Полная версия
В огне повенчанные
Дед писал:
«Здравствуй, дорогой мой внук Гриша! С печалью сообщаю тебе, что на свадьбу твою приехать не мог по причине скорбной. Бабушка твоя Татьяна Аполлинарьевна скоропостижно скончалась от инсульта 5 марта 1941 года, за три дня до твоей свадьбы. На похороны тебя не звал и не сообщил эту горькую весть. Живет в народе поверье, что откладывать свадьбы – плохая примета. Но так как человек я старый, то и решил по старинке не смешивать свадьбу с похоронами. Похоронили бабушку на Новодевичьем кладбище, рядом с ее отцом. Трудно мне, Гришенька, сейчас одному. Да и годы мои уже немалые – в июне стукнет 78. А смерть бабушки заметно расшатала здоровье. Один остался, кругом один. Кроме тебя, из рода Казариновых больше никого у меня нет.
Приглашаю вас с молодой женой к себе в гости. Отдохнете на даче, покупаетесь, послушаете наших подмосковных соловьев.
Мой сердечный привет Галине Петровне. Остаюсь любящий тебя твой дедушка Д. Казаринов.
Когда будете выезжать – дайте телеграмму, я вас встречу.
Чтобы не омрачать этим разговором нашу предстоящую встречу, сообщаю тебе, Гриша, что две недели назад я составил в пятой нотариальной конторе г. Москвы завещание на тебя. Все, что мне принадлежит (квартира в Москве, дача в Абрамцеве, автомобиль, библиотека и ценности, а также сбережения в сберкассе № 1763 г. Москвы), после моей смерти будет принадлежать тебе, моему единственному кровному и законному наследнику.
А вообще ты не думай, что я тороплюсь на Новодевичье. У меня еще много незаконченных дел, которые важны для науки и для государства. Да и из роду-то мы, Казариновы, долгожителей. Дед мой, твой прапрадед, прожил сто три года.
Еще раз примите мой поклон и пожелания добра и счастья в вашей семейной жизни.
Жду вас. Очень жду».
Перед глазами Григория как живая предстала бабушка. Высокая, тонкая и почти всегда в черном.
Григорий спрятал письмо в планшет.
– Поедем? – спросил он, глядя поверх головы Галины.
– Решай сам.
– Нужно же мне показать деду его богатую наследницу, – с грустной улыбкой проговорил Григорий.
– Постыдился бы.
– Что-то душно. Открой окно.
Галина отдернула цветастую занавеску и распахнула окно. Они вышли в сад. Сели на скамейке под ивой, поникшие струи ветвей которой спускались к самой изгороди. Днем с этого места Днепр был виден далеко. Сейчас, ночью, он напоминал бархатно-черную бездну, усеянную россыпью огней.
– Ты хотел досказать сказку про Днепр, – напомнила Галина, кутаясь в платок.
– Я рассказал тебе про цветики Днепра, а ягодки уплыли в Черное море.
– Что это за ягодки?
– В волнах своих Днепр вынес в мировой океан все радости и печали славянских народов. Много крови и слез пролилось в его воды. Какие только не видел он баталии!..
В соседнем дворе прогорланил петух, испугав Галину. Ему откликнулся другой. По деревне прокатилась разноголосая петушиная перекличка.
Внизу, на Днепре, перемигивались красные маяки. Отцветающий сад дышал застоявшимся духовитым настоем. Григорий встал со скамьи и подошел к плетню, за которым начинался обрывистый спуск к реке. Неслышно ступая, сзади к нему подошла Галина. Снизу тянуло холодком.
– На катере мне в голову пришла одна мысль. – Вглядываясь в темень, повисшую над рекой, Григорий задумчиво продолжал: – Жизнь нас с тобой, Галчонок, будет бросать по морям, по волнам. И все-таки, где бы мы ни были, никогда не будем забывать этот днепровский берег, хату, где родилась ты, и нашу иву.
– Ты романтик.
– А разве это плохо? – Григорий притянул к себе Галину. – Послушай, только не перебивай. Представь себе, что нам по пятьдесят.
– В каком году это будет?
– В шестьдесят седьмом. Давай условимся: что бы с нами ни случилось, в шестьдесят седьмом году придем на эту кручу и поклонимся Днепру.
– А ты не разлюбишь меня старую, седую, пятидесятилетнюю?
– Мы никогда не будем старыми.
– Какое сегодня число? – с нежностью в голосе спросила Галина.
– Двадцатое мая.
– Запомним это число.
…Разбудили их рано, на рассвете. В голосе матери, которая постучала в окно мазанки, Галина почувствовала тревогу.
– Галю, открой… Грише телеграмма.
Галина вскочила с постели и, спросонья не сразу нащупав крючок, распахнула окно. Проснулся и Григорий. Слово «телеграмма» сразу смахнуло сон. «Уж не случилось ли что с дедом?» – подумал он.
– «Приказываю немедленно прибыть часть тчк Отпуск прерывается тчк Командир части», – прочитал Григорий.
До конца отпуска оставалось еще двенадцать дней.
– Что же это такое, Гриша?
Григорий ничего не ответил. Он быстро натянул шаровары, на ходу сунул ноги в тапочки, набросил на плечо полотенце и побежал к Днепру.
Глава III
Академик Казаринов проснулся, как и всегда, между пятью и шестью часами. Сказывались годы.
Постоянное, не покидающее его беспокойство, что еще многое из того, что начато, не завершено, боязнь, что он не успеет передать своим ученикам то самое главное, чего он уже достиг, и то, что пока для него самого еще только вырисовывалось в смутных контурах, заставляли старика торопиться. И это тревожное ощущение разнобоя между тем, что он может дать науке, и тем, что дает, угнетало академика.
Вот и сегодня не успел еще Дмитрий Александрович подняться с постели, а мозг уже точила мысль: почему он вчера так резко и так неучтиво разговаривал с заместителем наркома, когда тот почти упрашивал его возглавить сектор физики в Высшей аттестационной комиссии? Вспоминая подробности этого разговора, академик вдруг словно наткнулся на что-то болезненно острое.
«Война, Дмитрий Александрович!.. И, как видно, она будет большая и грозная… А поэтому многое из того, что нами запланировано, придется отодвинуть в сторону, до лучших времен. Подумайте хорошенько над моим предложением, я позвоню вам завтра». Сказав это, заместитель наркома попрощался и повесил трубку.
Уже двенадцать дней на земле шла большая война. Сданы врагу Брест, Львов… Немцы рвутся к Киеву. День и ночь бомбят Севастополь и Одессу. Черная стрела бронированных полчищ Германии уже нацелена на Ленинград. А где-то почти у самой западной границы у Дмитрия Александровича служит внук, Григорий Казаринов. Последнее письмо от него было в мае. Писал, что женился и очень огорчен, что дедушка не приехал на свадьбу. «Самый молодой из рода Казариновых… – подумал Дмитрий Александрович. Но тут же другая, горькая мысль, как плетью, подсекла первую: – А, собственно, сколько нас, Казариновых, осталось? Двое. Он да я. Убьют Григория на войне, зароют где-нибудь в земле украинской, а меня, старого, отнесут на Новодевичье кладбище… Вот и уйдет в песок род Казариновых». В том, что похоронят его на Новодевичьем кладбище, старик был почти уверен, другой мысли он и не допускал; такой уж ритуал сложился в государстве: полководцы, знаменитые артисты, крупные ученые – почти все они свой последний путь заканчивают на этом старинном московском кладбище. А месяц назад, после похорон академика Острожского, Дмитрий Александрович незаметно отстал от толпы и присел на могильной гранитной плите. Грустные старческие мысли увели его так далеко, что он ясно увидел себя в гробу обложенным живыми цветами. Увидел даже бархатные подушечки, на которых будут в траурной процессии нести его ордена. Отчетливо представил он печальные лица коллег по академии, по университету, своих учеников – аспирантов, студентов… Даже старенькая вахтерша физфака, которую он знал с первого дня работы в университете, и та представилась в его воображении во всем своем скорбном облике, заплаканная, согбенная.
«Нет… нельзя Григорию погибать, иначе вымрет род Казариновых. Начисто вымрет…»
Дмитрий Александрович посмотрел в распахнутое окно, за которым мягко шелестел буйной зеленью вал цветущих лип, вершины которых доходили почти до пятого этажа. Окно кабинета выходило в тихий переулок, где первыми утренними звуками были шаркающая по асфальту метла дворника да звонкое цоканье стальных подков серого, в яблоках, тяжеловоза, впряженного в огромный хлебный фургон – на первом этаже дома находилась булочная.
Дмитрий Александрович чутко прислушался к звукам, вплывающим из переулка в кабинет, но, как и вчера, не услышал привычного в этот час шелеста дворничьей метлы. «Опять напился, старый бедолага… Опять вечером будет звенеть медалями за Порт-Артур и утирать рукавом рубахи слезы…» – подумал Дмитрий Александрович, и в тот же миг его ухо уловило цоканье подков могучего битюга. В постепенно нарастающих звуках ему даже померещилось отчетливо выговариваемое: «Война, война, война…»
И это ритмично нарастающее цоканье лошадиных подков быстро подняло старика с постели. Облачившись в теплую пижаму, он помахал в воздухе длинными худыми руками и подошел к окну. Огромный хлебный фургон, в который был впряжен тяжеловоз, вплывал в арку дома.
Всегда чистенькая мостовая последние дни выглядела захламленной. Старый дворник ушел в загул… На темно-сером асфальте белели окурки, валялись клочки оберток от мороженого и обрывки газет. С рекламной тумбы свисали клочья афиш.
Тихий переулок выходил на Садовое кольцо, откуда доносился равномерный гул непрерывно движущихся колонн грузовых машин.
«Началось… Началось страшное…» Казаринов подошел к столу и зачем-то принялся читать санаторную путевку, на которой были напечатаны правила поведения и режима больного, находящегося на лечении. Через два дня Дмитрий Александрович должен выехать в Кисловодск. Путевку академик получил двадцатого июня, за неделю до отпуска. Пятого июля он должен уже прибыть в Минеральные Воды, а оттуда электричкой или автобусом – в Кисловодск. «Севастополь бомбят, Одессу бомбят, было уже несколько налетов на Новороссийск. А это рядом с Кисловодском. Чего доброго, вместо Новодевичьего кладбища засыплет известняком где-нибудь у подножия Красных камней или Храма воздуха…»
Телефонный звонок резко оборвал мысли Казаринова. Он только успел подумать: «Это еще что?! Так рано мне уже много лет не звонили». Но тут же, поднося трубку к уху, сам себя усовестил: «Война, академик, война!..»
Звонил секретарь парткома завода, коллектив которого в октябре 1937 года выдвинул академика Казаринова кандидатом в депутаты в Верховный Совет СССР. Последний раз Дмитрий Александрович был на заводе накануне Первого мая, сидел в президиуме торжественного собрания. Рядом с ним сидел секретарь парткома Парамонов.
Голос Парамонова Дмитрий Александрович вначале не узнал: с таким надсадом говорят или сильно простуженные люди, или люди, сорвавшие голос на крике.
Парамонов был краток. Вначале он извинился за ранний звонок, потом попросил разрешения заехать.
– Когда вам удобно? – спросил Казаринов.
– Я могу быть у вас через пятнадцать – двадцать минут, – послышалось из трубки.
– Рад вас видеть, Николай Георгиевич. – Казаринов сказал Парамонову свой адрес и повесил трубку.
Звонок взбодрил старика. Расслабленность в теле, тягучесть мыслей как рукой сняло. Давно он с такой поспешностью не брился и не одевался. Домработница Фрося, которая всегда в этот утренний час сборов Дмитрия Александровича крутилась рядом с ним, на этот раз еле успевала поворачиваться.
– Фросенька, война!.. Война, Фросенька!.. – раздавался в просторной ванной голос Казаринова. – Смочи полотенце кипятком покруче, хочу сегодня подразгладить на щеках колдобины и рытвины. Ко мне едут люди с завода, по важному делу едут…
Закончив бриться, Казаринов надел свой лучший костюм, повязал галстук и не успел как следует расчесать перед зеркалом белые как снег, волнистые, еще густые волосы, как в коридоре раздался звонок.
Приехал Парамонов. Не таким он был на торжественном собрании два месяца назад. Вид у Парамонова был усталый, его и без того впалые щеки ввалились еще глубже, серый пиджак спортивного покроя сидел на нем более чем свободно. Он долго и старательно вытирал подошвы ботинок о циновку, лежавшую у дверей в коридоре, и ждал, когда Дмитрий Александрович пригласит его пройти в квартиру.
– Уж не заболели ли, Николай Георгиевич? Вид-то у вас… Или замотались? – Академик, сделав шаг в сторону, уступил Парамонову дорогу и показал на широко распахнутую дверь: – Прошу.
В кабинете Парамонов еще раз окинул взглядом с ног до головы высокую подбористую фигуру старика, который в новом черном костюме-тройке и белоснежной льняной сорочке выглядел торжественно и даже празднично.
– А вы, Дмитрий Александрович, чтобы не сглазить, прямо как целковенький новенький. Можно подумать, в театр собрались.
По седым усам академика пробежала не то ухмылка, не то улыбка укоризны.
– На Святой Руси, Николай Георгиевич, в лучшее одевались не только на пир да на гулянье, но и когда на смерть шли. Вам не приходилось видеть, как одеваются во все чистое и лучшее старики, когда чувствуют, что приходит смертный час?
– Не приходилось, Дмитрий Александрович, я человек городской, – словно оправдываясь, что так неловко пошутил, ответил Парамонов.
– А я видел. И понимаю стариков. В мои годы ко всему нужно быть готовым: и к застольной здравице на пиру, и к гражданской панихиде. – Казаринов сел в кресло напротив Парамонова и, круто повернувшись к распахнутой двери, крикнул в коридор: – Фрося!.. Нам бы по чашечке кофейку!
– Нет-нет, спасибо, Дмитрий Александрович, я всего на несколько минут. – Парамонов засуетился и встал. – Мне через полчаса нужно быть в райкоме партии. Я к вам с вопросом, о котором нельзя говорить по телефону.
– По делам депутатским?
– Как к депутату и как к лучшему и давнишнему другу завода.
Фрося бесшумно вошла в кабинет и молча поставила на журнальный стол сахарницу и две чашечки дымящегося кофе, на что ни гость, ни хозяин не обратили внимания.
Парамонов снова сел и, глухо откашлявшись, заговорил:
– Сегодня ночью в Московском городском комитете партии состоялось совещание. На нем были секретари Московского областного, городского и районных комитетов партии. Были приглашены и некоторые секретари парткомов крупнейших заводов и фабрик Москвы.
Только теперь Казаринов заметил темные круги под глазами Парамонова. «Наверное, не спал ночью, а с утра уже на ногах», – подумал Дмитрий Александрович.
– И что же вам сказали в МК? – воспользовавшись паузой, спросил Казаринов.
– В МК нас ознакомили с положением на фронтах. Потом ввели в курс мероприятий, разработанных Центральным Комитетом и Государственным Комитетом Обороны, по усилению обороны страны. Особым вопросом стоял вопрос защиты Москвы.
– Каковы же конкретно эти мероприятия? – спросил академик, и Парамонов заметил, как в крепких и жилистых пальцах старика хрустнул карандаш.
Парамонов ждал этого вопроса.
– Центральный Комитет партии считает необходимым срочно начать формирование добровольческих дивизий народного ополчения из лиц непризывного возраста и освобожденных от воинской обязанности.
Казаринов встал.
– Чем могу быть полезен, Николай Георгиевич?
Словно не услышав вопроса академика, Парамонов продолжал:
– Всю изначальную работу по формированию добровольческих батальонов, полков и дивизий народного ополчения Центральный Комитет поручает партийным организациям заводов, фабрик и учреждений Москвы. А поэтому…
Парамонов хотел сказать еще что-то, но его перебил Казаринов:
– Я понял вас. И спрашиваю еще раз: чем могу быть полезен? – Слова академика прозвучали как приказ старшего.
Парамонов понял, что лишние слова и объяснения уже начинают раздражать Казаринова.
– Сегодня в семнадцать часов на центральной площади завода состоится общезаводской митинг. Вопрос будет стоять один: формирование батальонов народного ополчения из рабочих завода. Прошу вас выступить.
Академик скрестил кисти рук, хрустнул суставами пальцев, прошелся по кабинету, зачем-то закрыл, потом снова распахнул окно.
– Без пятнадцати пять я буду на заводе.
– За вами придет машина.
– Я приеду на своей. – Академик посмотрел на часы. – До встречи на заводе.
Казаринов пожал Парамонову руку, а когда закрыл за ним дверь, то еще некоторое время стоял в коридоре, прислушиваясь к звуку спускающегося лифта.
Глава IV
Огромный заводской двор с самого утра был наполнен разноголосым людским гулом. К наспех сколоченной из неструганых досок трибуне, обитой красным полотнищем, стекался народ – от проходных, со стороны заводоуправления, из цехов, из складов.
Парамонов смотрел из окна своего кабинета на центральную площадь завода и видел, как с каждой минутой пестрая толпа у трибуны наливалась, густела. Вездесущие мальчишки, вкладывающие в слово «война» свой особый, ребячий смысл, карабкались на бетонные барьеры фонтана, устраивались на обрубленных суках рогатистых тополей и, словно назло отцам и матерям, с трудом сдерживали распирающее их детские души возбуждение. За последние годы каждый из них не раз посмотрел «Чапаева», наизусть знал диалоги киногероев из фильмов «Трактористы», «Граница на замке», мог разыграть в лицах «Щорса» и «Котовского»…
– Ну что ж, пора! – услышал Парамонов за своей спиной голос директора завода, тоже смотревшего из окна парткома на заводской двор.
– Да вот поджидаю академика Казаринова, обещал подъехать, – бросил через плечо Парамонов и в тот же момент увидел у трибуны седого старика.
– Академик точен. Он уже пришел, – сказал директор, вытер рукавом рубахи со лба пот и быстрыми шагами вышел из кабинета.
Парамонов волновался, у него даже дрожали руки. За последние десять лет партийной работы приходилось выступать с разных трибун – с больших и с малых. Не раз держал он речи на торжественных предпраздничных заводских собраниях перед тысячной аудиторией, часто приходилось выступать в прениях на пленумах горкома и райкома. И он всегда волновался. Но не так, как сейчас.
Увидев продирающегося через толпу директора завода, Парамонов застегнул верхнюю пуговицу чесучового кителя и стремительно вышел из кабинета – ведь митинг открывать ему, секретарю парткома. Первые слова, как мыслилось Парамонову, должны быть горячими, как расплавленный металл, такими, какими они клубятся в его душе. А какие они, эти слова, – Парамонов не знал.
Пробираясь к трибуне, на которой стояли председатель завкома, академик Казаринов, инструктор райкома партии, а также начальники цехов, Парамонов почувствовал, как кто-то крепко сжал его локоть. Он обернулся и в первую минуту растерялся. Махая обрубком правой руки, вахтер из второй проходной, которого на заводе все шутливо называли Ерофеем Киреевичем, хрипловатым голосом произнес:
– Николай Георгич, ты эта… не гляди, что я не принес ее с японской… Если нужно – ездовым пойду! Одной запрягаю…
Парамонов на ходу бросил вахтеру что-то невразумительно-сбивчивое и, с улыбкой кивая ему, с силой разжал руку старого солдата.
На трибуну Парамонова втащил кто-то, он даже не успел разглядеть лиц, склонившихся к нему.
И тут, как назло, запропастилась куда-то бумажка, на которой Парамонов записал две первые фразы своего выступления.
Парамонов постучал пальцем по микрофону. Прислушиваясь к гулким щелчкам, доносившимся из репродукторов на столбах, покашлял в кулак. Его худые щеки в косых лучах солнца темнели провалами.
Скользя взглядом по замершей толпе, Парамонов увидел чуть в стороне одноногого инвалида, грузно повисшего на костылях. Сверху, с трибуны, он показался Парамонову горбуном – так высоко были подняты его плечи, из которых как-то неестественно торчала голова. В инвалиде Парамонов узнал отца молодого рабочего из шестого цеха Павла Ерлыкина. Отец Павла воевал в Первой Конной армии Буденного, был награжден орденом Красного Знамени. Ногу потерял в боях под Ростовом.
– Товарищи!.. – Голос, хлынувший из репродукторов на притихшую толпу, Парамонову показался чужим. – Грянула большая беда!.. Война!.. Коварный враг вероломно напал на родную землю, политую кровью наших отцов и дедов в минувшие войны. Обезумевший враг не щадит ни стариков, ни детей, ни женщин… – Парамонов прокашлялся, и снова взгляд его остановился на отце Павла Ерлыкина. – Слова сегодня излишни. На чашу весов брошена судьба Отечества, судьба наших детей, матерей и отцов. Откликаясь на призыв Центрального Комитета нашей партии, мы должны в кратчайший срок сформировать в столице нашей Родины добровольческие дивизии народного ополчения, обмундировать их, обеспечить всем необходимым для боевых действий. Настало время с оружием в руках грудью встать на защиту Родины. Я, командир запаса, отец троих детей, несмотря на имеющуюся у меня бронь, добровольно вступаю в дивизию народного ополчения. На родной мне земле завода, на которую я ступил мальчишкой-фэзэошником, клянусь вам, дорогие товарищи, что до последней капли крови буду драться с врагом, напавшим на нашу землю!
Толпа загудела. Из середины ее раздались выкрики:
– Все пойдем!..
– Где будет запись?
– А женщин будут брать? – донесся до Парамонова тонкий женский голос.
– Дайте слово! Слова прошу!..
К трибуне, расталкивая людей, пробирался отец Павла Ерлыкина. Это он просил слова. На трибуну по шаткому трапу ему помогли забраться два молодых парня в спецовках. Парамонов видел их недели две назад в общежитии. С одним из них даже разговаривал, но вот фамилию забыл.
Стоявшие на трибуне потеснились, уступая место инвалиду. По его серому, небритому лицу и лихорадочно горящим глазам было видно, что он волнуется.
Ерлыкин поставил костыли к барьеру трибуны и намертво вцепился в нее своими сильными огрубевшими руками. А когда вздохнул и выпрямился во весь рост на своей единственной ноге, Парамонов заметил, что ростом он был на полголовы выше всех стоявших на трибуне.
– Предоставляю слово герою Гражданской войны, ветерану нашего завода Артему Захаровичу Ерлыкину, – объявил Парамонов, и голос его в наступившей тишине прозвучал, как эхо в горах.
– Товарищи!.. – Ерлыкин замолк – к горлу подступил ком. Он еще крепче сжал барьер трибуны, отчего пальцы на руках побелели. – Вон мой цех. Вон он!.. В него я пришел в четырнадцатом году шестнадцатилетним мальчишкой… Оттуда я ушел на Гражданскую…
Головы собравшихся на митинг, словно по команде, повернулись в сторону, куда протянулась большая рука инвалида. А он показывал на литейный цех, над которым возвышалась громадная закопченная труба, из нее удавом выползал дым.
– Я уже не могу записаться в дивизию народного ополчения. Года не те… Да и деревянные кони, на которых я вернулся с Гражданской, возят меня медленно. Но у меня есть сын! Мой единственный сын! Я вырастил его один. Сейчас он стоит на моем рабочем месте, в этом же цехе! – Ерлыкин снова протянул свою большую руку в сторону дымящейся трубы. Отыскивая кого-то в огромном людском море, он надсадно кашлянул в согнутую ладонь и нервно выкрикнул: – Павел, ты здесь?!
Собравшиеся безмолвствовали. Затихли даже неугомонные ребятишки, которым как-то сразу передалось общее напряжение.
– Ты здесь, Павел?! – снова прокатился над толпой голос инвалида.
– Я здесь! – донесся звонкий юношеский голос со стороны бетонного фонтана, усыпанного ребятишками.
Сдерживая внутреннюю дрожь, инвалид стал бросать в толпу горячие, как раскаленные болванки литья, слова:
– В ответ на призыв Центрального Комитета нашей партии, в члены которой я был принят на моем родном заводе, заявляю: мой сын, литейщик шестого цеха Павел Ерлыкин, добровольцем идет в дивизию народного ополчения. И если потребуется, он отдаст за Родину свою жизнь. – Повернувшись лицом в сторону фонтана, откуда минуту назад донесся голос Павла, инвалид гневно бросил: – Ты слышишь меня, сын?
– Слышу! – ответил молодой Ерлыкин.
Руки инвалида крупно дрожали, и он не сразу отыскал поперечники костылей, а когда нашел, сразу же тяжело двинулся к трапу, чтобы сойти с трибуны. Дорогу ему преградил академик Казаринов. Он обнял Ерлыкина и поцеловал. Людское море загудело, зашумело. То здесь, то там над головами поднимались крепко сжатые кулаки, мелькали цветные косынки, всплескивались приглушенные выкрики, звонкие женские голоса остро прорезались сквозь мужские хрипловатые басы…
Многие просили слова. И молодые, и старые. Работая локтями, некоторые рабочие пытались пробраться к трибуне. Парамонов видел лица людей и не узнавал их. Никогда раньше он не замечал на них выражения неукротимой решимости и готовности пойти на крайность. Он даже не заметил, как на трибуне оказался кадровый рабочий механического цеха Николай Егорович Богров. Богрова, большевика ленинского призыва, хорошо знали на заводе.
Парамонов предоставил слово ветерану завода.
– Мне пятьдесят лет, я участник двух войн: империалистической и Гражданской. В годы революции девятьсот пятого года мой отец сражался на баррикадах Красной Пресни. – Богров тронул ладонью усы и, отыскав взглядом Ерлыкина, тяжело вздохнул и продолжил: – У меня тоже есть сын. Мы работаем с ним в одном цехе. Наши станки стоят рядом. И вот теперь, товарищи, на нашу Родину напал враг. Враг сильный, жестокий и коварный. Моему сыну семнадцать лет. Я смогу крепко держать в руках оружие. По зову нашей партии я, старый солдат, и мой сын Егор Богров идем в ряды народного ополчения и будем драться за свободу нашей Родины до последнего дыхания! – Повернувшись к Парамонову, старый рабочий вытянулся и по-солдатски отчеканил: – Товарищ секретарь парткома, прошу записать меня и моего сына в добровольческую дивизию народного ополчения.