Полная версия
Дети Божии
– Отдать одного, спасти многих! – кричали они.
– Однако Фиа не сделала нам ничего плохого! Смерть принесли джанада! – возразила девушка по имени Джалао. Едва причисленная к взрослым, она не пользовалась никаким авторитетом, однако посреди общей сумятицы столь многие нуждались в указании, что ее послушали.
– Предупредите столько соседних деревень, сколько сумеете. Расскажите им о том, что произошло в Кашане, – после побоища наставляла Джалао гонцов. – Идут патрули джанадa, только говорите им то, что сказала Фиа: «Нас много. Их мало».
Канчай ВаКашан находился в таком же смятении, как и все остальные, однако София спасла его дочь Пуску, и он был благодарен Мендес. Поэтому, когда горстка мужчин, чьи младенцы уцелели в побоище, решила дождаться красного света и искать укрытие под пологом южного леса, он взял с собой и Софию.
O путешествии в убежище София запомнила только тоненький плач младенцев-руна и ровную, плавную поступь Канчая, день за днем уносившего ее на собственной спине; и то, как звуки саванны сменялись лесными звуками. Лицо ее сначала болело так, что она не могла даже открыть рот, и он измельчал для нее пищу, смешивал с дождевой водой и кое-как проталкивал в глотку сквозь сжатые зубы. Она старалась проглотить все, что могла. «Это нужно ребенку, – думала она. – Ребенку нужно».
Побледневшая от потери крови, отупевшая от боли, она концентрировала все свое внимание на собственном ребенке, единственном родном существе, оставшемся с ней после того, как погибли все остальные, кого она осмелилась полюбить. София фокусировала всю силу своей жизни в самом центре своего организма, где, несмотря на все, жил ребенок, и каждое легкое движение плода приносило ей страх, а каждый сильный толчок – надежду.
В самом начале она забывалась тяжелым сном, да и после много спала, согретая светом трех солнц, пробивавшимся сквозь полог листвы. Бодрствуя, она лежала, вслушиваясь в ритмичный скрежет длинных и прочных листьев, напоминавших самурайские мечи, – гнувшихся и шуршащих в руках руна, устраивавших на прогалине изящные платформы и кровли для сна. Где-то совсем рядом журчал ручеек, перепрыгивая с гладкого камня на камень. А над головой гулко стонали стволы валиа, сгибающиеся под ветром. И отовсюду доносились мягкие, снижающиеся гласные руанжи, воркование отцов-руна над детьми, которым было отказано в праве жить.
Окрепнув, она спросила о том, где находится.
Ей ответили – в Труча Сай. Что значит – «забудь нас».
– Руна приходят в Труча Сай, когда джанада проливают слишком много крови, – пояснил Канчай самыми простыми словами, словно обращаясь к ребенку. – Проходит время, и они забывают. И мы-и-ты будем ждать этого в лесу.
Она увидела в этих словах нечто большее, чем объяснение: Канчай намеренно выбрал слова.
– Здесь существуют две формы первого лица во множественном числе, – объяснял когда-то Эмилио Сандос остальным членам экипажа «Стеллы Марис». – Одна исключает лицо, к которому обращаются, так? То есть это мы-но-не-ты. Другая включает его. Если рунао использует мы инклюзивное, это важно и можно не сомневаться в его дружбе.
Беженцы-руна из всех южных провинций Инброкара присоединялись к ВаКашани в Труча Сай. И каждый из них нес младенца, и каждый младенец был рожден парой, питавшейся более калорийной пищей, выращенной на огородах иноземцев, – парой, нарушившей правила жана’ата, вступившей в союз без разрешения жана’ата, обошедшей руководство жана’ата с беспечной, бездумной и непреднамеренной легкостью. Поселение Труча Сай постепенно наполнялось руна, на спинах которых оставались длинные тройные зажившие и полузажившие рубцы, розовые восковые следы, прорезавшие плотные темно-желтые шкуры.
– Сипаж, Канчай. Наверное, тебе было больно нести сюда эту, – однажды проговорила София, посмотрев на его шрамы и вспомнив путешествие по лесу. – Кто-то благодарит тебя.
Рунаo опустил уши.
– Сипаж, Фиа! Чей-то ребенок живет благодаря тебе.
«А это важно, – думала она рассеянно, снова лежа, снова вслушиваясь в лесную симфонию голосов, писка, жужжаний и капель моросящего дождя, стекавших с листьев. – В Талмуде сказано, что спасенная вовремя жизнь может спасти весь мир. Как знать, – думала она. – Как знать?»
Итак, спустя месяц после побоища, в котором погибла половина руна, живших в деревне Кашан, София Мендес пребывала в уверенности, что она осталась единственной представительницей человечества, последней из всей иезуитской миссии на планете Ракхат. Приняв вызванную потерей крови летаргию за спокойствие, она полагала, что ей повезло в том, что она не ощущает горя. Жизненный опыт, уверяла она себя, подсказывает, что слезами горю не поможешь.
Счастье не обременяло собой ее жизнь. И всякий раз, когда заканчивался короткий период относительного благополучия, София Мендес не укоряла судьбу, но считала такой поворот возвращением к нормальной жизни. Поэтому в первые недели после побоища она просто считала, что ей повезло хотя бы в том, что оказалась среди тех, кто не рыдал и не оплакивал мертвых.
– Дождь падает на всех; молния ударяет в некоторых, – рассуждал ее друг Канчай. – То, чего не можешь изменить, лучше забыть, – советовал он, без бессердечности, но с некоторой долей практического смирения, присущей селянам руна Ракхати, которую София разделяла с ними.
«Бог создал мир и сказал, что это хорошо, – говаривал отец Софии всякий раз, когда она прибегала жаловаться ему на какую-нибудь несправедливость во время своего короткого детства. – Мир не справедливый. Не счастливый. Не совершенный, София. Просто хороший».
Хороший… но для кого? Часто пыталась она понять, сперва с юной дерзостью, а потом с усталостью четырнадцатилетней девушки, трудившейся на панели Стамбула во время бессмысленной гражданской войны.
Она почти никогда не плакала. Слезы никогда не приносили Софии Мендес ничего, кроме головной боли. Еще когда она только научилась говорить, ее родители считали слезы тактическим приемом трусов и слабаков и воспитывали ее в сефардской традиции четкого рассуждения; она должна была добиться своего не всхлипами, но обоснованием своей позиции, настолько логично и убедительно, насколько умела в рамках достигнутой стадии развития своей нервной системы.
Когда, едва достигнув зрелости, будучи уже закаленной в какой-то мере реальностями войны на улицах города, София стояла над изуродованным минометным снарядом трупом своей матери, она была слишком потрясена свежей утратой, чтобы плакать. Не оплакивала она и отца, который однажды и навсегда просто не вернулся домой, не назначив точного времени для перехода от беспокойства к слезам. Она не выражала также и симпатии к слезам осиротевших товарок, других молодых шлюх. София сдерживала себя и не позволяла себе портить слезами собственную внешность, превращать лицо в опухшую, покрытую красными пятнами маску и потому питалась более регулярно, чем все остальные, и располагала достаточной силой для того, чтобы вогнать нож меж ребер клиенту, попытавшемуся обмануть или убить ее. Она торговала собственным телом, a потом, когда представилась возможность, своим умом, но уже за более высокую плату. Она выжила и живой выбралась из Стамбула, сохранив чувство собственного достоинства, потому что не поддавалась эмоциям.
Она не плакала бы вообще, если бы на седьмом месяце беременности ее не посетил кошмар: ей приснилось, что ребенок ее родился и что из глаз его течет кровь. Ощутив на сердце жуткую тяжесть, она в ужасе проснулась и, ощутив себя беременной, сперва заплакала от облегчения: ведь неродившийся младенец не мог бы плакать кровью. Однако плотина рухнула, и ее наконец затопил океанский поток печали.
Утопая в море утраты, она обхватила руками свой тугой круглый живот и плакала – плакала… не зная слов, не зная логики, не зная ума, который мог бы подсказать, что именно от этого – от этого ужаса, от этой боли – пыталась спастись всю свою жизнь, и не без причины.
При всем отсутствии привычки к слезам – плакать теперь было ужасно… Слезы залили одну половину ее лица, и от этого ощущения горе превратилось в истерику. Встревоженный ее рыданиями, Канчай спросил:
– Сипаж, Фиа, тебе приснились те, кто ушел от нас?
Однако она не смогла ни ответить, ни кивнуть в знак согласия, так что Канчай и его кузен Тинбар стали раскачиваться и дружно посмотрели на небо: не собирается ли дождь, когда кое-кто впал в фиерно. Пришли и другие руна, стали расспрашивать ее о погибших, дарить ленты на руки, а она плакала.
В конце концов спасла ее собственная усталость, а не чужие хлопоты.
«Это было в последний раз, – поклялась она себе, засыпая, наконец выплакав все эмоции. – Я не позволю этому повториться. Любовь – это долг, – подумала она. – И когда тебе присылают счет, ты оплакиваешь его горем».
И ребенок взбрыкнул в знак протеста.
* * *София проснулась в объятьях Канчая, хвост Тинбара укрывал ее ноги. Вспотевшая, ощущая, как с одной стороны опухло ее лицо, она выпуталась из их объятий, неловко встала и побрела со своим большим животом, держа в руках темный чанинчай, совсем недавно сделанный из широкой и плоской скорлупы лесного пигара. Постояв недолго, она осторожно нагнулась и зачерпнула воды из ручья. Став на колени, она стала черпать ладонями прохладную чистую воду, омывая ею лицо.
А затем снова наполнила чашу и дала воде возможность успокоиться, прежде чем посмотреть в нее как в зеркало.
«Я не руна!» – подумала она, удивившись этому факту. Подобная странная потеря себя случалась с ней и прежде; через несколько дней после начала первой заморской командировки. Работая по контракту ИИ в Киото, глядя в зеркало ванной комнаты, она удивлялась тому, что не является японкой, как остальные женщины вокруг нее. И теперь здесь, на Ракхате, собственное человеческое лицо казалось ей голым; собственные взлохмаченные волосы – странными; уши – слишком маленькими и неуместными; глаза с одной радужкой – слишком простыми, а взгляд их – пугающе прямолинейным. И только после того, как она осознала все это, дошло и остальное: косой тройной шрам, протянувшийся от лба до челюсти, и пустая впадина, яма на месте…
– Чья-то голова болит, – сообщила она Канчаю, последовавшему за ней к ручью и теперь присевшему рядом с ней.
– Как у Миило, – ответил Канчай, знакомый с приступами мигрени у Эмилио Сандоса и потому считавший головную боль нормальной реакцией иноземцев на горе. Сев на собственный мускулистый, сужающийся к концу хвост, он проговорил: – Сипаж, Фиа, иди и садись.
И она протянула руку, чтобы опереться на него и не упасть, выходя из воды.
Он начал расчесывать ее волосы, разбирая по отдельности прядку за прядкой, распутывая узелки внимательными руками рунао. Она предалась этому занятию, прислушиваясь к тому, как затихает лес в полуденную жару.
Чтобы занять руки, как это всегда делала маленькая Аскама, сидя на коленях у Эмилио, София взяла концы трех лент, обвязанных вокруг ее руки, и начала переплетать их. Аскама часто вплетала ленты в волосы Энн Эдвардс и Софии, однако раньше руна никогда не предлагали иноземцам носить их.
– Должно быть потому, что мы одеты, – думала Энн, но это была всего лишь догадка.
– Сипаж, Канчай, кто-то хочет узнать про ленты, – сказала София, глядя на него снизу вверх и повернув голову так, чтобы он видел ее слева. На этом глазу у нее была легкая близорукость. «Как жаль, – подумала она, – что лишивший ее глаза жана’ата не был правшой… тогда у нее остался бы полностью здоровый глаз».
– Эту ленту мы дали тебе за Дии, а эту – за Хэ’эн, – сказал ей Канчай, по одной перебирая ленты. Дыхание его пахло вереском: на этой неделе они питались в основном зеленью нжотао. – Эти – за Джоджи и Джими. Эти – за Миило и Марка.
От этих имен у нее перехватило горло, однако со слезами было покончено. Тут София вспомнила, что Аскама пыталась повязать две ленты на руку Эмилио после гибели Д. У. и Энн, но тому было тогда совсем плохо.
– Значит, их носят не для красоты, – спросила София, – но как напоминание о тех, кто ушел?
Дохнув на нее травяным перегаром, Канчай по-доброму усмехнулся:
– Не для того, чтобы помнить! Для того, чтобы их одурачить. Если духи возвращаются, они следуют по запаху в те места, где жили прежде. Сипаж, Фиа, если ушедшие снова приснятся тебе, расскажи кому-то, – предупредил он ее, ибо Канчай ВаКашан был предусмотрительным рунао. После чего добавил: – Иногда ленты – просто красивое украшение. Джанада и считают их всего лишь украшением. Иногда это действительно так. – Еще раз хохотнув, он поведал Софии: – Джанада похожи на духов. Их можно одурачить.
Энн стала бы расспрашивать его о том, почему это духи возвращаются, и о том, как и когда они это делают; Эмилио и остальные священники пришли бы в восторг от связи запаха с духами и общением с незримым миром. София взяла ленты в руку, гладя пальцам атласную поверхность. Лента Энн была серебристо-белой. Может быть, как ее волосы?
Но нет – Джордж также был совсем седым, однако лента его оказалась ярко-красной.
Лента Эмилио была зеленой, и София подумала, что, кажется, знает причину. Лента ее мужа, Джимми, обладала чистым и светящимся голубым цветом; вспомнив его глаза, она поднесла ленту к лицу, чтобы вдохнуть ее запах. Пахло сеном, травяным и колким. Дыхание ее перехватило, и она опустила ленту. «Нет, – решила она. – Он ушел. А я больше не буду плакать».
– Почему же, Канчай? – потребовала она ответа, посчитав проявление гнева предпочтительнее проявлению боли. – Но почему патруль джанада сжег огороды и убил младенцев?
– Кто-то думает, что огороды – это неправильно. Люди должны ходить за своей пищей. Неправильно растить пищу у дома. Джанада лучше нас знают, когда нам надо рождать детей. Кто-то думает, что люди запутались и родили детей не вовремя.
Возражать было грубостью, но Софии было жарко, она устала и была раздражена манерой, в которой он разговаривал с ней, потому лишь, что она была ростом с восьмилетнего ребенка руна.
– Сипаж, Канчай, но что дает жана’ата право решать, кто и когда может иметь детей?
– Закон, – ответил он с таким видом, будто слово это было ответом на ее вопрос. А затем, оживившись, сказал ей: – Иногда в женщину может попасть неправильный ребенок. Такой ребенок, например, которому положено стать кранил. В прежние времена люди относили таких малышей к реке и звали кранилов: «Вот ваш ребенок, по ошибке родившийся у нас». Потом они опускали ребенка под воду, где жили кранилы. Это было трудно.
Он надолго умолк, обратив все свое внимание на какой-то узелок в ее волосах, по волоску распутывая его.
– Теперь же, когда к нам по ошибке приходит неправильный ребенок, это трудное дело исполняют джанада. И когда они говорят: вот хороший ребенок, тогда мы знаем, что с ним все будет отлично. Мать может снова пускаться в путешествия. И сердце отца будет спокойно.
– Сипаж, Канчай, а что вы говорите своим детям? О том, что надо отдавать себя на съедение жана’ата?
Ладони его остановились на мгновение, он ласково привлек ее голову к груди и заговорил, словно начиная колыбельную:
– Мы говорим им так: в старые времена люди были одни и больше никого не было. Мы путешествовали во все стороны, куда только хотели, и не знали никаких опасностей, но нам было одиноко. Когда пришли джанада, мы обрадовались им и спросили: «Вы не голодны?»
Они ответили: «Умираем от голода!» Поэтому мы предложили им пищу – ведь путника, как тебе известно, всегда надлежит накормить. Но джанада не умели есть правильно и не могли есть ту пищу, которую мы им предлагали. Поэтому люди стали говорить и говорить, обсуждая, что нам все-таки делать – ведь нехорошо, когда гости голодны. Пока мы говорили, джанада начали есть наших детей. Тогда старшие сказали: они путешественники, они гости – мы должны кормить их, но установим правила. «Вы не должны есть всякого, кто попадется, – сказали мы джанада. – Вы должны есть только стариков и старух, от которых больше нет никакого толка». Так мы приручили джанада. И теперь хорошие дети находятся в безопасности и они забирают только старых, усталых и больных людей.
София изогнулась и посмотрела на него:
– Кто-то думает, что это хорошая сказка для малых детей, чтобы они хорошо спали и не наделали фиерно, когда придет выбраковщик.
Канчай поднял подбородок и вновь принялся расчесывать ее волосы.
– Сипаж, Канчай, эта не велика ростом, но не ребенок, чтобы прятаться от правды. Джанада убивают очень старых, больных и несовершенных. А убивают ли они еще и тех, кто вселяет беспокойство? – потребовала она ответа. – Сипаж, Канчай, почему вы позволяете им это? Откуда у них такое право?
Руки его остановились на мгновение, он проговорил с прозаическим терпением:
– Когда мы отказываемся идти с ними, наше место должен занять кто-то другой.
И прежде чем она успела ответить, протянул руку к ее животу, чтобы погладить его, словно живот собственной жены.
– Сипаж, Фиа, твой ребенок, конечно, уже созрел! – проговорил он явно для того, чтобы сменить тему разговора.
– Нет, – ответила она, – еще рано. Наверное, ждать придется еще шестьдесят ночей.
– Так долго! Кто-то уже думает, что ты вот-вот лопнешь, как стручок датинсы.
– Сипаж, Канчай, – отозвалась она с нервным смешком, – лучше молчи, а то случится по-твоему.
Страх и надежда, страх и надежда, страх и надежда… бесконечный круг.
«Почему же я так боюсь? – спросила она себя. – Я же Мендес. Я могу все». Однако ей удалось – пусть и недолго – побыть в веселых Куиннах: радующейся ночам и дням единственного в ее жизни лета и абсолютно немыслимому своему сочетанию с невероятно высоким, до смешного домашним и неимоверно любящим астрономом и ирландским католиком. A теперь Джимми больше не было, его убили джанада…
Ощутив, что пальцы Канчая вновь приступили к работе, она привалилась к нему спиной и посмотрела на лужайку, на которой прочие представители его расы говорили, готовили еду, смеялись, развлекали младенцев. «Могло быть и хуже, – подумала она, вспомнив привычную реакцию Джимми на неприятности, и охнула, ощутив резкое движение своего ребенка. – Я – София Мендес Куинн, и дела мои могли бы обстоять много хуже».
Глава 3
Неаполь
Сентябрь 2060 года
Иногда, если он никак не реагировал, люди уходили.
Некогда здесь жил мирянин-шофер. Комнатушка над гаражом находилась всего в нескольких сотнях метров от приюта, обычно такого расстояния вполне хватало, и Эмилио Сандос боролся за сохранение его со свирепостью отпетого собственника, удивлявшей его самого. Он добавил к обстановке немногое – фотонику, звуковое оборудование, рабочий стол, – но это была его комната. Голые балки и побеленные стены. Два стула, стол, узкая кровать; импровизированная кухонька; душевая кабинка и стульчак за передвижной ширмой.
Он смирился с тем, что не все умел контролировать. В частности, кошмары. Опустошительные приступы невралгии – поврежденные нервы кистей время от времени посылали стробоскопические импульсы боли вверх по его рукам. Он прекратил сопротивляться накатывавшим без предупреждения слезам; Эд Бер был прав, рыдания лишь ухудшали головную боль. Здесь, в одиночестве, он мог заставлять себя переносить эти удары, кататься от боли, принимая их, отдыхать, когда отступало. Если все отвяжутся от него, оставят его в покое – позволят ему жить своим чередом, на собственных условиях, – все будет в порядке.
Зажмурив глаза, сгорбившись, раскачиваясь на руках, он с нетерпением ждал, надеясь услышать, что шаги удаляются от двери. Стук повторился.
– Эмилио! – позвал отец-генерал, и в голосе его слышалась улыбка. – У нас неожиданный гость. Он приехал, чтобы встретиться с вами.
– O боже, – прошептал Сандос, вставая на ноги и пряча ладони под мышками. Спустившись по скрипучей лестнице к боковой двери, он остановился, чтобы отдышаться, отрывисто вдыхая воздух и медленно выпуская его. Коротким и резким движением локтя откинул заслонку с дверного глазка. Подождал, согнувшийся, молчаливый.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Открыто.
На подъездной дороге рядом с Джулиани стоял высокий священник. Из Восточной Африки, определил Сандос, мельком глянув на новичка, однако равнодушный взгляд его остановился на лице отца-генерала.
– Как-то не вовремя, Винс.
– Безусловно, – согласился Джулиани, – конечно, не вовремя.
Эмилио стоял, прислонившись к стене, ему было не по себе, но что можно сделать в такой ситуации? Если бы Лопоре заранее позвонил…
– Прости, Эмилио. Я задержу тебя всего на несколько минут.
– Вы говорите на суахили? – Сандос внезапно спросил визитера по-арабски с легким суданским акцентом, вдруг неведомо откуда посетившим его. Вопрос, похоже, несколько удивил африканца, но он кивнул.
– Какими еще языками владеете? – требовательно спросил Сандос. – Латынью? Английским?
– Тем и другим. И еще несколькими, – ответил тот.
– Отлично. Подойдет, – обратился Сандос к Джулиани.
– Вам придется пока поработать самостоятельно, – сообщил он африканцу. – Начните с программы, разработанной Мендес для руанжи. Файлов по к’сан пока не касайтесь: я не слишком далеко продвинулся с формальным анализом. В следующий раз предупредите о приезде по телефону.
Он посмотрел на Джулиани, явным образом разочарованного его грубостью, и шепнул, поворачиваясь к лестнице:
– Расскажи ему о моих руках, Винс, сегодня болят обе. Я не могу думать.
«И ты тоже хорош, не мог предупредить меня, а не вваливаться без приглашения», – подумал Эмилио об отце-генерале, однако он уже был слишком близок к слезам, чтобы затевать выяснение отношений, и слишком утомлен, чтобы воспринять услышанные далее слова.
– Я молился за вас пятьдесят лет, – проговорил Калингемала Лопоре полным удивления голосом. – Бог тяжко испытал вас, однако вы не настолько переменились, чтобы я не узнал в вас того, каким вы были.
Остановившись на лестнице, Сандос повернул назад. Он по-прежнему горбился, прижимал руки к груди, но теперь он внимательнее посмотрел на священника, стоявшего возле отца-генерала. Шестидесятилетний, наверное, лет на двадцать моложе Джулиани, и такой же высокий, кожа цвета эбенового дерева, крепкие кости, глубоко посаженные и широко расставленные глаза, придающие в старости особую красоту женщинам из Восточной Африки и сделавшие лицо этого мужчины неотразимым. «Пятьдесят лет, – подумал он. – Сколько же этому парню было тогда? Десять, одиннадцать?»
Эмилио посмотрел на Джулиани, проверяя, понимает ли отец-генерал, что происходит, однако в данный момент тот был растерян, как и сам Сандос, и столь же удивлен словами гостя.
– Я знал вас? – спросил Эмилио.
Лицо африканца как бы осветилось изнутри, необычайные глаза его засияли.
– У вас нет никакой причины для того, чтобы помнить меня, и я никогда не знал вашего имени. Но Бог знал вас, еще когда вы были в чреве матери, – подобно Иеремии, с которым Бог был также жесток.
И он протянул перед собой обе руки. Эмилио задержался, прежде чем снова сойти с лестницы. И жестом мучительным, сразу знакомым и чуждым, вложил собственные покрытые шрамами и невероятно длинные пальцы в бледные теплые ладони незнакомца.
«Сколько же лет прошло», – думал Лопоре, испытывая такое потрясение, что требование величать себя во множественном числе мгновенно улетучилось из его головы.
– Я запомнил ваши фокусы, – проговорил он с улыбкой, опуская глаза. – Какая красота и ловкость погублены, – печально проговорил и, поднеся ладони Сандоса к лицу, не замечая того, поцеловал их. Как потом решил Сандос, должно быть, сработало изменение кровяного давления или какая-нибудь причуда нейромышечного взаимодействия, но приступ галлюцинаторной невралгии наконец закончился, однако в этот миг африканец посмотрел прямо в глаза Эмилио, пришедшему в полное замешательство. – Пожалуй, руки были не самым тяжелым переживанием.
Сандос кивнул и, онемев, хмурясь, начал искать разгадку в лице собеседника.
– Эмилио, – произнес Винченцо Джулиани, нарушая недоуменное молчание, – может быть, ты пригласишь Святого Отца наверх?
Какое-то мгновение Сандос взирал на гостя, не скрывая изумления, а потом с губ его сорвалось:
– Иисусе!
На что епископ римский с неожиданным чувством юмора возразил:
– Отнюдь, всего лишь Его наместник.
Расхохотавшись, отец-генерал сухим тоном добавил:
– К сожалению, последние несколько десятилетий с отцом Сандосом невозможно было связаться.
Ошеломленный Эмилио снова кивнул и первым направился вверх по лестнице.