашел в телеге старую газе ту, свернул кулек, набросал в него яблок и протянул Яшке.
Яшка поблагодарил и, прижимая к груди яблоки, помчался в сторону Дворянского переезда, пересек пути и выскочил на Варшавскую, нос к носу столкнувшись с марширующей прямо ему навстречу колонной немецких солдат. Опустив голову, с колотящимся от страха сердцем, пробежал мимо. Никто не обратил на него внимания, и Яшка немного успокоился, даже перешел на шаг, но, дойдя до Мирной, откуда до Либавской было уже рукой подать, снова побежал. Ему не терпелось скорей добраться до дому. Он представлял, как все обрадуются ему и как удивятся, узнав, что он, как взрослый, сам приехал и нашел дорогу домой. Его распирала гордость за себя, ведь он столько пережил. Конечно, все очень расстроятся, когда узнают, что всех убили – и Йосю, и Ривку, и Беньку с Зямкой, и всех-всех-всех в Силене, – но зато как обрадуются, когда он им расскажет, как он спасся и убежал. А как будут ему завидовать Пашка с Юзькой и Левка, когда узнают, что с ним приключилось…
Уже на Либавской, сам не зная, почему, Яшка вдруг остановился. В душу медленно заползала какая-то смутная тревога. Он еще не до конца осознал, что произошло, но комок уже подступил к горлу, мелко задрожал подбородок и на глаза навернулись слезы. Медленно подойдя к дому, сквозь пелену, застилающую глаза, он увидел плотно закрытые ставни и забитые крест-накрест досками ворота. На запертой калитке был приклеен лист бумаги, на котором было что-то написано по-немецки, но немецкого Яшка не знал.
8
Раскроив очередной отрез, Надежда села к швейной машинке и принялась уверенно превращать нарезанные куски материи в изделие. Работа спорилась, и вскоре белоснежный пододеяльник, отглаженный и аккуратно сложенный, составил компанию своим собратьям – простыне и двум наволочкам. Готовый комплект она завернула в бумагу и отложила в сторону. До прихода следующей клиентки оставалось еще достаточно времени, и Надежда взялась за платье, которое нужно было немного подкоротить и убрать в талии. Закончив и с этой работой, она зевнула, выгнув спину, потянулась и нежно погладила холодный корпус зингера. Эту, совсем еще новую, швейную машинку подарил ей два года назад хозяин пошивочного ателье, немец Карл Майер. Перед поспешным отъездом в Германию в тридцать девятом он успел распродать только часть оборудования, а остальное раздал лучшим своим работникам. Надежде таким образом достался зингер и с десяток рулонов неиспользованной материи.
К Майеру на работу Надежда устроилась ученицей сразу после окончания школы и проработала в ателье десять лет. Сначала она просто гладила готовые вещи и порола те, которые предстояло исправлять, но со временем Карл обучил Надежду шить и кроить. Он открыл ей многие секреты ремесла и постепенно превратил ее в высококлассную портниху. Будучи сам одним из лучших портных в городе, он любил с гордостью говорить, что хоть он и чистокровный немец, но евреи признают его за своего, что в портняжном деле дорогого стоит. И это было правдой. Кроме ремесла, за десять лет работы в ателье Надежда практически в совершенстве овладела немецким. Со многими клиентами Майер общался на родном языке, и знание языка было обязательным в его ателье. Перед отъездом Карл рекомендовал Надежду многим своим постоянным клиентам, и с тех пор она работала дома, ни дня не сидя без работы. Работа была для Нади не только способом зарабатывания денег, но и спасением от неурядиц в личной жизни. Постоянная занятость в делах портняжных не оставляла времени на думы о делах сердечных.
Еще со школьной скамьи она была по уши влюблена в своего соседа по улице, красавца Семку Розина. И не только она одна. Семка очень нравился и Надиной лучшей подруге Мусе. Кончилось тем, что Сема женился на Мусе, что, в общем-то, никак не повлияло на отношения подруг, просто права была мама, предупреждая, что Семка никогда не женится на староверке и нечего сохнуть по нему. А даже если бы захотел, Фирка, мамаша его, в жизни бы этого не допустила: им своих надо. В семье Котельниковых любовь единственной дочери к соседскому еврейскому парню тоже не приветствовали. Своих парней хоть отбавляй.
И такой вскоре нашелся. Вышла замуж Надежда за Васю Селезнева, веселого симпатичного парня, слесаря железнодорожных мастерских. Надин отец Андрей Васильевич, справив дочке свадьбу, оставил ей дом, решив: пусть живут как люди да детей рожают, – а сам с женой купил себе дом поменьше на Старом Фортштадте. Деньги у него водились: он был печником, имел свое дело. В городе его знали, самому Митрофанову печи клал да кафельной плиткой облицовывал. Клиенты в очередь к нему становились: знали, работу выполнит хорошо. Но, как ни старался для дочки Андрей Васильевич, молодая семейная жизнь быстро омрачилась тем обстоятельством, что Надежда никак не могла забеременеть. Вася заметно охладел к молодой жене, натянулись отношения со свекровью, и Надя пошла на прием к врачу, который после осмотра объявил ей о том, что с ней все в порядке, а проблема, по всей вероятности, в муже. Когда Надежда рассказала Васе о своем визите к врачу, он как будто взбесился, материл на чем свет стоит и молодую жену, и врача. Кричал, что здоров, как бык, и что она специально пытается свалить вину на него, но после этого с работы стал приходить поздно и пьяным. Случалось, что и бил, и тогда Надежда убегала к подруге Муське и отсиживалась там, пока Вася не уходил до утра из дому либо не засыпал. Муся очень переживала за подругу, плакала вместе с ней, но помочь ничем не могла.
Совместная жизнь с мужем день ото дня становилась все невыносимей, но все разрешилось само собой. В пьяной драке Вася ударил кого-то ножом и получил срок. Надежда носила мужу в тюрьму передачи и терпеливо ждала его возвращения, почему-то решив, что он вернется другим человеком. Но чуда не произошло. Освободившись, Вася поселился у какой-то своей бывшей подруги, а дома появился всего один раз, да и то в Надино отсутствие. Он зашел забрать свои вещи, а с ними прихватил и Надин патефон с ее любимыми пластинками. Надежде ничего не оставалось, как подать на развод. Василий не возражал. Позже она узнала, что женщина, к которой он от нее ушел, через пару месяцев, забрав патефон, выставила его на улицу.
После развода осложнились отношения и с родителями. Мать хоть и была на стороне Нади, но перечить мужу остерегалась, а Андрей Васильевич, наоборот, сторону дочери не принял и винил во всем только ее. Рассудил по-староверски: мол, раз повенчаны пред Богом – значит, так тому и быть, терпи. Терпеть Надежда не захотела и все-таки развелась. Андрей Васильевич не на шутку на дочь осерчал и заявил, что коль батькино слово не указ, так и живи, как знаешь. С тех пор виделись редко, родители ее почти не навещали, все больше она к ним. Забежит проведать, как живы-здоровы, да с матерью парой слов перекинуться, а отец не простил, сторонился.
Уже перед самой войной Муся познакомила Надю с Николаем, Семиным коллегой по работе. Николай был старше Нади, но выглядел хорошо. Высокий, интересный мужчина, он со вкусом одевался и умело ухаживал. Дарил цветы, приглашал в кино и даже один раз водил в летнее кафе на террасе Дома Единства. По работе Николай часто бывал в Риге и однажды на очередном свидании сообщил Наде по секрету, что получил предложение переехать на работу в столицу. Обещал, как только устроится, забрать ее к себе, но, уехав, об обещании забыл, и с тех пор она его больше не видела. В любви определенно не везло, и Надежда даже ходила к Верке Помидорихе снять сглаз, а заодно и в будущее заглянуть. Старуха поколдовала над Надей и сказала: «Не суетись, девка, придет твоя любовь к тебе сама, скоро придет». Первое, о чем подумала тогда Надя, – это о Николае, но от него не было ни слуху, ни духу, а потом началась война.
Бомбили уже в первый день. Пересидела, трясясь от страха, в погребе, а когда утихло, бегала в город смотреть на разрушения и на пожары. Под шумок начались грабежи. Выбивали двери магазинов, в основном продовольственных, тащили кто что может. Запасались впрок. Уже на второй день стало ясно, что город сдадут немцам. Не без боя, конечно: гарнизон занимал оборону, готовился дать врагу отпор, – но, не дожидаясь исхода боя, уже покидало в спешке город большое начальство. Эвакуировались в тыл семьи военнослужащих и партработников. Следом за отступающими частями пешком потянулись из города беженцы. Опасаясь расправы, уходили евреи. Не все, конечно. Старики уходить не хотели: помнили еще кайзеровских немцев – мол, при них никого не тронули, и сейчас обойдется. И ни бомбежка, ни рассказы о зверствах немцев над евреями в Польше, ни всеобщая паника и хлынувший в Латвию поток литовских беженцев – ничто не могло сдвинуть их с насиженных мест. Пережив ужас первых бомбежек и поддавшись всеобщему настроению, Надежда побежала к родителям на Фортштадт уговаривать уходить тоже, но отец и слушать не захотел.
– Здесь родился – здесь помру. Да и куда бежать – к красным? Так там еще быстрей подохнешь, – всего-то и сказал, а без стариков ни о какой эвакуации Надежда даже и помыслить не могла.
Забежала к Муське – там паника. Яшку в деревню буквально за два дня до войны отпустили к Иосифу, а тут, как назло, началось. Фира волосы на себе рвет, клянет невестку на чем свет стоит за то, что Яшку отпустила. Сема хотел поехать забрать да заодно и брата с семьей уговорить уходить, пока не поздно, но вернулся ни с чем. Мост перекрыт, близко никого не подпускают, кругом только и разговоров, что о диверсантах. Автобус в Силене с расписания сняли, пытался на велосипеде проскочить – назад развернули, да еще и допрос молодой энкавэдэшник учинил. Мол, все нормальные люди в сторону советской границы бегут, а ты, наоборот, к врагу навстречу просишься. Может, ты им о дислокации частей Красной армии сообщить хочешь? Как Сема ни объяснял, почему ему в Силене срочно нужно, никто его даже слушать не захотел. Хорошо еще, что отпустили, но напоследок энкавэдэшник пригрозил, что, если еще раз увидит около стратегического объекта, по законам военного времени расстреляет без суда и следствия как диверсанта. Так и остались. Да и из тех, что ушли, некоторые вернулись. Кто на подводах, кто пешком до границы добрались – а там только по советским паспортам пропускают. Где ж его взять-то, паспорт этот, если латвийские позабирали, а советские выдать не успели. А тут еще и командир пограничников к людям вышел и сказал, что, мол, немцев остановили и все могут спокойно возвращаться домой. Некоторые поверили и вернулись, а кто остался ждать – те на следующее утро границу пересекли: никто ее уже не охранял, все сбежали.
А двадцать шестого в город вступили передовые части немцев. Как оказалось, их ждали и к их приходу готовились. На улицах появились молодые люди с красно-бело-красными повязками на рукаве. Называли они себя «самоохрана». Основным родом их деятельности была охота на жидов и коммунистов, и если вторые в большинстве своем успели удрать, то первых в городе оставалось много, и у самоохранщиков был непочатый край работы. Начали с того, что выпустили приказ мужчинам-евреям собраться на базарной площади. Сема тоже хотел идти, да Муська не пустила, а кто пошел – не вернулся. Поползли слухи, что расстреляли за тюрьмой. Потом другой приказ вышел – всем евреям звезды шестиконечные нашить на грудь и на спину. Муська забегала спросить, есть ли тряпка какая-нибудь желтая. Надя нашла, сама аккуратно звезды нарезала, сама принесла, сама и нашила. А пока нашивала, Сема вслух приказ в газете читал о том, что евреям теперь делать нельзя. И получалось, что ничего им нельзя. В общественных местах не появляться, в баню не ходить, в магазинах покупки делать только в специально отведенное время, транспортом не пользоваться, ходить только пешком и по проезжей части, ни в коем случае не по тротуарам. И еще там много всего было унизительного. Страшно Наде за подругу стало и обидно, да сделать ничего нельзя, разве что поплакать вместе с Муськой, но слезами горю не поможешь. А тут и самой коснулось.
Через пару недель после прихода немцев в дом заявились двое полицейских и с ними человек в штатском костюме и с портфелем. Холодно поздоровавшись и не спросив разрешения, человек обошел дом, заглянул во все комнаты и, оставшись довольным осмотром, что-то пометил в своих бумагах.
– Одна в доме проживаете? – осведомился незнакомец.
– Одна, – ответила Надежда. – А в чем дело?
– А дело в том, что в связи с прибытием в город новых частей и нехваткой казарменных площадей для них офицеры и солдаты доблестной немецкой армии будут размещаться в домах, наиболее пригодных для постоя. И ваш дом подходит по всем статьям.
– Еще чего не хватало, – вскинулась Надежда. – Что у меня тут, постоялый двор?
– Я бы на вашем месте, милочка, почел бы за честь принимать у себя представителей армии, освободившей нас от большевистской заразы. А вы, как я понимаю, из сочувствующих бывшей власти будете, – штатский холодно улыбнулся. – А ведь за это в гестапо по головке не погладят.
– Никому я не сочувствую, а вам если зачесть, то и селите у себя…
– Ну что ж, раз по-хорошему не понимаешь, я тебе по-другому объясню, – холодно перебил Надежду незваный гость. – По законам военного времени за отказ от содействия оккупационным войскам я тебя, курва, лично прямо сейчас из дома выселю, а чтобы было тебе где ночевать, в тюрьму посажу. Ясно?
Человек в костюме больше не улыбался, смотрел волком, и Надежда поняла, что все, что он сказал, он исполнит.
– Когда гостей ожидать-то? – пошла на попятную Надя и даже попыталась улыбнуться.
– Вот так-то оно лучше, – ухмыльнулся штатский. – А гостей жди на днях, и чтоб чистота и порядок были такие же, как сегодня.
– Из староверов она, у них завсегда чисто, – кивнул на икону один из сопровождающих полицейских, но, встретив злой взгляд штатского, осекся и виновато опустил голову.
– Значит, так. Это будет твоя комната, а вот эту постоялец займет. Белье чистое постели и шифоньер освободи, чтобы он свои вещи мог сложить. Ну а об остальном – это он уже тебе сам скажет. И упаси тебя бог от того, чтобы немецкий офицер хоть на что-нибудь пожаловался. Поняла?
– Поняла, – не задавая лишних вопросов, кивнула Надежда, желая побыстрей избавиться от непрошеных гостей.
– Ну вот и хорошо, милочка, до свидания.
Выпроводив штатского и полицаев, Надежда накинула платок и побежала поделиться горем с подругой Муськой, но у Муськи было свое горе. Очередной приказ предписывал всем евреям до конца месяца переселиться в гетто – специально отведенное для них место в предмостных укреплениях за рекой. Там когда-то казармы и конюшни гарнизонного кавалерийского полка были. Место нежилое, да ничего не попишешь: не пойдешь – расстреляют. Уходили через неделю: решили, зачем ждать до последнего дня, может, потом и мест не будет. Присели на дорожку, поплакали. Сема мрачный, как не от мира сего, весь в себя ушел, молчит, Муська у подруги на плече рыдает, а Фира, когда прощались, обняла Надю и говорит:
– Хорошая ты девка, Надька. Дай бог тебе здоровья и счастья в жизни. Про нас помни, не забывай, может, кто спасется из наших – так расскажешь, как было. Чует мое сердце, не вернемся мы оттуда…
Пришла Надежда домой зареванная, глаза опухшие. Не успела платок с головы снять, как стук в дверь раздался. Прежде чем открыть, выглянула в окно – машина стоит прямо напротив ворот. Екнуло сердце: поняла, что к ней. В дом зашли трое: лет тридцати пяти офицер, подтянутый, стройный, за ним солдат с двумя большими чемоданами и тот штатский, что в первый раз приходил. Как оказалось, он работал простым переводчиком при комендатуре.
– Добрый день, фрейлейн. Оберштабсартц Мартин Кеплер, – с легким наклоном головы представился офицер.
– Он сказал… – начал было переводить штатский.
– Я поняла, что он сказал, – по-немецки перебила штатского Надежда.
– У вас, фрейлейн, очень хороший немецкий. Вы жили в Германии? – удивленно и с интересом посмотрел на Надежду офицер.
– Нет, я учила язык в школе, а потом работала у немцев много лет, и мы разговаривали только по-немецки.
– Честное слово, если бы я встретил вас в моем родном Кельне, я бы без сомнения решил, что вы немка, – улыбнулся офицер и, повернувшись к штатскому, коротко бросил: – Вы свободны.
– Идемте, я покажу вам вашу комнату.
– Вы очень любезны, фрейлейн, – офицер последовал за Надеждой, сзади подхватил чемоданы шофер.
– Мне все очень нравится, – осмотрев скромный интерьер, повернулся к застывшей на пороге Надежде офицер. – К сожалению, я вынужден вас сейчас покинуть: я должен через час заступать на дежурство в госпитале и вернусь только завтра вечером. Было очень приятно познакомиться, фрейлейн…?
– Надежда, можно просто Надя.
– Надья, – нараспев повторил имя офицер, прислушался к произнесенному и рассмеялся. – Красивое имя. До свидания, Надья.
Когда машина отъехала от дома, Надежда без сил опустилась на стул. Перед глазами стояло заплаканное лицо подруги и последние слова Фиры: «Чует мое сердце, не вернемся мы оттуда»… На душе было тяжело, и, наревевшись вдоволь, Надя решила, что завтра же пойдет к гетто выяснять, можно ли будет приходить навещать знакомых и разрешат ли передавать продукты. Господи, только б разрешили…
Мысли постепенно перешли на немецкого офицера, вспомнила, как улыбался, как напоследок смешно произнес ее имя. Невольно отметила, что симпатичен, но тут же устыдилась этой мысли, попробовала отогнать – не получилось.
«А что, действительно интересный мужчина. Ну и что, что немец? Что, среди немцев нет нормальных? Не грубил, не приказывал, хотя мог бы… – размышляла про себя Надежда. – На вид интеллигентный. Может, и обойдется».
На следующий день Надежда прямо с утра на велосипеде поехала к еврейскому гетто, но поездка оказалась бесполезной. Невзирая на предупреждающие знаки, она подъехала к постовой будке у ворот, где молодой офицер, к которому Надя обратилась со своими вопросами, прежде всего проверил ее документы и внимательно всмотрелся в лицо, выискивая возможную принадлежность к гонимой расе. Не найдя в исконно русском лице никаких намеков на иудейство, офицер, исключительно из уважения к Надиному немецкому, снизошел до объяснений. А объяснил он просто и доходчиво. Все те, кто сочувствует евреям, могут добровольно перебраться в гетто и разделить с ними их судьбу. В противном случае посоветовал убираться подобру-поздорову, и чем быстрей, тем лучше. Так и уехала Надежда ни с чем. По дороге навстречу нескончаемым потоком шли люди с нашитыми на груди и спине шестиконечными звездами. Мужчины, женщины, старики, дети. В руках мешки, тюки, чемоданы, коляски, игрушки… А с тротуаров и из раскрытых окон глазели на них бывшие соседи – кто с состраданием, кто с нескрываемым ехидством, а большинство – просто безучастно, да надрывно хрипел голосом Петра Лещенко старенький граммофон «Мою Марусечку».