Полная версия
Линкольн, Ленин, Франко: гражданские войны в зеркале истории
Сергей Данилов
Линкольн, Ленин, Франко: гражданские войны в зеркале истории
Военно-историческая библиотека
© Данилов С.Ю., 2024
© ООО «Издательство «Вече», 2024
Введение
Первая из рассмотренных в книге гражданских войн вспыхнула в 1861 году. Последняя закончилась в 1939‑м. Между двумя датами – 78 лет. Много это или мало?
Средний срок человеческой жизни. С позиций вечности – совсем короткий отрезок времени. Но на этом «отрезке» на земном шаре обозначилось множество новых явлений и произошло немало кардинально важных событий. Отмена крепостного права, устранение рабовладения, распространение грамотности, урбанизация, электрификация, автомобилизация, завоевание воздушного пространства, внедрение телефона и радио, рождение массового общества, первая глобальная война, крушение старинных империй, появление глобальных эпидемий, рождение тоталитаризма… И в этой лавине новизны не затерялись американская, российская и испанская гражданские войны.
Гражданская война – великая историческая драма, опаснейшая из ситуаций, с которыми сталкивается человеческий род (если не считать природных катастроф). Перед нами протяженная во времени и в пространстве массовая вооруженная борьба между гражданами одной и той же страны с возможным вмешательством других государств. Соскальзывание страны к гражданской войне сигнализирует о серьезных сбоях в регулировании назревших проблем. Братоубийственная внутренняя война опаснее вооруженной межгосударственной борьбы. Не зря многие крупные военные деятели, в том числе славившиеся физической отвагой и служебным бесстрашием фельдмаршалы Суворов и Веллингтон, опасались развязывания гражданской войны.
Чтобы предотвращать губительный конфликт, необходимо понимать его предпосылки и движущие силы. А когда война происходит, чрезвычайно ценно нащупывать пути к примирению. Важен и выбор момента перехода от интенсификации конфликта к выходу из него – «запуска» процессов примирения.
Общенациональное примирение не менее многомерно и интересно, чем гражданская война. В ходе примирения общество и носители публичной власти разнообразными средствами преодолевают бесчеловечное наследие братоубийственного конфликта. Преодоление обычно идет на пользу благосостоянию социума и расширяет возможности его развития. Характер примирения (примирение сверху, снизу, комбинированное), его темпы и сроки имеют прямое отношение к прочности последующего правления.
Гражданские войны в названных государствах прочно вошли в национальную и во всемирную историю. Они нашли широкое отображение в научной литературе, в искусстве (беллетристике, драматургии, кино) и, разумеется, в народном творчестве – фольклоре. Сравнение горького опыта России с не менее горьким опытом других стран помогает высвечивать и осознавать многое.
Первоисточниками работы явились дневники и воспоминания участников и наблюдателей событий, публицистика. Привлечена также обширная исследовательская литература, изданная на нескольких языках в различных странах. Перечень основных использованных в книге публикаций приведен в приложении.
Глава 1
Втягивание в войну
Во всей истории человечества ни одна война – внешняя или внутренняя – не явилась плодом только чьей-либо индивидуальной злой воли или продуктом совокупной бездарности носителей государственной власти. В основе конфликтов такого масштаба и напряженности, как исследуемые войны, неминуемо лежат глубинные социально-культурные предпосылки.
Три названных государства при всех их различиях втягивались в гражданскую войну как главным образом (на 70–75 %) аграрные страны, переживавшие переход к индустриальному городскому обществу и к политической демократии. Переход этот всюду и всегда был и останется трудным и болезненным. Размывание устоев сельского жизненного уклада и общие тенденции к демократизации общественно-политической жизни обернулись в каждой из стран триединым процессом, создавшим дополнительные социально-культурные стрессы и обострившим внутренние конфликты: противоречия между малодоходными и зажиточными слоями – бедняками и богачами, между работодателями и работниками, обитателями села и жителями города, верующими и безбожниками, между «глубинкой» (периферией) и метрополией.
Дорогу перерастанию извечных конфликтов в братоубийственную войну могли бы преградить навыки компромисса, сотрудничества и терпимости. Известный опыт социально-культурной терпимости был наработан в каждой из трех рассматриваемых стран. Сошлемся на длительное сосуществование в Российской империи и в Штатах ряда религиозных конфессий, на устойчивые связи между сельской общиной и жителями городских окраин в России и в Испании. Но речь идет о навыках политико-правового компромисса и о политической (а не о культурной или межличностной) терпимости. C нею дело обстояло заметно хуже.
Аналитики давно описали недостаток политической терпимости в России и Испании. Вскрыты и причины этого. Среди них – запоздалое развитие капитализма; поглощение чрезмерной доли духовно-культурных и физических сил общества оборонительными и наступательными внешними войнами; длительное господство абсолютной монархической власти, отрицавшей идейное многообразие общества и свободы личности.
Подробно рассмотрены и проявления данного феномена. Тут в один ряд приходится поместить: массовые антирелигиозные бесчинства испанских анархистов XIX и XX веков; террористические расправы испанской гражданской гвардии (военизированной полиции) над забастовщиками и деятелями профсоюзов; категорический (и неоднократный!) отказ императора Николая II включить в правительство «партийных политиков»; отказ имперского правительства России и местных властей выразить сожаление о жертвах в дни Ленского расстрела; психологически оправданное, но политически гибельное огульное увольнение Временным правительством сотрудников полиции и жандармерии из-за их монархических симпатий; разгон («роспуск») большевиками законно избранного Учредительного собрания с применением оружия и с человеческими жертвами; скоропалительный разрыв наметившейся было правительственной коалиции большевиков и левых эсеров; сознательное ущемление статуса и интересов испанского духовенства и кадровых военных испанским Народным фронтом; интриги испанских анархистов, социалистов и коммунистов против центристских республиканских партий как до Гражданской войны, так и в ее ходе.
Не только накаленная политико-психологическая обстановка и расстройство экономической жизни, но и отсутствие арсенала отработанных и усвоенных государственными руководителями навыков политического компромисса привели Россию и Испанию к Гражданской войне. Безусловно, отрицательную роль сыграла также готовность многих (не только бедноты, но и кадровых военных, например) попрать законность и правопорядок, выступить против правительства и государственного строя, «если нужно». По-другому указанный феномен именуется правовым нигилизмом. Сошлемся в этой связи на исторический опыт Испании. Там в XIX веке гвардия совершала перевороты и захватывала власть[1]. Лица же физического труда, болезненно воспринимая экономическое неравенство и угнетение, не знали и не намеревались знать, что им диктует конституция, что она разрешает, да и есть ли она на свете. Не пытались они также искать защиты в суде или адвокатуре, предпочитая «прямое действие» – физическое насилие. В том числе вооруженное.
Но ведь Гражданская война разразилась и в США! Как это объяснить? Ведь в данной стране ко второй половине XIX века утвердилось элементарное уважение к закону. В Штатах не было правового нигилизма. Народные волнения были исключением из установившихся в обществе правил политического поведения. Американская конституция успела стать предметом гордости одних и интереса других, чего не наблюдалось тогда в Испании и не могло быть в России. В стране сложился фундамент демократического конституционного правления. Указанные факторы предполагали развитую политическую терпимость и налаженные механизмы регулирования конфликтов. А Гражданская война все равно вспыхнула.
Главной ее предпосылкой обычно считают противоречия между буржуазией и плантаторами, между вольнонаемным и принудительным трудом. Это верно. Однако приходится обратить внимание также на глубокий конфликт между периферией и метрополией страны[2]. Ведь в первые полстолетия Штатов их метрополией являлся именно Юг в лице Виргинии, Джорджии, Мэриленда и Южной Каролины. До первой четверти XIX века Юг был населен гуще Севера и поставлял непропорционально большую долю политико-административных, военных и судейских кадров. Из первых десяти президентов страны восемь были южанами. По воле элиты южных штатов федеральная власть поддерживала низкие таможенные пошлины на импорт и экспорт продукции, что было выгодно Югу с его нацеленной на вывоз сырья и продовольствия (хлопок, табак, сахар, кофе) «колониальной» экономикой и совсем невыгодно Северу, полноценное развитие индустрии которого тормозил почти беспошлинный ввоз английской готовой продукции, в чем были кровно заинтересованы южане.
Между тем с подъемом индустриального капитализма северные штаты стали отвоевывать положение метрополии. Они притягивали капиталы, новую технологию, мигрантов изнутри страны и особенно – извне. Партнером Севера стал малонаселенный, но динамичный Запад. На политической арене Север и Запад тоже обгоняли не затронутый модернизацией Юг. Депутаты северо-западных штатов мало-помалу стали большинством в конгрессе. По их настоянию федеральное правительство стало увеличивать таможенные пошлины, ущемив интересы плантаторов и их клиентелы. Аболиционисты, вытесненные из рабовладельческих штатов, обосновались на Севере, откуда они вели идеологическую травлю сложившегося на Юге плантаторского образа жизни, в котором они видели исключительно алчность и расовые предрассудки. В мировосприятии аболиционистов и их духовных наследников – современных афроамериканских националистов, у которых при оценке рабства ключевыми словами были и остаются «несправедливость» и «неравенство».
С развитием «хлопковой экономики» Юг стал больше связан с европейским рынком, нежели с Севером. Между тем метрополией Америки стали северные Пенсильвания, Нью-Йорк, Массачусетс и Иллинойс. Превращение Юга в периферию и нежелание плантаторов перестраивать выгодную им экономическую плантационную систему увеличило межрегиональную политическую напряженность и тем самым явилось дополнительной предпосылкой массового вооруженного конфликта, расколовшего страну.
До поры до времени южане добивались защиты их интересов резолюциями конгресса и вердиктами судов. Затем часть рабовладельцев приняла спорные в правовом плане меры – утверждение плантаторского хозяйства на только что присоединенных западных землях, где большинство составляли сельские предприниматели – белые фермеры. Соперники в борьбе за землю стали применять оружие (в новообразованных штатах – Канзасе и Небраске в 1854–1856 годах происходила «малая гражданская война»). Другим толчком к войне оказалась возросшая нетерпимость аболиционистов Северо-Запада. Их пропаганда создала в массовом сознании контрастные образы рабовладельца-угнетателя и безропотного раба-страдальца.
Олицетворением предвоенного экстремизма стали действия непримиримого аболициониста Джона Брауна, развернувшего с группой родичей частную войну против плантаторов в Канзасе, а затем на Юге – в Виргинии. (Браун в 1859 году во многих отношениях пошел дальше нашего соотечественника генерала Лавра Корнилова в 1917 году – отряд американского аболициониста прибегнул к физическому насилию и сражался до последнего патрона.)
Мятеж Брауна постигла участь выступления Корнилова – он был подавлен за сутки. Но события в Харперс-Ферри означали перемещение очага Гражданской войны из западной глухомани в обжитые районы страны – почти в пригороды федеральной столицы. А гибель отважного канзасца на эшафоте сделала его на Северо-Западе героем и мучеником (хотя Браун боролся против законной власти Виргинии и тем самым – против чтимых американцами «прав штатов»). Вскоре была сложена песня «Душа Джона Брауна», безудержно прославлявшая Брауна и его соратников и называвшая Виргинию «отчизной подлецов»[3].
Вооруженное противоборство в Канзасе и Небраске и дело Брауна в Виргинии явились прологом Гражданской войны. Они вскрыли уязвимость американской федеральной демократии, допускавшей принудительный труд и включавшей необъятно широкие права штатов. Обнажились пробелы во власти центра – он не был обязан вмешиваться в конфликты внутри штатов и на законном основании устранился от урегулирования вооруженных конфликтов как в Канзасе и Небраске, где брали верх аболиционисты, так и в Виргинии, где утвердились сторонники рабовладения. Тем самым федеральная власть невольно поощрила как южных, так и северо-западных экстремистов. А экстремисты в свою очередь все меньше ориентировались на соблюдение правопорядка.
«Я, Джон Браун, теперь глубоко убежден, что только кровь смоет преступления этой греховной страны», – писал накануне казни мятежный канзасец. Его слова заучивали и повторяли многие аболиционисты.
Индивидуальные, а затем групповые эмоции неудержимо выходили из-под контроля, шаг за шагом становясь из следствия событий их причиной. Резервуар политической терпимости иссякал. Различные общественные силы, не желавшие зла себе или стране, вели социум к массовому кровопролитию. Конституционно закрепленное право граждан на оружие послужило фактором, приблизившим наступление внутреннего конфликта.
Подобная же эскалация противозаконных и глубоко эмоциональных действий отчетливо прослеживается на примере двух других изучаемых государств. В российской и испанской истории нетрудно обнаружить параллели с событиями в Канзасе и Небраске. Таковы восстания 1905–1907 годов, особенно сильные в Донбассе, Латвии, Москве и в городах на Великой Сибирской магистрали; выступление Корнилова в 1917 году и массовые волнения в испанской Каталонии в том же году; мятеж генерала Санкурхо в Кастилии и Андалузии в 1932 году; анархо-коммунистическая «Астурийская советская республика», провозглашенная в 1934 году в Северной Испании. Каждое из названных событий было репетицией последовавшей затем большой гражданской войны. История словно намечала ее основные будущие анклавы.
Правда, при углубленном изучении предвоенной обстановки во всех трех странах вскрывается любопытная картина: вопреки накаленной политической атмосфере большинство партий и движений было решительно против братоубийственной войны.
В Штатах так было настроено большинство активистов победившей на президентских выборах 1860 года Республиканской партии. А деятели северного крыла оппозиционной Демократической партии были готовы стать посредниками в конфликте между центром и южными штатами. Позиция демократов-северян нашла понимание у президента-республиканца Линкольна. (Он, вопреки утверждениям наших энциклопедий и учебников, не был решительным противником рабовладения и тем более не являлся ненавистником южных штатов.) Новый президент немедленно пополнил правительство, состоявшее из четырех республиканцев, двумя демократами, причем одному из них президент доверил ключевой пост военного министра.
Готовность к вооруженной борьбе против соотечественников проявили только демократы-южане, а на Севере – радикальная, но маловлиятельная фермерская партия бесплатной раздачи земли – «фрисойлеров». Южные демократы, вокруг которых сплотились плантаторы и духовенство, явились организаторами отделения (сецессии) рабовладельческих штатов. Сецессии, или права на самоопределение, в американском конституционном праве не было и нет. Обоснованием отделения и провозглашения нового государства – Конфедеративных Штатов Америки стали: защита «прав штатов» от Вашингтона и аболиционистов плюс ссылки на не имеющую юридической силы Декларацию независимости. Сецессия имела характер вооруженного мятежа и стала первым актом Гражданской войны. Через несколько недель южане развязали военные действия, открыв огонь по Форт-Самтеру, который защищал блокированный мятежниками федеральный гарнизон.
Мятеж, знамя которого подняла Южная Каролина, не имел за пределами Юга ни малейшего успеха. Да и не все южные штаты пошли за восставшими. Несмотря на энергию и красноречие сепаратистов, их эмоционально ранящие призывы были отвергнуты 23 штатами из тогдашних 34. В этом наглядно проявилась прочность устоев правового государства.
Но ведь и в Российской республике в 1917–1918 годах против развязывания Гражданской войны было настроено огромное большинство организованных политических сил: Конституционно-демократическая (кадеты), социал-демократы (меньшевики), «Союз 17 октября» (октябристы), народные социалисты, трудовики, большая часть социалистов-революционеров, даже часть монархистов. На вооруженное насилие над соотечественниками нацеливались только большевики (причем не все!)[4], анархисты и левые социалисты-революционеры. Но именно они, умело завоевывавшие доверие и симпатии масс, утомленных безнадежно затянувшейся мировой войной и развалом экономики, были на подъеме.
Дружественный нейтралитет тыловых гарнизонов или их прямая поддержка позволили немногочисленным тогда левым экстремистам без труда свергнуть не укрепившееся у власти центристское правительство Керенского. Верность железнодорожников и работников госаппарата Временному правительству не стала таким фактором, который изменил бы общий ход событий.
Вошедшая в историю доблестная акция российских железнодорожников[5] – общенациональная забастовка – имела только отраслевой масштаб. Она не была поддержана работниками других сфер и не сорвала «эшелонную войну», развернутую левыми экстремистами против очагов сопротивления вне Петрограда. Единодушное, но пассивное сопротивление перевороту, оказанное работниками государственного и земского аппарата, было вскоре сломлено применением трех инструментов тоталитаризма: массовыми увольнениями; введением принудительного труда; продовольственной диктатурой. Первый и второй из них были пущены в ход внезапно, впервые в XX столетии, и сделали покорными очень многих наших соотечественников, парализовав их волю к сопротивлению.
К ноябрю 1917 года российский госаппарат был полуразрушен и дезорганизован непосредственно предшествовавшими событиями, чего не произошло в Штатах, однако же наблюдалось в Испании (см. ниже). Сходная участь постигла вскоре ключевые институты отечественного гражданского общества, в том числе семью, церковь, правосудие, местное самоуправление, многопартийную систему.
В историю давно вошла повышенная политическая нетерпимость, проявленная совершившими Октябрьский переворот силами. Идею блока с тремя умеренно социалистическими силами – меньшевиками, правыми эсерами и народными социалистами – отвергли большевики (правда, снова не все), анархисты и левые социалисты-революционеры. Вопрос о возможности парламентской или правительственной коалиции с кадетами или трудовиками никем из победителей даже не поднимался. Между тем умеренные социалистические круги и левое крыло кадетов были в состоянии сыграть роль полезных посредников в разгоравшейся политической борьбе. В нашей стране, в отличие от Штатов, такого рода возможности, к великому горю, остались полностью нереализованными.
Из-за слабости и неразвитости с трудом рождавшегося при Николае II и Керенском правового демократического государства левоэкстремистский мятеж в короткое время охватил страну. У провозглашенной в сентябре 1917 года Российской республики сразу же не осталось столицы, а всего через два-три месяца – сколько-нибудь заметной территориальной базы[6].
Предвоенная политическая ситуация в Испании была не менее драматической и еще более запутанной.
У власти в Мадриде и в регионах находились «чистые республиканцы»[7]: левоцентристские антиклерикальные партии – Левая республиканская, Республиканское действие, Национальные республиканцы, Каталонская лига (Эскерра), Баскская национальная партия. Подобно американским республиканцам и российскому Временному правительству они планировали закрепиться в центре политического спектра и законными демократическими средствами предотвратить сползание социума к массовому кровопролитию. Оттесненные от руля исполнительной власти, но влиятельные на региональном и муниципальном уровне умеренные монархисты во главе с Хиль-Роблесом и Кальво Сотело проводили сходную линию. На той же позиции стояли умеренные социалисты во главе с Индалесио Прието – вопреки собственному партийному руководству.
Успеху подобной стратегии воспрепятствовали постоянные усобицы монархистов и республиканцев и сильно развитое интриганство внутри всех республиканских партий (кроме компартии). В отличие от американцев, огромному большинству испанских политиков издавна недоставало элементарной политической терпимости[8] и даже навыков внутрипартийного компромисса.
Многие партии и политические движения – как правые (Испанская фаланга), так и левые (коммунисты, анархисты, левые социалисты) открыто проводили курс на обострение конфликтов. Вдохновленные и организованные ими экстремистские силы овладели улицей, совершали террористические акты против муниципальных деятелей, адвокатов, политиков (в Мадриде «неизвестные» похитили и умертвили видного монархиста, лидера парламентской оппозиции Кальво Сотело)[9]. Вожди левых экстремистов провоцировали самочинные захваты крупной собственности. Лозунг «Мы сделаем так, как в России!» на глазах приобрел множество сторонников.
Испанский государственный аппарат накануне Гражданской войны, в противоположность американскому, стал политизироваться и разлагаться; часть сотрудников госбезопасности совершала похищения и тайные убийства, превращаясь тем самым в уголовных преступников, соучастников фалангистских и анархистских боевиков – «пистолерос», чего не было в нашей стране между февралем и октябрем 1917 года (зато был разгул чисто уголовной преступности). Нашумевшее похищение и убийство депутата Сотело было выполнено среди бела дня группой столичных штурмовых гвардейцев – на современном языке офицеров спецназа[10].
Республиканское же правительство, подобно Временному правительству Российской республики, более всего опасалось реванша монархо-клерикальных сил и потому потворствовало левым экстремистам. Репрессии были предприняты только против Фаланги: полиция и штурмовая гвардия арестовали порядка 6000 ее боевиков – от половины до трети общего состава организации[11], в том числе вождя фалангистов Примо де Ривера.
И все же ни одна из экстремистских испанских политических партий не совершила государственного переворота, в отличие от России. Июльский мятеж 1936 года был подготовлен и поднят полулегальным офицерским объединением – Испанским военным союзом. (Он не был партией. Деятели союза критически относились ко всем партиям и к партийному правлению в целом.) Мятеж поддержала Фаланга и значительная часть монархистов. Все прочие партии и движения – от баскских и каталонских националистов до анархистов и коммунистов выступили на защиту Республики. Два влиятельных профцентра, охватывавших не менее половины испанского пролетариата (как индустриального, так и сельского), ответили мятежникам всеобщей бессрочной забастовкой[12]. Законное правительство удержало столицу и сохранило обширную территориальную базу – почти 75 % страны. В то же время на стороне тех, кто призвал восстать против законной власти и поднял против нее оружие, оказалась большая часть вооруженных сил (почти как в России) и практически все чиновничество. В данном феномене, помимо всего прочего, отразились глубокие противоречия между регионами Испании. На них следует остановиться.
Пути развития и перспективы Севера и Юга Испанского королевства разошлись давно. Метрополией страны и ее фасадом после Реконкисты[13] являлись густонаселенные и застойные[14] аграрные регионы: Кастилия в Центре и Андалузия на Юге, население которых образует ядро испанской нации. Интересы этих регионов длительное время отражал и отстаивал Мадрид. Их уроженцы господствовали в госаппарате, судах, силах безопасности и в вооруженных силах королевства. Благосостояние земельной аристократии данных регионов («серой Испании») зиждилось не на земледелии и животноводстве, а на ограблении колоний – первоначально Нидерландов, затем стран Южной Америки и Италии[15]. Доминантами же развития Каталонии и Бискайи, расположенных на Севере королевства, рано стали другие секторы экономики: ремесла, мореплавание и внешняя торговля. Латифундистам «серой Испании» с их паразитарным образом жизни и экономической некомпетентностью[16] помогали держаться на плаву сперва богатства колониальной империи, а позже Испанский банк, выделявший помещикам кредиты под низкие проценты и с протяженным сроком возвращения[17]. Между тем бизнес-сообщество Каталонии и Бискайи в поисках дешевого кредита вынужденно обращалось в Париж и Берлин, а охота за инвестициями приводила басков и каталонцев за Ла-Манш – в Лондон и даже в Западное полушарие – в Нью-Йорк и Монреаль. Невзирая на не очень благоприятные условия, в Каталонии и Бискайе сосредоточилась обрабатывающая промышленность и большая часть топливно-энергетического сектора испанской экономики. Индустриальной и культурной столицей Испании и ее крупнейшим мегаполисом уже в XIX веке стала опередившая Мадрид Барселона. Таким образом, после утраты Испанией необъятной колониальной империи локомотивами модернизации страны оказались этнические меньшинства – баски и каталонцы[18]. Однородно испанские Центр и Юг шаг за шагом превратились в периферию, которой северное бизнес-сообщество пользовалось в качестве резервуара недорогой рабочей силы и источника сырья, тогда как «серая Испания», контролируя механизмы центральной власти, обременяла прогрессивных северян повышенными налогами.