bannerbanner
Испанская ярость
Испанская ярость

Полная версия

Испанская ярость

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Он улыбался устало и глядел несколько отчужденно, как свойственно солдатам, уцелевшим в тяжелом бою. С течением времени, проведенного во Фландрии, я научился безошибочно отличать этот взгляд от всех прочих, что бы ни выражали они – изнеможение, покорность судьбе, страх, готовность встрепенуться при первом звуке трубы. Такой взгляд, не в пример иным, надолго застревает в глазах, и вот им-то встретил меня сейчас хозяин. Расслабленно облокотясь о стол и вытянув вперед левую ногу, словно она у него болела, сидел капитан Алатристе на скамье. Высокие сапоги его были до самых голенищ облеплены глиной, а из-под наброшенной на плечи вылинявшей грязной ропильи[6] выглядывал старый нагрудник из буйволовой кожи. Шляпу капитан положил на стол, рядом с пистолетом – разряженным, как я успел заметить, – и поясом, к которому были пристегнуты шпага и кинжал.

– Садись, погрейся.

Я повиновался с удовольствием, между тем разглядывая тела троих голландцев: один валялся на досках мола, второй – под столом, третий лежал вниз лицом в дверях домика, сжимая в руках древко алебарды, которая не пригодилась ему ни для защиты, ни для чего иного. Еще я заметил, что карманы у него вывернуты, что на нем нет ни кирасы, ни сапог и что на левой руке не хватает двух пальцев – тот, кто стягивал с них перстни или кольца, явно очень спешил. Красновато-бурый ручеек крови, огибая весь сад, подтекал к самым ногам капитана.

– Да уже не так холодно, – сказал кто-то из солдат.

По сильному баскскому выговору я и не оборачиваясь понял, что слова эти произнес Мендьета, мой соплеменник, крепкий, бровастый бискаец с усами, густотой и пышностью не уступавшими усам капитана Алатристе. Рядом выскребали свои котелки смуглый, как мавр, Курро Гарроте, уроженец Малаги, Хосе Льоп с Майорки и арагонец Себастьян Копонс, старый сослуживец моего хозяина – крепенький жилистый коротыш, чье лицо, казалось, было высечено резцом по меди. Здесь же неподалеку бродили братья Оливаресы и галисиец Ривас.

Все знали, какое трудное задание получил я перед атакой, а потому обрадовались, увидав меня живым-здоровым, однако обошлись без душевных излияний: во-первых, мне уже случилось понюхать пороха во Фландрии, во-вторых, каждому хватало собственных забот, а в-третьих, у солдат вообще не принято чрезмерно ликовать из-за того, что кто-то не подкачал, выполняя свои обязанности, за которые, кстати сказать, ему от казны идет жалованье. Впрочем, мы – речь, конечно, не обо мне, ибо нестроевые пажи-мочилеро денежного содержания не получали, – давно уже забыли, как выглядит и на что похожа монетка в восемь реалов.

Диего Алатристе тоже приветствовал меня всего лишь рассеянной улыбкой. Заметив, однако, что я вьюсь вокруг него, как щенок в ожидании хозяйской ласки, одобрил мой бархатный трофей и предложил мне ломоть хлеба и пару колбасок, поджаренных на том же костре, у которого грелись его товарищи, пытаясь просушить одежду, все еще влажную после ночи, проведенной по пояс в воде. Лица у них были сальные, грязные, волосы растрепаны, вид изможденный, однако все пребывали в наилучшем расположении духа – остались живы, одержали победу, вернули мятежный Аудкерк в лоно Католической церкви и под державную руку нашего государя, а добыча – в углу были свалены мешки и узлы – оказалась вполне приличной.

– Три месяца жалованья в глаза не видели, – заметил Курро Гарроте, счищая с перстней запекшуюся кровь. – Теперь, глядишь, и продержимся.

С противоположной стороны городка донеслись звуки труб и барабанная дробь. Понемногу развиднелось, и взорам нашим предстала шеренга солдат, поднимавшихся на Остерскую плотину. В последних клочьях тумана колыхались, точно камыши, длинные пики; скрытое за тучами солнце выслало, словно в передовой дозор, слабый луч – и заиграли, отражаясь в тихой воде канала, стальные наконечники, шлемы, кирасы. Впереди двигались несколько всадников, несли знамена со старым добрым Андреевским – иначе его еще называют бургундским – крестом, издавна осенявшим испанские легионы.

– Пожаловал… – сказал Гарроте. – Петлеплёт злозыбучий.

Тут надо пояснить, что именно такая кличка накрепко прилипла к нашему полковнику – к дону Педро де ла Амба. Второе слово, впрочем, звучало несколько иначе, и в приличном обществе я произнести его не решусь, но примите в расчет, что мы были солдаты, а не монашки. Первая же часть прозвища объяснялась тем, что полковник, будучи рьяным поборником дисциплины, обожал вешать своих солдат за дело и без дела. Это я к тому клоню, что злозыбучий Петлеплёт, он же Педро де ла Амба, в сопровождении резервной роты под началом капитана дона Эрнана Торральбы взъезжал на плотину, чтобы вступить, так сказать, на стогны покоренного Аудкерка.

– Продрал наконец глаза… Выспался на славу… Как всегда, подоспел к шапочному разбору, – мрачно пробормотал Мендьета.

Диего Алатристе медленно поднялся: было заметно, что движение это далось ему с трудом, – он приволакивал левую ногу. Я знал, что сказывается давняя рана, полученная год назад в одном из закоулков возле Пласа-Майор при очередной встрече с давним его врагом Гвальтерио Малатестой. Голландская сырость и ночь, проведенная в воде Остерского канала, – не лучшие способы лечения, вот рана и разнылась.

– Пойдем-ка глянем.

Он пригладил усы, туго затянул пояс, уравновесив пистолетом висевшие слева шпагу и кинжал, надел свою широкополую шляпу с неизменным, а потому сильно потрепанным красным пером. Потом медленно обернулся к Мендьете.

– Чего ж начальникам не выспаться на славу, раз подчиненные, встав пораньше, им ее добудут, – сказал Алатристе, и по выражению его прозрачно-зеленоватых глаз невозможно было определить, серьезно он говорит или шутит.

II

Голландская зима

Шли недели, складываясь в месяцы; прикатила к нам зима, и, хотя генерал Амбросьо Спинола расчихвостил, образно выражаясь, мятежные провинции, окончательное покорение Фландрии все откладывалось да откладывалось, покуда наконец не отложился бесповоротно сам этот край. А не давалась победа нам в руки потому, что, как вы, должно быть, и сами догадались, некогда могучая армия испанского короля с каждым днем ослабляла хватку, которой удерживала эти далекие земли, откуда почта в Мадрид шла целых три недели, – это если гнать лошадей во весь опор. На севере Генеральные штаты при поддержке и содействии Англии, Франции, Венеции и прочих наших врагов укрепились в своих мятежных намерениях и окончательно закоснели в мерзостном кальвинизме, ибо ересь эта пришлась по нраву тамошним купцам и торговцам больше, нежели истинная вера, старомодно не дающая человеку потачки и малоприменимая к делу, отчего деловые люди и предпочли завести себе такого бога, который не взыскивал бы с них за получение дохода, не корил бы за барыши, – а заодно вознамерились и стряхнуть с себя ярмо кастильской монархии, находящейся где-то у черта на рогах, дохнуть им не дававшей без спросу, то есть – отдаленной, самодержавной и донельзя централизованной. Южным же провинциям, покуда еще сохранявшим верность Риму и Мадриду, до смерти опротивела война со всеми ее издержками и проторями, тем паче что длилась она ни много ни мало восемьдесят лет, и надоело терпеть ущерб, причиняемый нашей армией, с каждым часом все сильней напоминавшей армию захватчиков. Все это весьма накаляло обстановку. Не забудьте и о том, что само наше отечество пребывало в упадке, ибо преисполненный благих намерений, да неспособный их осуществить король, умный, да непомерно честолюбивый первый министр, бесплодная, как все равно смоковница какая, аристократия, растленное чиновничество и духовенство, столь же фанатичное, сколь безмозглое, вели нас прямиком к нищете и катастрофе. Дивиться ли, что Каталония и Португалия спали и видели, как бы с нами распрощаться, и последней это удалось, причем навсегда. И мы, испанцы, которых за руки и за ноги держали короли, гранды и клир, мы, опутанные множеством предрассудков религиозных и мирских, стыдившиеся добывать хлеб насущный трудами рук своих и в поте лица своего, предпочитали искать счастья на фламандских полях сражений или покорять Америку, уповая, что внезапная удача позволит нам зажить припеваючи, озолотит в одночасье и налогов не вычтет. Вот почему захирели у нас торговля и ремесла, позакрывались цеха и мануфактуры, вот почему обезлюдела и обеднела наша Испания, а мы выродились сначала в искателей приключений, потом в нищих благородного звания, а потом и вовсе – в ничтожных и жалких потомков Санчо Пансы. Мудрено ли в свете всего вышесказанного, что необозримое наследие пращуров – империя, над которой никогда не заходит солнце, – продолжало существовать только благодаря золоту, бесконечным потоком лившемуся из Индий, и пикам своих испытанных солдат, которые скоро обессмертит на полотне Диего Веласкес[7]. И потому, невзирая на весь упадок, мы еще внушали страх и не позволяли глядеть на себя свысока. Так что вовремя и уместно, в пику – извините за каламбур – всем прочим народам и государствам прозвучали бы такие стихи:

А кто нам вздумал угрожать войной?Кто прошлое посмел забыть? Не ты ли?Иль при упоминании КастильиНе содрогнется в страхе шар земной?

Вы, господа, вправе будете посетовать на нескромность, с коей поместил я свою персону на сие грандиозное историческое полотно, а я вам отвечу, что к тому времени Иньиго Бальбоа, знакомый вам по приключению с двумя англичанами и нападению на монастырь, был уже не совсем молокосос. Зима шестьсот двадцать четвертого года, которую провели мы, стоя гарнизоном в Аудкерке, застала меня в начале моей бурной возмужалости. Я ведь вам уже докладывал, что успел понюхать пороху и хоть по возрасту не орудовал в боях ни пикой, ни шпагой, ни аркебузой, однако в качестве мочилеро был приписан к той роте, где служил капитан Алатристе, а потому имел все основания почитать себя ветераном, ибо в совершенстве превзошел солдатскую премудрость – за пол-лиги мог унюхать, что затлели фитили аркебуз, умел по звуку определить с точностью до фунта и унции, какие калибры вводят неприятельские пушкари, а также развил в себе особое дарование, без которого мочилеро – никуда: рыскал по окрестностям в поисках хвороста и пропитания для солдат нашей роты и для себя самого, то есть стал фуражиром. Дело нелегкое, особенно если вся округа опустошена войной, припасы истощились и начальство доверило снабжение армии ей самой. Нелегкое, да и опасное – вот под Амьеном французы с англичанами убили восьмерых наших мочилеро, мальчишек лет по двенадцати, промышлявших у городских стен. Даже по меркам войны это было просто иродовым деяньем, и потому испанцы отомстили жестоко, переколов и зарубив не менее двухсот белобрысых сынов Альбиона. Потому что как вы с нами, так и мы с вами. И если подданные разных британских величеств доставляли нам немало хлопот, невредно будет вспомнить, что мы в долгу не оставались и спуску не давали и хоть не так чисто были бриты, как гордые бритты, и потемнее мастью, и не галдели так за кружкой пива, но по части высокомерия нисколько им не уступали. И потом, если англичанин всегда сражается в сознании своего национального превосходства, то мы идем в бой, движимые не менее национальным отчаяньем, а это, извините, тоже не баран начихал. Так что мы дорого заставили их заплатить за тех мальчишек, во всей красе проявив свой неукротимый нрав:

Подранили в сражении немного:Ядром шальным оторвало мне ногу.Чего о ней жалеть? Такая малость!Врага разить рука при мне осталась.

Ну ладно. Это я все к тому, что тянулась зима с ее унылым и робким светом, туманами и серыми дождями, а мы, одолевая мандраж, добывали фураж и осуществляли грабеж – какие там есть еще французские слова? – на фламандской земле, не в пример выжженной солнцем Кастилии – нам и тут не повезло, – зеленой и плодородной: не будь она столь плоской и так изрезанной бесчисленными реками и каналами, нипочем бы не отличить ее от полей родимого моего Оньяте. Занимаясь сим родом деятельности, овладел я едва ли не в совершенстве множеством полезных навыков: воровал кур, выкапывал из земли съедобные клубни, приставал с ножом к горлу – вот уж точно! – к местным крестьянам, отнимая у них – голодавших не меньше нашего – скудные запасы провизии. Словом, совершал я и в ту пору, и в дальнейшем очень много такого, чего вспоминать не хочется и чем гордиться не стоит, но все же пережил сам и помог пережить зиму своим товарищам и стал мужчиной в самом полном значении этого слова:

Так рано я познал сражения и битвы,Что шпагою владею лучше бритвы.

Эти слова великого Лопе вполне применимы и ко мне. Я потерял невинность. Совершилось, выражаясь слогом преподобного Переса, мое падение. Ибо в ту пору, в тех краях и в моем двусмысленном положении – не то солдат, не то мальчик на побегушках – невинность оставалась едва ли не единственным моим достоянием. Но, впрочем, дело это личное, частное, интимное, и у меня нет ни малейшего намерения о нем распространяться.


Взвод, в котором служил Диего Алатристе, был лучшим в роте капитана Кармело Брагадо, потому что люди там служили отборные – крепкие телом, сильные духом, не склонные к умствованьям, но охочие до драки, выносливые и храбрые и к тому же еще и опытные, ибо у каждого за плечами была пфальцская кампания или годы службы в Средиземноморье, в Неаполе и на Сицилии, как у Курро Гарроте, а Хосе Льоп и бискаец Мендьета воевали в той же Фландрии еще до Двенадцатилетнего перемирия; а кое-кто – вот, например, арагонец Копонс или мой хозяин, чьи послужные списки выцвели от времени, – успел даже застать последние годы царствования славного нашего государя Филиппа Второго, упокой Господь его душу. И как тут опять не помянуть Лопе, у которого будто про них писано:

Стал сей птенчик желторотыйУкрашеньем нашей роты.

По списочному составу числилось во взводе от десяти до пятнадцати человек: кое-кто выбывал из строя, кое-кем строй пополняли, – и предназначение его состояло в том, чтобы шевелиться пошустрей и поспевать на помощь остальным взводам, для чего имелось у него полдюжины аркебуз и сколько-то там мушкетов. Особенностью же его можно было счесть отсутствие командира в капральском чине: мы подчинялись напрямую капитану Кармело Брагадо, а уж тот решал, как нами распорядиться потолковей – отправить ли в поиск, двинуть ли на вылазку, поручить ли рекогносцировку или заткнуть дыру на фланге. Я уже сказал и еще повторю, что подобрались там люди весьма бывалые, ушлые и дошлые, превосходно знавшие свое смертоубийственное ремесло, и потому, вероятно, по негласному уговору вверили они власть над собой Диего Алатристе и повиновались ему, молчаливо признав его первенство. Что же касается трех эскудо жалованья, коими взводный в капральском звании отличался от рядового, то Кармело Брагадо брал их себе в дополнение к тем сорока, что причитались ему за командование ротой. Ибо капитан – человек хорошего рода и разумный, хоть и большой ревнитель дисциплины, – относясь к тому сорту людей, которые мимо рта не пронесут и своего – да и чужого тоже – не упустят, умудрялся наваривать даже на убитых и дезертирах, ибо не торопился снимать их с довольствия и получал за них денежки, если, конечно, было что получать. Впрочем, подобное практиковалось весьма широко, и в оправдание капитану Брагадо можно сказать, что, во-первых, он всегда был в случае крайности готов помочь своим солдатам, а во-вторых, дважды предлагал Диего Алатристе капральский чин, но мой хозяин от повышения неизменно отказывался. А о дарованиях Алатристе ротный знал не понаслышке: четыре года назад, при Белой Горе, когда первый приступ был отбит и Букуа с полковником Гильерме Вердуго повели испанцев на второй, капитан Брагадо плечом к плечу с Алатристе и с моим отцом, в ту пору еще, ясное дело, не убитым, лезли вверх по склону, с боем брали каждую пядь этой каменистой земли, заваленной трупами, а еще через год на равнине Флёрюса дон Гонсало де Кордоба выиграл битву, в которой Картахенский полк, отразив одну за другой несколько кавалерийских атак, полег едва ли не целиком, и Алатристе оказался в числе тех, кто, не дрогнув, сомкнул поредевшие ряды вокруг знамени, а поскольку прапорщик, равно как и все прочие офицеры, был убит, держал древко сам капитан Брагадо. В те времена и среди тех людей это кое-что да значило.


А во Фландрии лили дожди, черт бы их драл, лили без передышки всю эту треклятую осень и не менее проклятую зиму, и земля, которую будто сам Сатана изрезал вдоль и поперек каналами и реками, раскисла, превратилась в топкую трясину. Лило день за днем, неделю за неделей, лило месяцами подряд, и тучи висели совсем низко над этой чужой страной, где люди, говорившие на незнакомом наречии, ненавидели нас и боялись, где зима и война дочиста вымели поля и где нечем было защититься от холода, ветра и воды. Здесь и не слыхали о персиках, например, или об инжире, о сливе, о перце, о шафране, оливках, апельсинах, розмарине, отродясь не видали сосен, лавров, кипарисов. Здесь, собственно говоря, и солнца-то не было – так, медленно катился в серых тучах какой-то негреющий и тусклый кругляш. Далеко-далеко, на самом краю света, остался отчий край в железо и кожу одетых испанцев, топтавших чужую землю, втихомолку вздыхавших по яркой синеве родного поднебесья. И эта заскорузлая грубая солдатня, нагрянувшая сюда на север с ответным, так сказать, визитом – ибо много веков назад, когда пала Римская империя, посетили наш полуостров предки здешних жителей, – знала, что своих тут мало и что все тут чуждо и противно. А флорентиец Никколо Макиавелли уже успел к этому времени написать, что пехоте нашей ничего не остается, как быть доблестной, и признал скрепя сердце – ибо терпеть не мог испанцев, – что, «сражаясь вдали от родины, будучи поставлены перед выбором – победить или умереть, ибо отступать им некуда, – выказывают они величайшее мужество и стойкость». В отношении Фландрии были эти слова совершенно справедливы, ибо численность наших войск никогда не превышала двадцати тысяч, из коих больше восьми стянуть в одно место никогда не удавалось, но и с этими утлыми силами полтора столетия мы повелевали Европой и знали: только победы помогут нам уцелеть среди враждебных народов и в случае поражения бегство нас не спасет. И потому дрались мы до конца, яростно, жестоко и дерзко, проявляя отвагу тех, кому нечего терять и ничего ни от кого ждать не приходится, с истинно религиозным исступлением, – об этом лучше всех сказал один из наших военачальников – дон Диего де Акунья – в своей знаменитой пламенной и свирепой здравице:

Ну, за Испанью! Жизнь отдать мы радыЗа честь ее. А трус – не жди пощады!Смердящим псом издохнешь на гноище,Не обретешь покоя на кладбище –Не жди могилы и креста от нас.Ловить проклятья будешь в каждом звуке,Не жди, что сына любящие рукиГлаза тебе закроют в смертный час!

Ну, стало быть, многажды мною уже помянутый дождь лил как из ведра и в то утро, когда капитан Брагадо решил наведаться в расположение своей роты. Капитан, уроженец леонского города Бьерсо, отличался исполинским ростом и редкостной телесной крепостью, а потому раздобыл себе где-то здоровущего голландского тяжеловоза – истинное страшилище себе под стать. Диего Алатристе, который, опершись о подоконник, смотрел, как хлещут струи по толстым оконным стеклам, увидел: вдалеке на плотине появился всадник в шляпе с обвисшими от дождевой воды полями, в непромокаемом плаще на плечах.

– Согрей-ка немного вина, – не оборачиваясь, сказал Алатристе по-фламандски – на это его познаний хватило – стоявшей за его спиной женщине.

Та взбодрила слабенькое пламя в очаге и поставила на него оловянный кувшин, ранее соседствовавший на столе с несколькими ломтями черствого хлеба и котелком, не до конца опорожненным Копонсом, Мендьетой и прочими. Стены и потолок в этой комнатенке, грязной и неприбранной, были густо закопчены, воздух же, насыщенный душными испарениями немытых тел, пропитанный сыростью, которая сочилась сквозь щели, – такой спертый, что хоть ножом его режь, ножом или любой из шпаг, разбросанных по полу вместе с аркебузами, кинжалами, кожаными колетами, частями доспехов и заношенной одеждой. Пахло казармой, зимой, разором. Пахло солдатами и Фландрией.

Сероватый свет из окна отчетливей выделял рубцы и шрамы на небритом густоусом лице, подбавлял льдистой неподвижности зеленовато-прозрачным глазам Алатристе. Колет он набросил на плечи поверх сорочки, отвороты сильно поношенных кожаных сапог были перехвачены под коленями аркебузными фитилями и подвязаны к поясу. Меж тем капитан Брагадо спешился, толкнул дверь и вошел, стряхивая воду со шляпы и с плаща, недобрым словом поминая дождь, грязь и всю вообще Фландрию, чтоб ей пусто было.

– Вольно, господа, продолжайте, – сказал он, – раз уж нашлось чем заморить червячка.

Солдаты, при появлении начальства обозначившие намерение подняться, вновь взялись за ложки, а Брагадо – от мокрого платья его повалил пар – не церемонясь принял из рук Мендьеты ломоть хлеба и миску, где плавало несколько разваренных капустных листьев. Потом задержался взглядом на хозяйке, протянувшей ему кувшин: погрев о него пальцы, он принялся короткими глотками прихлебывать горячее вино.

– Черт возьми, капитан Алатристе! – обратился он к человеку, по-прежнему стоявшему у окна. – Я смотрю, вы тут недурно устроились.

Не часто случалось, чтобы капитан истинный так непринужденно называл капитаном того, кто не состоял в этом чине, и это лишний раз доказывает, что Алатристе знали и уважали все, включая вышестоящих. Кармело Брагадо, произнося эти слова, показывал глазами на хозяйку – белокурую, как почти все ее соотечественники, тридцатилетнюю фламандку. Ее никак нельзя было назвать красавицей – красные, огрубевшие от работы руки, неполный комплект зубов, – однако сияла белизной кожа, под передником ходили крутые бедра, а на изобильной груди чуть не лопалась шнуровка корсажа. Одним словом, таких вот женщин любил изображать на своих полотнах Петер Пауль Рубенс. Этакая крепенькая, цветущая, что называется – ядреная бабеночка. И стоило лишь заметить, как они с Диего Алатристе стараются не смотреть друг на друга, чтобы все – от капитана до последнего новобранца – смекнули, что Господь сотворил ее такой аппетитной на беду мужу – зажиточному крестьянину лет пятидесяти, – который с кислым видом ходил взад-вперед, изо всех сил стараясь угодить этим грозным и мрачным чужеземцам: он ненавидел их всеми силами души, да что ж поделаешь, если злосчастной судьбой определены они были к нему на постой? И ему оставалось лишь смирять свою бессильную ярость, еженощно слыша задавленные, едва сдерживаемые стоны страсти, доносившиеся с набитого кукурузными листьями тюфяка, на котором спал Алатристе. Впрочем, хозяин извлекал из этого двусмысленного положения и кое-какую выгоду, ибо в целости сохранил дом, имущество и собственную шею, а так происходило далеко не везде, где квартировали испанцы. Кроме того, жена, хоть и наделила его рогами, все же принадлежала лишь одному из вояк, да притом – старшему, а не всему взводу, и брали ее по доброй воле, а не силком. В конце концов, во Фландрии, как всегда и везде на войне, надо уметь примиряться с неизбежным: каждый ведь – ну, скажем, почти каждый – хочет прежде всего выжить. А этот муж, по крайней мере, был живой муж.

– Слушай приказ, – сказал капитан. – Пойдете по дороге на Хеертруд-Берген. Кровопусканьями особо не увлекайтесь, в стычки не ввязывайтесь. Языка надо будет взять. А лучше – двоих-троих. Генерал Спинола полагает, что голландцы, поскольку из-за дождей вода поднялась, готовятся отправить подкрепление в Бреду… Так что лигу придется прошагать… Постарайтесь обделать дело скрытно, без шума.

Без шума или под литавры, но переть целую лигу под дождем, по раскисшей глинистой дороге радости мало, однако никто не выказал неудовольствия, потому что всякому было ясно: этот же самый дождь не даст голландцам носу высунуть из укрытий и они будут безмятежно дрыхнуть, покуда кучка испанцев проскользнет мимо.

Диего Алатристе провел двумя пальцами по усам:

– Когда выходить?

– Немедленно.

– Скольких отрядить?

– Всех.

Из-за стола донеслось приглушенное проклятие, но, когда капитан, засверкав очами, обернулся, все сидели потупясь. Алатристе, который по голосу узнал Курро Гарроте, устремил на него пристальный взор.

– Может быть, – очень медленно процедил Брагадо, – кто-нибудь из вас, достопочтенные господа, желает поделиться своими соображениями по этому поводу?

Он отодвинул недопитый кувшин, упер ладонь в навершие эфеса и очень неприятно ощерился, показав крепкие желтоватые зубы. Капитан стал похож на цепного пса, готового укусить.

– Нет, – отвечал Алатристе. – Никто не желает.

– Тем лучше.

Гарроте вскинул голову – он был явно уязвлен. Этот уроженец Малаги был поджарым и смуглым, носил реденькую, вьющуюся бородку – вроде как у турок, с которыми он воевал на галерах в Неаполе и на Сицилии, – длинные сальные волосы и в левом ухе – золотую серьгу. А в правом – никакой не носил, потому что турецкий ятаган отсек ему пол-уха в морском бою у острова Кипр. Так, по крайней мере, уверял сам Курро. Иные, впрочем, утверждали, что уха он лишился в пьяной драке, имевшей место в Рагузе, в каком-то бардаке.

На страницу:
2 из 4