![На юг](/covers_330/70993042.jpg)
Полная версия
На юг
Освальд непонимающе долго смотрел на француза, осматривая его одежду и всматриваясь в глаза в надежде понять хоть малейшую капельку его намерений. Руки француза были запачканы какой-то чёрно-бардовой гарью, как у красильщика на сталелитейной фабрике неподалёку. Кутикулы вокруг ногтей были то ли обгрызены от нервов, то ли стёрты, а лицо украшали несколько неглубоких царапин.
– Что ты забыл в этом районе? Я совсем не ожидал тебя тут встретить, – сказал Освальд, приперев ногой дверь уборной, требуя ответа.
– Я словно твоя Мила, всюду следую за тобой, – ответил француз, покачнувшись вправо и присев на край раковины, готовясь к долгому душевному диалогу.
– Мила не моя… она мне подруга, ничего более. Для меня всем была жена и ребёнок, но не она, она не может стать их заменой, – возразил Освальд, протирая голову платком. У сенатора явно поднялось давление после острого, как наполеоновский штык, вопроса.
– А как же ваша прогулка? Ах да, ты показывал ей прелесть всего этого неба, что светит. Разве это не любовь? Скажи мне, сенатор, разве ты не влюбился?
Француз начал смеяться и, выходя из себя, приблизился к Освальду на расстояние двадцати, а может, даже десяти сантиметров и начал облизывать свои толстые губы, готовясь к новой штыковой атаке.
– Знаешь… а я даже не осуждаю. У меня ведь тоже есть любовь, и была любовь до этого, только своей теперешней любви я говорю, что прошлой не было, и любил только её. Вранье повсюду, Освальд, в тебе, во мне, в теле и душе соответственно. Для тебя приведу пример попроще. Та проститутка, которую убили, её тоже кто-то любил, не только трахал и насиловал за пару железных марок на прогнивших пружинах старого матраса. А именно любил. Может, её любил её отец или мать, не знаю её семью, но что-то такое точно было. Может, у неё вообще были дети, или может, близнецы. Любовь – это заведомо проигрышное мероприятие: ты кого-то любишь, а цель твоей любви умирает, или, что ещё хуже, уходит от тебя, что раздавливает в тебе всю ту личность, что ты формировал не только для себя, но и для человека, которого мы так сильно любим. Самое забавное, что когда человек по-настоящему одинок и в его жизни появляется любовь, одиночество пропадает, а когда пропадает любовь, она прожигает душу и оставляет такой пробел в жизни, что, будто одиночества до этого и не было, и вот оно истинное одиночество. Разве не это ты чувствовал, когда твоя жена сгорела и сожгла заодно и твоего сына? Как там говорится? Одним выстрелом два зайца?
Закончив свой небольшой монолог, француз стал дожидаться реакции на удары, облизывая свои губы.
– У тебя нет монополии на правду, француз. Я был неприятно удивлён твоим присутствием, – сказал Освальд, выходя из уборной.
Француз пошёл за ним по пустому, как пустошь, коридору. Они разменулись между выходом в зал и на улицу, француз пожелал сенатору удачи в своей манере и удалился под снова надвигающуюся снежную бурю, растворяясь за несколько метров в тени.
Освальд вернулся за стол к Миле. За столом сидел давний знакомый Освальда – Карл Лебрехт Иммерманн, местный писатель и публицист, а также владелец самой крупной газеты города Ганновера «Ганноверский трактат». В сопровождении его была фройляйн, на вид только поступившая в университет на журналиста, с блокнотом в руках. Возле входа покорно ждал помощник, лакей и лизоблюд с опытом – Фридрих.
Карл при виде подходящего Освальда махнул рукой своей фройляйн, чтобы та сделала какую-то команду, как собачка в цирке. Он поднялся и протянул руку сенатору.
– Крайне рад вас видеть, господин сенатор, не знал, что такие боги политики, как вы, могут снизойти в наш бедный район, – сказал Карл, поправляя нижнюю пуговицу своего напыщенного зелёного до ужаса приталенного пиджака итальянского кроя.
– Герр Иммерманн, тоже рад вас видеть. Вы не беднеете, всё носите костюм, который по цене квартиры в этом районе, – подметил Освальд, показав Миле взглядом, что долго не собирается вести данный диалог.
– Ответьте мне на один вопрос, я же журналист в прошлом, хочу по дружбе спросить.
– Какой же? Давайте ближе к делу.
– Что вы думаете о сегодняшнем убийстве?
– Я думаю, это квалификация для медийного отдела полицейского управления, – ответил сенатор.
– Но вы же всё-таки законодатель, и бюджет определяет ваша партия в сенате. Почему в городе настолько небезопасно, что вообще приходится задавать столь глупые вопросы про убийства? Это же сплошная чушь. Не лучше бы нам интересоваться модой, ганноверским барокко и оперой?
– Хорошо вы подметили, герр Иммерман, но наша партия утвердила самый большой бюджет за последние десять лет для финансирования полицейского управления. Может, ваша абьюдантка хочет задать мне вопрос? – сказал Освальд, посмотрев на девушку, стоящую за плечами Иммермана.
– Аааа, я хочу спросить вас… – промолвила девушка.
– Заткнись, Анджела, не позорь меня перед человеком, – сказал Иммерман, забрав у девушки блокнот. – Знаете, эта молодёжь совсем не держит уровень беседы. Ей пока многого не хватает, но я… я обязательно её натаскаю, – сказал герр Иммерман, похлёбывая свой виски ранним утром ноября. Девушка позади него совсем притихла, и он понимает, что она тут ради карьеры, а путь карьеры бывает очень тернист, если вы понимаете, о чём я.
– Знаете, герр Иммерман, вы очень небрежно относитесь к молодёжи. Когда-то мы с вами были такими же молодыми, и совсем скоро они нас заменят, – ответил сенатор Иммерману.
– Да никогда они меня не заменят, – сказал Иммерман, допивая свой виски.
Он встал, совсем забыв про мнимое приличие и не застегнув пуговицу. Фридрих уже открыл дверь перед публицистом в ожидании похвалы. Старик направился к выходу, держа в одной руке бутылку, а во второй – талию Анджелы, играя мерзкими пальцами по её талии как на пианино.
– Знаете, господин сенатор, статья будет с заголовком: «Потрошитель Яммера: городская власть бездействует». Ждите завтра утренний выпуск с большим заголовком и фото пострадавшей, – сказал Иммерман, удаляясь из помещения «Рыцарской трапезы».
Иммерман покинул зал. Освальд вздохнул с облегчением, а потом сразу же его накрыла зевота. Зевоту оборвал голодный взгляд Милы: то ли она смотрела так на Освальда, то ли на свой салат из морепродуктов – было непонятно.
Освальд выпил черный чай залпом, и на душе его стало чуть потеплее. В голову нагрянуло осознание, что вскоре на работу, и он немного опаздывает.
Сенатора начала накрывать какая-то странная паническая атака. Он начал кашлять изо всех сил, и через кашель пробирался смех. Глаза его немного пожелтели, как старые костяные пуговицы, а лицо еще никогда не было таким впавшим от усталости.
– Мила, рад был провести с тобой этот вечер, ночь и утро, но мне действительно очень надо на работу. Где бы я смог найти тебя? – спросил он.
– Отель недалеко от Сената, – ответила ему Мила, только начавшая есть свой салат.
– Тот, что с башней в виде часов? – спросил сенатор.
– Именно, – сухо ответила Мила.
– Я тебя найду. Хорошего дня, – сказал Освальд и выбежал быстрой походкой на улицу.
Вокруг проезжали экипажи такси, и все люди шли на работу. Кто-то разбирал снег после вечерней снежной бури, а кто-то шептался о новости про очередное убийство. Освальд махнул рукой и взял себе экипаж такси до здания Сената.
По пути Освальд часто вспоминал про тело проститутки, которое видел ночью. Его голова впечаталась в бордовое сидение кареты такси, а тело стало настолько расслабленным и одурманенным какими-то странными чувствами, что колеса кареты перестали отстукивать брусчатку, и движение стало похоже на прокатку утюга по рубашке. Сенатор на один маленький единственный миг подумал, небрежно или добросовестно он попрощался с Милой, как его мысли стукнулись о грязные нарративы дел в Сенате. Опять писать законопроект под новое управление налоговой и разбираться с жалобами горожан по трубопроводу… Трубопровод, точно… Сейчас почти зима, и уже снег лежит на улице. Скоро начнутся перебои с отоплением, и город накроет дым каминов и печей. Надо бы заложить под это еще финансовых средств из городского бюджета. Главное, чтобы финансисты и Блюхер дали согласие, и Монике надо это не забыть сказать, – подумал про себя Освальд.
– Мы прибыли, герр сенатор, – прервал тихое раздумье Освальда кучер, стуча рукой по крыше такси.
Сенатор расплатился с кучером и поднялся по массивным ступеням. Они никогда не казались ему настолько массивными, непроходимыми. Что-то все-таки было античное в этом здании, хоть до стиля античности ему было далеко. Власть всегда терниста, и об этом стоит помнить и учитывать.
Освальд промок от пота и легких капель моросящего дождя. Вы же еще не забыли, что он избавился от своей верхней одежды?
Блюхер уже ждал его, блестя у входа своими круглыми пенсне на золотой цепочке. Толстая пачка бумаги была готова на рассмотрение или на полный протест со стороны финансового комитета города. Понятно было одно: ждал Блюхер с самого открытия Сената, нервно отбивая мраморный пол железной вставкой на туфле. Цок-цок-цок проносился по залу, и нехотя люди оборачивались на Блюхера, как на обитателя психдиспансера. Честно говоря, пол Сената следовало бы туда отправить. Освальд сверил свои часы с часами в холле: он опоздал на 40 минут. Рядом с большими часами на втором этаже ждала Моника, но Освальд сделал вид, что не заметил ее.
Блюхер, не сильно скрывая свое долгое ожидание, начал торопить события и бежать впереди паровоза. Он протянул бумаги Освальду с формулировкой:
– Это ваши последние законопроекты. Их нужно пересмотреть и отправить на доработку. У финансового комитета нет на это средств, – сказал Блюхер.
– Для такой новости могли бы отправить ко мне кого-то пониже рангом, – заметил Освальд.
– Я жду вас с восьми утра. Мы должны работать как часы, как часы без опозданий, как единый механизм, понимаете? – Блюхер.
– И как это относится к тому, что вы мне лично это преподносите вместо ваших подчиненных? – Освальд.
– В том, что я отношусь к вам с уважением, и что эти законы нужно доработать вовремя и без опозданий. Власть не должна останавливаться, если вы опаздываете. Часы не должны отставать, понимаете?
– Часы отстают на 46 секунд.– Сказал Освальд Блюхеру, сделав вид, что не видит рядом с ними Монику.
– Почему это? И почему именно на 46 секунд?
– Часовщик ровно столько времени курит одну сигарету, и курит он каждый час. Он переводит их, подкручивает, но 59 минут из 60 каждый час они отстают именно на 46 секунд, когда он курит и останавливает механизм, и минутная стрелка замедляется, – сказал Освальд, забрав несколько помеченных томов бумаги с законопроектами по бюджету.
Моника всё так же стояла у часов напротив коридора с кабинетом сенатора и кабинетом главы собрания. Моника сменила наряд, что сразу бросилось в глаза: вместо сдержанности и компромиссов, что было обычным делом для любого официального или политического здания Нижней Саксонии, наружу вывелось что-то ярко вульгарное. Черные брюки из плотного шелка и белую, всегда выглаженную угольным утюгом рубашку заменило платье с вырезом до таза со стороны правой ноги. Низ платья и рукава от плечей до запястья украшали кружева, показывающие всю красоту и нетронутость тела Моники. На декольте был глубокий вырез, ярко подчеркивающий грудь третьего размера. А лицо, ах, её милое лицо. Теперь оно в темно-красной помаде, а щеки в румянах. В руках совсем не было бумажных дел, и она не прыгала с отчётами о выполненных заданиях перед боссом. Не хотела и забрать бумаги у слегка промокшего Освальда. Сутки, сутки Освальда не было в Сенате, а как много изменилось: убийство, ночь с Милой, теперь Моника цирк устроила.
«Этот ноябрь меня убьет», – подумал Освальд и увидел легко шатнувшийся листок бумаги с парой предложений. Он сразу понял, что к чему, и не стал тянуть с вопросом.
– Подписать? По собственному? – сказал он.
– Да, спасибо, герр сенатор, – ответила ему Моника.
Освальд достал перьевую ручку, подаренную мэром. Ей он обычно подписывал что-то чрезвычайно важное, и Моника знала об этом. Сделал росчерк пера и собирался вернуть лист обратно девушке, но сжал его и остановился в мыслях.
– Один вопрос: куда ты теперь пойдёшь? – сказал Освальд Монике, впервые поинтересовавшись о её делах и, наверное, в последний раз.
– Я пойду на прослушивание в оперу, герр сенатор.
– Что ж, удачи в достижении вершин на сцене.
ГЛАВА 4
Конрад Штайнер и Отто Гендевальд поздним вечером обедали в опустевшей столовой полицейского участка. Почему только обедали? Потому что были завалены томами дела на потрошителя Яммера.
Конрад заказал себе тарелку солянки и куриный стейк со спаржей. Своему меню и относительно нейтральной позиции к углеводам он никогда не изменял. Пухляш Отто набрал себе жареного картофеля и все баварские сосиски, что остались к вечеру, так что на одном противне не хватало места.
Конрад ел всегда очень быстро. Его желудок и кишечный тракт работали в три смены, как шахты с рудой, заполненные черными рабами. Отто Гендевальд, как обычно, растягивал трапезу на пару часов, после каждой баварской сосиски облизывая пальцы, чтобы никому ничего не досталось. Конрад в сотый раз перечитывал новый том о проститутке, убитой возле Цитадели, о том, что написала Грета-Виктория, и о свидетельских показаниях сенатора Освальда и женщины, что нашла труп.
Давайте немного преподнесу вам сводку про Грету.
Грета-Виктория мечтала стать врачом с самых малых лет – этим она пошла в своего деда-патологоанатома. Она была необычной девушкой, если понимать обычное представление о девушке конца XIX века. Закончившая врачебную академию с отличием и посетившая множество лечебно-исследовательских филиалов на юге Италии, Грета-Виктория готовилась к своей первой практике по стопам дедушки.
Сегодня был её первый день в морге. Она стояла в кабинете. Перед ней на старом немного ржавом столе лежал труп женщины лет 25–30. Грета-Виктория прижала большой и указательный пальцы к холодной, как лёд, плоти и очень туго натянула её над грудиной, как учил её дедушка. Довольно важно сделать надрез. В тот момент она вспомнила всю теорию и кусочки практики, что были в Италии. Сотни врачей и профессоров промчались у неё перед глазами, и вспомнились их советы. В конце концов она не хотела портить светлую память своего деда-врача.
Грета без колебаний провела скальпелем от одного плеча к грудине, с каждым сантиметром вгоняя лезвие всё глубже в кожу. Она пыталась сохранить маску безразличия к этому телу, совсем не думая о том, что когда-то это был человек с прошлым и определённой историей, с родителями и, может быть, детьми. Конечно, её будущее на этом врачебном поприще было совсем не обязательно, и она могла прожить намного дольше, чем ей было предначертано. Но что есть, то есть.
Сталь скальпеля разрезала грудную клетку намного мягче и легче, чем ожидала Грета. В моменте промелькнула мысль: «А делаю ли я всё правильно, и должно ли быть так просто… разрезать человека?» Тошнотворно-вишнёвый запах поднимался от сделанного разреза. Профессора уже давно привыкли к запаху крови, испражнений и других человеческих жидкостей. Грета держалась довольно хорошо. Она подавила нарастающую дрожь. Отступив от стола пару шагов, Грета с изумлением стала разглядывать свою работу.
Кровь совсем не полилась из раны и была темно-алого цвета. Если бы эта проститутка была убита менее 40 часов назад, то кровь бы залила весь стол фонтаном. А так всё закупорилось и застыло, и можно было рассматривать каждую ткань и орган. Грета протёрла скальпель об белую простынь на столе и простерилизовала его. Вдоль зелёной стены лежал ещё десяток трупов с уже дряблыми конечностями. Каждый из них мог бы стать целым аттракционом для любого из интернов, закончивших академию.
Взяв другой, более длинный скальпель, Грета направилась обратно к трупу проститутки с намерением сделать надрез от другого плеча вплоть до пупка. Она не ожидала, с какой силой надо было разделить рёбра, чтобы увидеть сердце. Это уже не было похоже на нарезку свиной колбасы по утрам на завтрак.
В глазах Греты в очередной раз помутнело, и она взялась перечитать заключение полиции. В первом абзаце было сказано о ножевой ране в районе живота, что совпадало с вскрытием, и печень была в застывшей от холода крови. Лицо отсутствовало. Но ничего не было сказано про синяки на шее. Как их могли не заметить? «Возможно, обычная халтура», – подумала тогда Грета и вписала это в свой отчёт.
Ножевое ранение было нанесено задолго до изнасилования. «Что за мерзость крайней степени», – подумала Грета-Виктория. Вот таким врачом была она… Грета-Виктория.
Конрад резко поднял глаза от дела, как только звук его чтения в голове прекратился, и он снова услышал, как Отто облизывает свои пальцы.
– А та женщина, которая нашла труп, случайно не твоя мать, Гендевальд? – спросил Конрад.
– Это почему? – выпучив глаза, но не оторвавшись от еды, ответил ему Отто.
– Ну смотри, мы знакомы полтора года, и я ни разу не спросил тебя о твоей личной жизни и семье. Вот интересно, не твоя ли это мать, так как вы очень похожи.
– Чем это?
– Вы оба толстые, Отто, – сказал Конрад.
– Открою вам секрет, инспектор Штайнер, не все жирные между собой родичи, – сказал Отто, отодвинув тарелку от лица.
– Ладно, прости. А та женщина, которая каждый день в час дня приносит тебе обед, это кто, курьер? – сказал Конрад, закинув туфли на край столика и закурив сигарету марки «Ред Эпл».
– Нет, это моя мать… – тихо сказал Отто своему начальнику.
– Вот видишь, вы оба толстые и родственники. Значит, моя версия ещё жива, не так жива, как проститутка возле Цитадели, но всё же, – сказал Конрад, затушив недокуренную сигарету.
Конрад, несмотря на свой иногда показательный цинизм и черный юмор, был человеком довольно практичным и через чур верующим в Бога. Если бы даже Бога не было, он бы придумал его сам и поклонялся. Для таких людей, как он, нужно что-то, чтобы сдерживало его в рамках правил. Вы спросите, а почему его не держат законы? Он же инспектор полиции со стажем и должен следовать лишь букве закона. Во-первых, отвечу вам я, буква закона в Германии, да и в любой другой стране мира, это не такая аксиома, как сейчас. Многие госслужащие брали взятки, это было в порядке нормы. Но Конрад не из этих. Он более редкий экземпляр. Хоть он и не брал взятки, его брали немного другие утехи. Ему казалось, что Бог, а не закон, дает ему право вести это расследование по Яммеру. А когда человек во что-то верит, а потом его вера терпит тотальный крах и тонет, что может случиться? Катастрофа или Армагеддон? Явно ничего хорошего из этого не выйдет.
Между делами по Яммеру, которые он читал на постоянной основе, во внутреннем кармане его пиджака всегда лежала маленькая карманная Библия. Штайнер с виду мог казаться человеком внесистемным, честно говоря, мне так иногда и казалось. Холодный взгляд из голубых глаз и брови, которые держались на одном уровне, какую бы эмоцию ни испытал инспектор. Если бы существовала медаль за брови, её точно дали бы Штайнеру. Под пиджаком пряталось не только слово Божье, но и шестизарядный револьвер, вечно готовый к бою, то есть взведённый в боевое положение.
Штайнер и Гендевальд не с самого начала вели расследование по Яммеру. Изначально убийства в разных районах расследовали местные участки. Лишь через пару лет, во время пивного марафона в одном из центральных пабов, которым владеет бывший коп на пенсии, встретились пару следователей по мокрухе и обсудили очень похожие эпизоды из своих районов. Когда картинка начала складываться, что убийства похожи и, возможно, орудует один и тот же человек, то созвали комиссию во главе с комиссаром Нижней Силезии. Тогда и создали штаб.
Главой штаба назначили Конрада, а в помощь дали Отто и немного финансов из казны города.
Конечно, это были сущие гроши для поимки маньяка. Не было ни описания, ни одного свидетеля, ни одной уцелевшей жертвы. Проститутка, найденная сенатором Освальдом в проулках квартала возле Цитадели, была девятой жертвой.
Что вообще такое девять жизней? Девять жизней – это чья-то судьба, кто-то любил этих людей, а их просто утилизировали и всё? Если вдаваться в практическую часть вопроса, то в конце 19 века половина Ганновера читала Ницше вместо посещения протестантской или католической церкви, и что для тех, что для тех жизнь человека мало что стоила.
Честно говоря, если бы меня спросили, что можно сделать, чтобы могло сойти вам с рук без наказания – убить десять человек или украсть десять лодок, то здравомыслящий человек того времени выбрал бы убийство людей. Ведь лодки стоят денег, не говоря о том, что они банально большие. А уход десяти маленьких экономических ячеек на тот свет мало кто заметит.
Ситуация накалилась в 1899 году, когда убили семилетнюю девочку. Её нашли изнасилованной, как ту проститутку. Тогда владелец газет Иммерман взорвал настоящую пороховую бочку, и на комиссара начали давить общественность и политики. Тот начал давить на председателя штаба Штайнера, конечно, без увеличения его финансовых возможностей для поиска убийцы. Штайнер, в свою очередь, начал давить на пухлого Отто, выдавливая из него кишки своими библейскими притчами.
Ночь под тусклой лампой сменила тон позднего обеда в столовой, но не было никакого просвещения в деле. Гендевальд уже был измотан опросом зевак со всего квартала, а пальцы Штайнера украсили малиновые мозоли от количества перелистанных страниц уголовного дела. Отто разложился на диване и приложил ко лбу слегка холодный графин с водой, чтобы испытать каплю облегчения от напряженной ситуации. Штайнер и не думал отдыхать и начал подкидывать дров в костер изнеможения пухлого Отто.
– Мы его обязательно поймаем, – сказал Штайнер своему подопечному.
– Это было бы хорошо, герр инспектор, но как? – ответил Отто, не убирая графин со лба.
– "Ибо плата за грех – смерть, а дар Божий – жизнь вечная во Христе Иисусе, Господе нашем", – в рифму и поправив галстук, сказал инспектор.
– Вы опять цитируете Библию? Вы же знаете, что я еврей и не читал это, – ответил Отто.
– Еврейство не порок. Иисус тоже был евреем, но в первую очередь сыном Господа… хотя знаешь, Отто, мне кажется, я знаю, как мы поймаем этого подлеца, – сказал Конрад, прикрыв лицо руками, продумывая мелочи.
Отто присел и поставил графин на комод, стоящий рядом. Не прерывая мысли Конрада, он держал паузу и молчание, чтобы выслушать его.
– Твоя искалеченная вера мне кое-что подсказала, но мы воспользуемся моей верой. Мы, как Господь Бог, принесем в жертву сына Господнего Иисуса Христа, не в спасение от греха, а как наживку.
– Что вы имеете в виду… – ответил Отто, уже поняв, к чему ведет мотив инспектора Штайнера.
– Мы используем парня или девушку как наживку, – сказал Штайнер, хлопнув ладонью по дубовому столу.
Утром, после выпитой на ночь бутылки крепкого трёхлетнего рома, Отто выкатился из дома, забыв свой галстук. По дороге в офис инспектора он позавтракал в закусочной на Бэйкерштрассе и, как всегда, превысил суточную норму калорий. Ветер дул прямо в лицо Отто, и его большие небритые щеки надувались ещё больше, а пуговицы на пальто, не сходящиеся, извивались по ветру, как у героя из комиксов. Только без суперспособностей, а с диабетом, хроническим перееданием и проблемами с алкоголем на ночь. Отто Гендевальд много курил, и сегодня был один из тех дней, когда он курил особенно много. Пачки сигарет на день оперативной работы ему показалось мало, и он купил ещё две про запас. Поджигая сигарету утром, Отто чувствовал неописуемое чувство эйфории, напоминающее ему его самую первую сигарету, выкуренную в школе. Лёгкий дурман, окутывающий лёгкие и кружащий голову, немного расслаблял притупленные чувства после ночной смены в участке. Но если у первой сигареты было оправдание, то в чём смысл двух выкуренных пачек в сутки?
Когда Отто закончил академию полиции с отличием и был лучшим выпускником на факультете, он был совсем не тем, кого мы знаем сейчас. Он был подтянутым и стройным парнем с очень острым и логически верным умом. Логические полицейские задачи на лекциях криминологии возбуждали чувство справедливости и наказания преступников в отдалённых глубинах души Отто. Когда Отто дали первое дело в 1895 году, ему было немного за 22, совсем молодой парень со знаком отличия из академии. Дело было под стать его уму и сноровке, но опыта было слишком мало… Ах, опыт, да, конечно, он имеет значение. Полицейскому дали дело мясника Дойла, рекетира, по локоть измазанного в крови. Днём он работал мясником на забое скота у тёти Кондебульд, а вечерами грабил лавочников. Кличка мясник появилась из-за одного лавочника, который не хотел расставаться со своими кровными, и был пущен, по слухам, мясником на убой как скот. Отто Гендевальд долго собирал показания свидетелей и косвенные улики, и вместо того чтобы доложить начальству, не выдержал и не соблюл устав, заявившись пьяным к Дойлу с папкой улик. Дойл, отсидевший два срока в Зибецгруфе на севере, вблизи Дании, так просто не собирался идти с повинной и, выхватив пистолет, прострелил живот юному полицейскому, убежав как цыганский табор летом. Отто пережил это ранение. С тех пор из-за раны и проблем с кишечником он заметно набрал в весе и сменил гардероб на более тихий и прищемлённый. Значок отличия полицейской академии он больше никогда не крепил на свою грудь.