bannerbanner
Золото короля
Золото короля

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Я спал, завернувшись в плащ, и кишмя кишевшие тараканы и вши были мне уже не в новинку: за время долгого морского пути я привык, что на всем плавающем обитает такое множество крыс, клопов, блох и всякой прочей мрази и нечисти, что чуть зазеваешься – заживо сожрут, не посмотрят, что великопостная среда. И всякий раз, просыпаясь, чтобы почесаться, видел я светлые глаза Алатристе, сотворенные будто из того же материала, что и луна, медленно катившаяся в поднебесье над верхушками мачт. И вспоминал его шуточку насчет галерников и отбывания срока в чистилище.

Я ни разу не слышал, чтобы он как-то отзывался о своем прошении об отставке, поданном нашему капитану Брагадо после взятия Бреды; ни тогда, ни потом не упоминал он об этом даже вскользь и мимоходом, однако же я чувствовал – что-то должно за этим решением воспоследовать. Лишь много позже мне стало известно: Диего Алатристе рассматривал среди прочих и возможность вместе со мною податься за моря. Помнится, я уже упоминал, что, когда в шестьсот двадцать первом году при взятии форта Юлих отыскала моего отца голландская пуля, капитан взял на себя попечение обо мне, и вот, верно, он рассудил, что коль скоро я уже набрался во Фландрии боевого опыта, не утеряв там ни разума, ни здоровья, ни головы, то теперь полезно было бы задуматься о том, какое будущее уготовано юноше моего возраста и наклонностей по возвращении в Испанию. И он не считал, что сын его покойного друга Лопе Бальбоа создан для солдатчины, хоть со временем, после Нордлингена, обороны Фуентеррабии, войн в Португалии и Каталонии, я и доказал обратное, когда произведен был в прапорщики, а поносив сколько-то лет знамя, получил сперва чин лейтенанта королевской почтовой службы, а потом – капитана гвардии нашего государя Филиппа Четвертого. Однако успехи мои на сем поприще в известном смысле доказывают правоту Алатристе, ибо я, служивший честно и сражавшийся храбро, как подобает доброму католику, испанцу и баску, ничего бы не выслужил, если бы не милость короля, близость с Анхеликой де Алькесар и неизменное благоволение ко мне Фортуны. Ибо Испания – не мать, но мачеха – плохо платит тем, кто проливает за нее кровь, и люди, у которых заслуг не в пример больше моего, гниют в приемных безразличных чиновников, в инвалидных домах или у монастырских ворот, как прежде гнили в окопах и на биваках. То, что мне повезло на стезе военной службы, есть исключение из правил – куда чаще люди, всю жизнь подставлявшие грудь под пули, оканчивают жизнь эту вот так:

Пробита шкура – на манер мишени –Десятком пуль навылет и насквозь,О вспомоществовании прошеньеСо смертного одра подать пришлось.

А выживешь, просить будешь уже не наградные, не пособие, не пенсию, не роту под начало и даже не пропитания для детей – милостыню будешь клянчить, калекой воротясь из Лепанто, из Фландрии или еще черт знает откуда, а перед тобой захлопнут дверь, сказав злобно:

Как надоели эти речи:Мол, ранен был в жестокой сече,Мол, защищал испанский трон…Ну вот и требуй пенсионС тех, кто нанес тебе увечье!

Еще я думал о том, что капитан Алатристе стареет. Нет, поймите меня правильно: он еще никак не мог считаться стариком: в ту пору – на исходе первой четверти века – ему было лишь немного за сорок. Я говорю о некоем душевном дряхлении: оно наваливается на таких, как он, крепких мужчин, от младых ногтей дравшихся за истинную веру и не получавших взамен ничего, кроме тяжких трудов, шрамов и нищеты. Фламандская кампания, с которой капитан связывал известные надежды на свой, да и на мой счет, оказалась делом тяжким и неблагодарным: несправедливы были командиры, жестоки начальники, велики жертвы, прибыли – ничтожны, упованья – ложны. Кое-чем поживиться и разжиться удалось только при взятии Аудкерка да еще в каких-то городках, так что по истечении двух лет остались мы ни с чем, если не считать выплаченного капитану при увольнении из армии пособия в несколько эскудо серебром – мне-то, мочилеро, не причиталось ни гроша, – на которые можно было протянуть несколько месяцев. Все так, и, однако же, Диего Алатристе придется еще не раз и не два побывать на войне, когда сама жизнь заставит нас вернуться под испанские знамена, да и смерть свою он – в ту пору уже совсем поседелый – встретит так же, как встречал всякую опасность: лицом к лицу, с клинком в руке, с застывшим в глазах невозмутимым спокойствием, и произойдет это в день битвы при Рокруа, где, храня верность нынешнему своему королю и былой славе, бестрепетно погибала лучшая в мире пехота. И вместе с нею таким, каким знавал я его в радости – скупо отмеренной – и в горести – вот ее-то было с избытком, – падет капитан Алатристе, не изменив ни самому себе, ни – если не словам своим, так умолчаниям. Примет смерть, как положено солдату.

Но не будем забегать вперед и торопить события. Помните, я сказал вам, господа, что задолго до смерти человека, который был тогда моим хозяином, что-то умерло в его душе. Мне трудно изъяснить словами ощущения, возникшие именно в ту пору, при возвращении из Фландрии, когда я, в силу юного возраста сиявший полуденной ясностью, впервые заметил, хоть и не вполне осознал, медленное умирание капитана Алатристе. Позднее я пришел к выводу, что, скорей всего, дело идет о вере или об остатках веры: веры в то, что нечестивые язычники называют «судьба», а добрые католики – «Бог». Прибавилась, быть может, к этому и горестная уверенность, что бедная наша Испания – и он, капитан Алатристе, с нею вместе – неуклонно скользит в бездну, и не было надежды, что кто-нибудь вытащит ее – и всех нас – оттуда раньше чем через много столетий. А сейчас я спрашиваю себя, не мое ли присутствие рядом, не моя ли цветущая юность и почтение, которое я еще испытывал тогда к своему хозяину, помогали ему держаться и не впасть в отчаяние. Не утонуть в нем, как тонет мошка в кувшине вина, – вина, кстати, порою бывало многовато. Не разделаться с ним раз и навсегда, поиграв напоследок в гляделки с непреложно-черным дулом пистолета.

II

Дело, требующее шпаги

– Кое-кого придется убить, – сказал дон Франсиско де Кеведо. – И пожалуй что, многих.

– У меня только две руки, – ответил Алатристе.

– Четыре, – подал я голос.

Капитан уставился на свой стакан. Дон Франсиско поправил очочки и окинул меня задумчивым взглядом, после чего повернулся к человеку, скромно притулившемуся за столом в противоположном углу обеденной залы. Когда мы пришли на этот постоялый двор, он уже был там, и наш поэт, не представляя его нам и не вдаваясь в подробности, назвал его Ольямедильей и лишь потом прибавил к этому еще одно слово – счетовод. Счетовод Ольямедилья. Низкорослый, щуплый, лысый и очень бледный. Этакая серая мышка, робкая и приниженная, даром что в черном колете, а соединенные с коротко подстриженной, реденькой бородкой усы на концах подвиты. Пальцы в чернилах, да и вообще больше всего смахивает на захудалого стряпчего или на мелкого канцеляриста, который света белого не видит, закопавшись среди бумаг. Вот он смиренно кивнул, отвечая на безмолвный вопрос Кеведо.

– Будет два этапа, – сказал тот капитану. – На первом необходимое содействие окажет вам он. – Дон Франсиско показал в сторону человечка, невозмутимо выдержавшего наши пристальные взгляды. – На втором сможете набрать нужных вам людей.

– Нужные люди захотят задаток.

– Бог даст, получат.

– Давно ли вы, дон Франсиско, стали впутывать Бога в подобные дела?

– И то верно: Бог тут ни при чем. Но так или иначе, за деньгами дело не станет.

Уж не знаю почему, но при упоминании Бога и денег дон Франсиско понизил голос. За два долгих года, протекшие с того дня, когда он, загнав нескольких лошадей, появился на площади, где аутодафе, извините за каламбур, было в самом разгаре, на челе Кеведо прибавилось морщин. Да и вид у дона Франсиско был усталый, и он чаще обычного подливал себе неизбежного вина – на этот раз выдержанного белого «Фуэнте дель Маэстре». Солнечный луч играл на золоченом навершии эфеса его шпаги, освещал мою опиравшуюся о стол руку, обводил четким контуром профиль капитана. Постоялый двор Энрике Бесерры, славившегося непревзойденным умением приготовлять ягненка в меду и свиную щековину, помещался поблизости от веселого дома у ворот Ареналь, и в окне, за стенами и развешанным на веревках бельишком, виднелись мачты и вымпелы галер, стоявших на якорях у другого берега реки.

– Сами видите, друг мой, – добавил поэт. – Снова придется подраться… Только на этот раз меня с вами не будет.

Он улыбался дружелюбно и успокаивающе, с той особой ласковостью, которую всегда приберегал для нас.

– Что ж поделать, – пробормотал Алатристе. – Каждый сам свою тень отбрасывает.

Он был, по обыкновению, одет в темное и на военный манер – замшевый колет, пелерина, широченные полотняные штаны, – но при этом бос. Последние сапоги с истертыми до дыр подошвами остались на «Левантине»: за них помощник капитана дал нам несколько сушеных рыбин, вареной фасоли и бурдючок с вином – этим мы и поддерживали бренную плоть, покуда галера шла вверх по реке. Отчасти поэтому – хоть имелись и другие причины – не слишком сетовал мой хозяин на то, что, едва ступив на испанскую землю, получил предложение вернуться к своему прежнему ремеслу. Может быть, еще и потому не сетовал, что исходило это предложение от друга, а друг в данном случае всего лишь представлял интересы кого-то очень и очень высокопоставленного, но главным образом – что ничего не брякало в нашем кошеле, как его ни тряси. Время от времени капитан останавливал на мне задумчивый взор, будто размышляя, в какую же переделку втянут меня мои шестнадцать лет, приспевшие так вовремя, и им же самим преподанное мне искусство фехтования. Да, разумеется, я, хоть еще не носил шпаги и на поясе у меня висел лишь мой добрый «кинжал милосердия», был испытанным военными бурями мочилеро, быстрым, бойким, храбрым и смышленым. Полагаю, что Алатристе прикидывал тогда, втравливать меня в это дело или же нет. Хотя обстоятельства сложились к этому времени так, что единолично он уже решать ничего не мог, но – к добру ли, к худу – наши с ним судьбы переплелись неразрывно. И потом, как он сам только что сказал, каждый сам свою тень отбрасывает. Что же касается Кеведо, то по его взгляду, оценивавшему мою возмужалость, о коей свидетельствовал пушок, черневший у меня над верхней губой и вдоль щек, я мог догадаться, что и он мыслит в этом же направлении: Иньиго Бальбоа достиг возраста, когда юнец способен и наносить, и отражать удары шпаги.

– Иньиго тоже пригодится, – проговорил поэт.

Я слишком хорошо знал своего хозяина и потому промолчал, вперив пристальный взгляд в стакан с вином, стоявший передо мной, – да-да, пришла пора и для вина тоже. Слова дона Франсиско заключали в себе не вопрос, а раздумчивую констатацию очевидного факта, и после краткого молчания Алатристе кивнул, как бы примиряясь с неизбежным. Перед этим он даже и не подумал взглянуть на меня, и я, поднеся стакан к губам, поспешил скрыть ликование: оно кружило мне голову и пьянило не хуже вина, у которого был вкус славы, взрослой жизни, приключения.

– А потому выпьем за его здоровье, – сказал Кеведо.

И мы выпили, а счетовод Ольямедилья, тщедушный, бледный и траурный, сухо кивнул из своего угла, показывая, что пить не пьет, но присоединяется к тосту. Это был не первый тост для нас троих: ибо минуло уже довольно много времени после того, как мы с капитаном, сойдя с трапа «Левантины», обняли дона Франсиско на плавучем мосту, соединявшем Триану с Ареналем, и двинулись по склону от порта до Роты, а потом, берегом Санлукара, – до самой Севильи, и дорога шла сперва сосняком, а после начались рощи, сады и перелески, густо росшие по берегам «Большой реки», ибо именно так переводится с арабского «Уад-эль-Кевир», в нашем произношении превратившееся в «Гвадалквивир». Что осталось в памяти от плаванья на галере? Прежде всего – свисток комита, по которому каторжане начинали грести, а еще – смрад немытых, взмокших от пота тел, тяжелое дыхание и звяканье цепей в лад тому, как погружались и выныривали лопасти весел, выгребая против течения. Комит, подкомит и надсмотрщик прохаживались по нижней палубе, зорко наблюдая за своими подопечными, и время от времени бич, обрушиваясь на чью-нибудь голую спину, добавлял очередной рубец к густому переплетению прежних. Ужас брал при взгляде на гребцов, рассаженных на двадцать четыре банки по пятеро на весло, – бритые головы, косматые бороды, лоснящиеся обнаженные торсы качаются в равномерном ритме вперед-назад. Были среди этих несчастных рабы-мориски, были взятые в плен турецкие пираты и предатели, плававшие под их флагом, но имелись в немалом числе и христиане, сосланные на галеры во исполнение приговора суда, чью снисходительность они по недостатку средств не смогли снискать.

– Живым сюда лучше не попадать, – негромко сказал мне Алатристе.

Светлые холодные глаза его, лишенные всякого выражения, смотрели на гребцов. Я, кажется, уже упоминал – мой хозяин знал, что такое галеры, не понаслышке: сам служил на них в бытность свою солдатом Неаполитанского полка, сам ходил против венецианцев и берберов, а в шестьсот тринадцатом чудом избежал цепей – но уже на турецкой галере. Впоследствии и мне пришлось поплавать на галерах по Средиземному морю, так что с полным основанием могу утверждать: мало что на земле – ну или на море – до такой степени напоминает ад. Чтобы поняли вы, сколь чудовищно бытие того, кто ворочает веслом, скажу лишь, что даже самых закоренелых преступников не приговаривали к галерам больше чем на десять лет, ибо высчитано: это предельный срок мучений, которые человек может выдержать, не утратив здоровья, разума или самой жизни.

А если будет сдернута рубахаИ вымыта могучая спина,Прочтешь на ней, какие бич с размахаОтчетливые вывел письмена.

И так вот под свистки комита и равномерные удары весел плыли мы вверх по Гвадалквивиру, покуда не причалили к пристани умопомрачительного города; подобно величавому паруснику, что, набив золотом и серебром трюмы, застыл на мертвом якоре меж славой и нищетой, роскошью и расточительством, стал он в ту пору средоточием мировой торговли, столицей моря-океана и хранилищем сокровищ, ежегодно доставляемых сюда из Индий, населился аристократами, купцами, клириками, плутами и красивыми женщинами, затмил богатством и пышностью Тир с Александрией во времена их наивысшего расцвета. Всесветная отчизна, всякой скотине выпас, вселенная без конца и края, матерь сирот и покров грешников – город, как и сама Испания, разом и величественный, и убогий, где каждый в нужде, однако же все как-то устраиваются, где шибает в нос богатство, которое, однако же, зазеваешься – потеряешь. Ну в точности как жизнь.


Мы еще долго вели беседы, не обменявшись ни единым словом со счетоводом Ольямедильей, но, когда он встал из-за стола, Кеведо велел идти следом за ним, но держаться на расстоянии. Хорошо бы, добавил дон Франсиско, чтобы капитан познакомился с ним покороче. И мы двинулись по улице Тинторес, дивясь количеству иноземцев, наводнявших ее лавки; потом по улице Асейте свернули к площади, коей дал название высившийся там собор Святого Франциска, потом – к монетному двору, соседствовавшему с Золотой башней, где у Ольямедильи были какие-то дела. Вы легко можете себе представить, что я смотрел во все глаза: бесконечные ряды лавок, продающих мыло, пряности, оружие… лотки фруктовщиков… сверкающие тазики, висевшие у входа в каждую цирюльню… мелочные торговцы по углам… дамы в сопровождении дуэний… кавалеры, занятые беседой… важные каноники верхом на мулах… чернокожие невольники… дома, выкрашенные красной охрой и известью… черепичные крыши церквей… дворцы… апельсиновые и лимонные деревья… кресты, поставленные на перекрестках в память о чьей-то насильственной смерти или чтобы воспрепятствовать прохожим справлять там нужду… И все это, хоть на дворе стояла зима, сияло и переливалось под щедрыми потоками солнца, так что капитану и Кеведо пришлось снять плащи, свернуть их и перекинуть через плечо и даже расстегнуть верхние крючки колетов. Сам по себе хорош был дивный этот город, а тут еще посетила его августейшая чета, и оттого сто с лишним тысяч его обитателей, ликуя, отмечали это событие празднествами. Не в пример прошлым, в этом году наш государь Филипп Четвертый решил почтить своим высочайшим присутствием возвращение «флота Индий», который должен был доставить очередную гору золота и серебра, – ох, не приносили нам счастья эти сокровища, растекавшиеся потом по всей прочей Европе. Из нашей заморской империи, столетие назад основанной Кортесом, Писарро и прочими искателями приключений, столь же бесстрашными, сколь и бессовестными, удальцами, которым, кроме жизни, терять было нечего, а приобрести хотелось все, – так вот, из империи этой несякнущим потоком лилось золото, позволявшее Испании для защиты истинной веры и собственной, извините за выражение, гегемонии вести нескончаемые войны с целым светом; золото, донельзя необходимое такой стране, как наша, где каждый мнит о себе невесть что, труд не в почете, торговля в загоне; где распоследний мужлан спит и видит жалованное ему дворянство, позволяющее податей не платить и ни черта не делать; где юношество предпочитает пытать судьбу в Индиях или же во Фландрии, нежели чахнуть на заброшенных полях, отдав себя на милость бездельникам-попам, выродившимся невеждам-аристократам и растленным чиновникам, истинным пиявкам-кровопийцам; и я вам так скажу: беда стране, где к порокам притерпелись и привыкли, где перестают считать подлеца подлецом, отчего подлость делается естественнейшим состоянием души. Наше могущество долгое время зиждилось на заокеанских богатствах, на золоте и серебре, из коих чеканили монету высокой пробы, расплачиваясь ею – не пробой, разумеется, но монетой – и со своими солдатами, и с чужеземными купцами, ввозившими нам товары. За моря могли мы посылать муку, масло, уксус да вино, а все прочее принуждены были прикупать за границей, где весьма ценили наши золотые дублоны и серебряные монеты по восьми реалов. Держались мы только благодаря высокопробным монетам и слиткам, которые из Мексики и Перу попадали в Севилью, а оттуда – не только во все страны Европы, но и на Восток, в Индию и Китай. Из наших драгоценных металлов извлекал прибыль весь мир, за исключением нас, испанцев: страна, будучи в долгу как в шелку, тратила прежде, чем успевала получить: золото, едва лишь прибыв в Испанию, тотчас утекало – и добро бы только туда, где шли военные действия, или в сундуки генуэзских и португальских банкиров, наших кредиторов, так ведь нет: попадало оно и в руки заклятых наших врагов. Обо всем этом превосходно сказал дон Франсиско де Кеведо в знаменитой своей летрилье[5]:

Жил он, вольный и беспечный,В Индиях, где был рожден,Здесь, в Кастилье, тает онОт чахотки скоротечной,В Генуе найдет он вечныйУпокой и угомон.Дивной мощью наделенДон Дублон[6].

А пуповиной, которая поддерживала жизнь в бедной и одновременно сказочно богатой Испании, служил «флот Индий», добиравшийся к нам через океан, где грозили ему в равной степени шторма и пираты. Для защиты от сих последних наши галеоны сбивались на Кубе в целую эскадру, а уж потом отправлялись в далекое плавание. И прибытие их становилось истинным праздником, для описания коего нет у меня должных дарований, и вместе со златом-серебром, принадлежащим короне и частным лицам, привозили они кошениль, индиго, синий сандал и фернамбук, иначе называемый красным деревом, шерсть, хлопок, кожи, сахар, табак, пряности, а кроме того, еще и жгучий перец, имбирь, китайский шелк, доставляемый с Филиппин через Акапулько. Отдадим должное нашим морякам – они честно делали свое дело, невзирая ни на лишения, ни на буйство стихий, ни на опасности иного рода. Лишь однажды голландцам удалось захватить весь флот, и даже в самые скверные времена корабельщики наши самоотверженно продолжали бороздить моря, неизменно давая отпор французским, английским и голландским пиратам на переднем крае той войны, которую в одиночку вела Испания с тремя могущественными державами, преисполненными алчной решимости пошарить в ее закромах.


– Чего-то альгвасилов не видно, – заметил Алатристе.

И в самом деле – флот должен прибыть с часу на час, высочайшие особы почтили Севилью своим присутствием, готовились благодарственные молебны и всяческие публичные увеселения, а стражи порядка встречались нам лишь изредка, причем шли целыми отрядами, были до зубов обвешаны оружием и шарахались, как говорится, от собственной тени.

– Четыре дня назад вышло тут происшествие, – объяснил Кеведо. – Слуги правопорядка замели было одного солдата с галер, что стоят в Триане, но тут подоспели его сослуживцы, началась поножовщина… Альгвасилам в конце концов удалось увести зачинщика, однако все прочие окружили участок и пригрозили сжечь его, если их товарища не выдадут.

– И что же – выдали?

– Конечно выдали. Но поскольку он успел зарезать альгвасила, то сперва повесили. – Рассказывая, поэт негромко посмеивался. – А наши вояки поклялись отомстить, устроив форменную охоту на стражников, вот те и держатся теперь кучкой и глядят в оба.

– А как отнесся к этому наш государь?

Разговор этот происходил совсем неподалеку от Золотой башни, где мы стояли, ожидая, пока Ольямедилья уладит на монетном дворе свои дела. Кеведо указал туда, где тянулись, примыкая к высоченной колокольне кафедрального собора, стены старинной арабской крепости: сейчас они были украшены гербами его величества и пестрели желто-красными мундирами королевских гвардейцев – мог ли я представить, что много лет спустя и сам надену такой же? Часовые с алебардами и аркебузами несли караул у главных ворот.

– Его священное католическое королевское величество узнаёт лишь то, о чем ему докладывают, – ответил дон Франсиско. – Великий Филипп засел в Алькасаре и выезжает оттуда лишь на охоту, на праздник или чтобы посетить вечерком какой-нибудь монастырь… Можно не сомневаться, что наш друг Гуадальмедина ему сопутствует – он сейчас близок к государю…

От слова «монастырь» на меня словно пахнуло могильным хладом – с невольным содроганием я припомнил участь несчастной Эльвиры де ла Крус и как сам едва не поджарился на костре. А дон Франсиско уже обратил свои взоры на весьма привлекательную даму, которая шествовала по улице в сопровождении дуэньи и невольницы-мориски, нагруженной корзинами и свертками, и в эту минуту как раз приподняла подол юбки, обходя здоровенную кучу конского навоза посреди мостовой. Когда же дама, направляясь к своей запряженной парой мулов карете, поравнялась с нами, Кеведо поправил очки, с величайшей учтивостью снял шляпу и, меланхолично улыбаясь, проговорил вполголоса: «Лизи…» Дама, прежде чем закрыть лицо мантильей, ответила ему легким кивком. Следовавшая за нею дуэнья, истая ворона видом и, надо полагать, нравом, крепче стиснула длиннющие – зерен на полтораста – четки и устремила на поэта испепеляющий взгляд. Кеведо в ответ показал ей язык. Увидев, что карета тронулась, с печальной улыбкой обернулся к нам. Дон Франсиско был одет, как всегда, с изысканной простотой – башмаки с серебряными пряжками, черные шелковые чулки, темно-серый колет и такие же штаны, шляпа с белым пером, красный крест Сантьяго, вышитый на груди епанчи, надетой внакидку.

– Монастыри – это его пристрастие, – задумчиво договорил он фразу, прерванную появлением дамы.

– Чье? Короля или Гуадальмедины? – улыбнулся в свои солдатские усы Алатристе.

Прежде чем ответить, Кеведо глубоко вздохнул:

– Обоих.

Я стал рядом с доном Франсиско и, не глядя на него, спросил:

– А что королева?

Спрошено было – не придерешься: почтительно и как бы вскользь, дети любопытны – что с них взять? Дон Франсиско обернулся и уставился на меня, будто буравя глазами:

– Королева, как всегда, прекрасна. Стала лучше изъясняться по-испански. – Он взглянул на капитана, а потом – снова на меня, и глаза его за стеклами очков заискрились весельем. – Еще бы, практикуется со своими камеристками… И с менинами тоже.

Сердце у меня заколотилось так, что я испугался, как бы мои спутники не услышали этих гулких ударов.

– А они сопровождают ее в этой поездке?

– А как же! Все до единой.

Улица поплыла у меня перед глазами. Она – здесь, в этом обворожительном городе! Я посмотрел по сторонам, дотянувшись взглядом до самой набережной, простершейся между городом и Гвадалквивиром: живописнейшее место – на другом берегу виднеется Триана, белеют паруса рыбачьих баркасов, добывающих сардину и креветок, снуют всяческие лодчонки, фелуки, ялики, гички и прочие мелкие суденышки, стоят на якорях королевские галеры, на ближнем к нам берегу зловеще высится, заслоняя собой обзор, замок инквизиции, а дальше – множество крупных кораблей вздымают к небесам целый лес мачт, парусов, флагов, тянутся ларьки и лотки торговцев, громоздятся кипы товаров, стучат молотки плотников, струятся дымки – это конопатят борта, чистят и смазывают днища.

На страницу:
2 из 4