Полная версия
Обронила синица перо из гнезда
– Прокрадёмся поближе, надоть разузнать: чё за народ, поди ж, подневольные, забритые с Рассеи, солдатики из мужиков. А там и поглядим – чё с имя делать.
Нахохлившиеся вороны, что слетелись сюда и деловито расселись на березовых ветках, терпеливо ждали, когда эти слабые и вялые существа внизу либо окоченеют за долгую ноябрьскую ночь, либо уберутся из распадка восвояси, оставив на испачканном снегу недоглоданные кости, лохмотья конской шерсти с не подчищенными кусочками мяса, подстывшие лиловые потроха. Казалось, что вороны дремали, однако их полуприкрытые внимательные глаза четко фиксировали любое шевеление и передвижение как вокруг сыро тлеющего костра, так и окрест.
Первой в сумерках заметила бесшумно перебегающих на лыжах от дерева к дереву двух охотников с ружьями наперевес самая старая и опытная в стае седая ворона. Она вся подобралась и уже даже набрала через ноздри – узкие отверстия в клюве – воздуха в лёгкие, чтоб полной грудью каркнуть, да в последний миг поняла, что не к ним, воронам, подбираются эти страшные существа с железными палками, плюющими смертельным огнём. И успокоилась, даже оживилась от любопытства: что же здесь сейчас произойдёт? И какую выгоду из этого сможет извлечь для себя их голодная стая?
Между тем Стёпка был в пяти шагах от воткнутых в сугробы, дулами в небо, карабинов, но людям у костра было явно не до него. Обступив очаг, они с остервенением рвали зубами непрожаренные куски конины, жадно и поспешно глотали полусырое жилистое мясо, и каждый при этом норовил оттолкнуть товарища и любым способом протиснуться ближе к огню. Стёпка, не особенно таясь, собрал оружие, отнёс его, будто дрова, в охапке подальше, под берёзу, и дал знак рукой Ивашке. С двух сторон они вышли к костру и одновременно скомандовали: «Руки вверх! И ни шагу с места!» Вяло исполнив приказ, люди неохотно повернули от костра свои слезящиеся, небритые лица к промысловикам. Но, как ни странно, страха в их глазах не наблюдалось, зато легко прочитывалось равнодушие и какая-то нечеловеческая усталость.
– Всё, ребятки, отвоевались! – Степан, держа на мушке расхристанную толпу, приблизился к костру еще на пару шагов. – Холодное оружие, у кого есть, отбросьте в сторону! И без фокусов! Бью наповал! Вот и хорошо. Теперь будем знакомиться. Ступай ко мне – вот ты! – Раскатов указал стволом на высокого, худого, с выпирающим кадыком, длиннорукого бойца, в прожженной сбоку шинельке. Тот нерешительно подошёл, глянул было прямо в лицо Степану, но быстро отвёл глаза.
– Чё прячешь зенки-то? Аль боишься – все грехи твои вычитаю?! Кто будешь, откель призван в наш край?
– Ефим Рябичев я, родом из Шексны Вологодской губернии.
– Деревня чё ль такая – Шексна? Аль городской ты?
– Городок Шексна. А я ить с деревни, наше Никольское в пяти верстах от городу будет.
– Та-ак! Сказывай тогда, почто жёг избы наши, у дедов души вынимал? Ручищи-то, гляжу, трудовые. И как они у тебя опосля содеянного не отсохли?
– Дак я ить с неохотой, а от приказа куда деться? – несмело начал боец, но вдруг поднял глаза на Степана и, выдержав колючий взгляд того, твёрдо сказал: – Изб мы не палили, стариков жизней не лишали. Мы их опосля и схоронили, кого в общей могилке, прибрали под горой, а кто по заимкам, тех тоже не оставили воронам, похоронили отдельно. Мы и кресты тайком от командиров перед уходом с деревень и заимок, где успели, поставили. Грех наш – скотину какую побили да съели, стога пожгли, мельницу вот искурочили. А лютовала боле всех командир наш Аграфёна с полюбовником её Никифором, да жидок, извиняйте – еврей, комиссар с ними крутился, ну, тот боле науськивал. Сам рук не марал. Они и от нас сбёгли с харчами, а бойцов покидали на морозе на погибель в проклятущих чащобах. Вот мы и разбрелись кто куда.
– Пущай так. А с тобой-то кто здесь конину дерёт? Аль все невинные агнцы, яко и ты, Ефим?
– Вологодских, со мной, девять. Трое вятских. Тоже земляки почти что ж. Я про нашу вину всё обсказал, мы из одного взвода. Дёржимся вместях. Любого спроси, ежли сумлевашься.
– А выходить из тайги, землячки, каким путём намереваетесь? Лошадушек всех, вижу, прибрали, ружья свои побросали. Теперь, поди ж ты, друг за дружку примитеся?
Высокий изнурённый боец, пошатываясь, промолчал. Взгляд его опять потух, судорожно сглотнув морозного воздуха, он равнодушно опустил свои слезящиеся глаза.
– Напарник! Подь сюда! Да не боись, перед нами не бойцы, а клячи, – беззлобно молвил Степан подошедшему с карабином наизготовку Ивашке. – Отойдём на пару слов.
Через минуту до жавшихся около затухающего костерка бойцов донеслись обрывки жаркого спора промысловиков: «Пущай выбираются сами, кто их звал сюда!» – «Хучь они и никониане, дак всё ж однова с нами – православные!» «Выведем, а нас – в распыл!» – «Дак ить русские же они, как и мы! Мало ли чё ли нам греха с христопродавцами! Не по-людски будет, ежли бросим их здесь помирать!»
Окаянной теменью, что лишь поверху исколота морозным мерцаньем крупных звёзд, а понизу – мрак, хоть глаза коли, начал подъём из распадка разношёрстный отряд. Впереди, натаптывая лыжню, шёл Степан Раскатов. Охотничьи раскосые очи его, быстро привыкнув к темноте, видели ну, может быть, чуточку слабее, нежели пасмурным днём. Но этого вполне хватало, чтобы правильно выбирать дорогу. За ним жидкой цепочкой, опираясь на палки, наломанные из сушняка, двигались бойцы – чоновцы. Замыкал колонну Ивашка Егоров. Изредка Степан останавливался и окликал идущих за ним: всё ли у тех ладом? В ответ из темноты раздавалось нестройное: живы, мол, покедова. Ориентиром, как правило, служила едва различимая в игольчатой, заиндевелой тьме спина впереди идущего. Свои карабины несли сами бойцы. Правда, боевые патроны из оружия кержаки извлекли сразу же еще в лагере. Так оно надёжнее, да и искушений меньше.
За полночь привёл Степан бойцов на своё зимовье, растопил печь берёзовыми, загодя, с лета, наготовленными поленьями, заварил отвар из припасённых золотого корня, смородинового и малинового листа и цветков зверобоя. Растолкал едва задремавших бойцов и влил им, кому-то и через силу, отвар сквозь обмороженные, потрескавшиеся губы, в простуженные рты. Уснули кто на нарах, кто вповалку на земляном отогретом полу. Промысловики же попеременно продежурили до той поры, пока за окном не стало отбеливать и стылое небо с востока, из-за вершин Каменушки, не расцветилось золотистыми перьями лучей еще не выбравшегося из-за горы зимнего солнца.
– Так, ребятки, выведем отсель мы вас, но тока в путь отправимся, как стемнеет. – Степан отхлебнул из долблёной миски бульона, наваренного из подстреленного на рассвете глухаря, и внимательно оглядел завтракающих бойцов. – От греха и соблазнов разных подале, чтобы вы по слабости человечьей не привели опосля сюда карателей. Днём отдыхайте, копите силы. Мой напарник покуль набьёт дичи про запас на дорогу, – промысловики при чоновцах не называли друг друга по именам, и уж тем более не упоминали не только своих фамилий, но и вообще никаких. Названия гор, долин и речек, через которые лежал их путь, тоже ни в коем случае не упоминались. Мало ли чего не случится потом. – А я уж, извиняйте, пригляжу покуль за вами, да и подсоблю, коль кому чё понадобится.
Уводя чоновцев со своей заимки, Степан намеренно пошёл не рекой, а через пихтач в гору. С добрую версту прогребли вдоль по седёлку, спустились, опять же лесом, в распадок, и оттуда, перевалив за долгую ночь еще пару-тройку каменистых хребтов, выбрались на плоскогорье, от которого по водоразделу, прижимаясь к заснеженным крутым склонам, шла двухдневная тропа к городу. Дневать устроились в просторной сухой нише под базальтовой скалой. Наломали лапника, постелили вкруг костра, на таганке заварили белочного корня с душицей и сушёной черникой, в углях запекли дичь. Промысловики спали поочередно, да и то в полглаза.
На третью ночь, под утро вывели Ивашка и Степан бойцов к скалистому, поросшему лиственницами, утёсу.
– Всё, земляки, прибыли, – остановился и обернулся к идущим следом бойцам торивший тропу Ивашка. Степан в этот раз шёл сзади, замыкая их живую цепочку. – За утёсом, вниз по руслу, верстах в двух, лесопункт Крольчатник, там и обогреетесь, оттель и до городу вас доставят. Ступайте с Богом. – За время, что они выводили из тайги заблудившихся бойцов, Ивашка увидел, что эти изнурённые люди немногим отличаются от них. После того как чоновцы отогрелись, помазали обмороженные места на лицах и руках барсучьим и медвежьем салом из Степановых припасов, перевязали раны, стало понятно, что никакие это не изверги, а такие же обыкновенные, незлобивые русские парни, не по своей воле попавшие в этот кровавый таёжный переплёт. Еще он приметил, как на привалах некоторые из них тайно, когда никого нет поблизости и кажется, что никто тебя не видит, осеняют себя крестным знамением. И пущай совершают сие не двумя перстами, а по-никониански, тремя, однако ж всё же молят Господа о спасении не одних себя, а и, верное дело, тятьки с мамкой, да и другой прочей родни. И теплело кержацкое сердце, и вскоре первоначальная ненависть сменилась жалостью и даже каким-то неизъяснимым сочувствием к этим оборванным бедолагам.
– Оружие ваше пущай будет при вас, – включился в разговор подошедший Степан. – А вот патроны, уж не обессудьте – наш трофей. В деревню пойдёте – по прежнему уговору, не ране, как рассветает, мы уже к тому часу далёко будем. Гнаться за нами не советую – всех постреляем.
– Да вы што же такое сказываете! Да рази же мы нелюди какие! Храни вас Бог, добрые люди! – раздалось нестройно в ответ.
– Прощевайте покуль! – уже с тропы молвили кержаки. И люди разошлись, одни – в заснеженную родимую тайгу, другие к лесопункту, чтобы оттуда на санях заготовителей уехать в Талов, где после коротенького лечения в лазарете предстать пред грозные очи начальства – что-де так долго шастали по морозной тайге и на каком основании побросали своих командиров и комиссара околевать в горах?
Когда Кишка-Курощуп, выбрав момент, тайно оповестил Феньку и Осипа, а также трех верных друганов из бергалов, что уходить будем в нонешнюю полночь, покуль метель ишо не разыгралась, никто не прекословил, все стали ждать этой благословенной полночи, чтоб верняком, да с немалым харчем, сгинуть из лагеря, покуль солдатики дрыхнут. Поэтому и определил хитрый Кишка в караул этих самых трёх дружков, чтоб на выходе из ущелья снять их с постов и поставить в строй своего летучего революционного отряда из шести проверенных человек. А российские лапти пущай выбираются сами, ежли и не пропадут, так веры боле кому – нам, стынущим в энтих треклятых ущельях, преданным бойцам революции, аль недобитому вологодскому подкулачью, невесть как пробравшемуся в наши органы!
Фенька согласно кивала, Осип раздумчиво помалкивал. Он вообще в последние дни изменился, притих, обносился, стал открыто жаден в еде. Старался есть больше, хватал куски, давясь, глотал, видно, проснулся страх, вошедший за века скитаний и в кровь Осипа, как сына отовсюду гонимого неуживчивого народа, страх того, что завтра, может случиться так, что и есть-то будет нечего, а помирать ой как не время! В этой неслыханно богатой и огромной стране, которую наши вожди подмяли-таки под себя, и братья по крови почти на всех партийных и государственных ключевых и узловых должностях, мы, – бывало, радовался Гомельский, – переучим этих сермяжных мужиков в передовых рабочих, и они принесут нам баснословные прибыли. А там уж, как говаривал их недоумок Ульянов-Ленин – и мировой пожар раскочегарим, теми же мозолистыми руками. «За каждую каплю святой крови, пролитую за века наших притеснений, – мстительно раззадоривал себя Осип, – гонители заплатят тоннами своей! Да воистину будет так!».
Естественно, что подобными мыслями осторожный и трусливый Гомельский ни с кем не делился, но зато как они согревали его издёрганную постоянным притворством душу!
Вот только за эти мрачные дни и неслыханно жуткие ночи блуждания по промороженной тайге осиповский задор заметно поиссяк. В осунувшееся небритое лицо Гомельского дохнула безжалостная смерть, та самая старуха, что не разбирает, кто перед ней: представитель ли народа, назначившего себя на роль избранного, либо какой-то смердящий гой. Она равнодушно косит своей никогда не тупящейся косой кого ей заблагорассудится. И вот этого-то и боялся панически Осип, ведь столько радужных надежд на будущее лелеял он в своей тщеславной душе! Как мечтал он дожить до того сладкого момента, когда наконец-то поверженный мир падёт к ногам его великого народа. А теперь всё это может рухнуть, как вон та лавина, сошедшая накануне в логу за рекой и срезавшая как бритвой у изножья горы редкие молоденькие пихты и стройные березки.
– Товарищ комиссар, чё нос-то повесил? – Кишка только что тайком проглотил, почти не прожёвывая, кусок мягкого розоватого сала и сухую галету, чуток опьянел от еды, и его тянуло потрепать языком. Тем паче, что в кармашке, пришитом по случаю на боку, изнутри гимнастёрки, грелся еще один добрый шмат припрятанного сала. Ну, это – на потом. – Я кумекаю так: счас отыщем место, где река промёрзла, чтоб пройти на тую сторону. А там, по пологому бережку, – энтот-то, вишь, крут да ишо и скалы прям в реку лезут, – и уйдём вниз. Река, поди ж ты, бежит к Талову, а куда ж ей ишо! Вот она-то нас и выведет из энтих пропастин. Ты мне опосля, Осип Михалыч, ишо и спасибо скажешь, да в ножки поклонишься за то, что я тебе жизню твою драгоценную спас!
Однако Гомельский с таким нескрываемым презрением окатил взглядом с ног до головы явно перебравшего с болтовнёй Грушакова, что тот мгновенно прикусил язык и, пробормотав: ладно, ладно, мол, шутю я, отошёл к возившейся с вещмешком Феньке – Стрелку.
– Чё, ты там, голубь, плёл комиссару? – Фенька подняла красивую голову свою с выбивающимся из-под будёновки русым завитком и весело продолжила: – Каки таки реки бегут в Талов? Кабы так, давно бы тискались на тёплых полатях у печи, нешто бы стыли туточки? Я девчонкой с покойным тятькой всю Синюху облазила, с другой от городу стороны. Речек – тьма, и хучь бы одна свернула в твой Талов!
– Дак я ить думал успокоить комиссара, – примирительно сказал Кишка. – А то он больно смурной, да какой-то ишо не в себе. Не натворил бы чего. Ему наши природы непривычны, а ить он схотел, я так чую, в белу косточку выбиться. Вот здесь и побелеет, как под сорок мороза саданёт!
– Да ты, небось, и своё-то хозяйство всё нонче поморозил! Отколупнулось поди уж да отпало за ненадобностью! Коль так, не подпущу на выстрел! – грудной голос командирши рассыпался на заливистые колокольцы.
Понять смысла их разговора другие не могли – далековато отстояли они от остальных чоновцев, однако ж Фенькин смех был громким и заразительным. Бергалы переглянулись: тешится, баба, дурит, видать, мужика хочет, аж невмоготу. А чё, можно бы и здеся её оприходовать, шинельки в кучу, чтоб зад не примёрз, и становись, мужики, в сладку очередь! Ан нет, с Никифором шутковать не с руки – враз прибьёт! Да и жидок ишо энтот, так и буровит всех зенками своими чернущими, а жрёт-то за троих, не гляди чё худ, яко жердь поскотная. Ох, не любы ж мы ему, братцы, хошь и скрывает, собака пархатая, толкёт в себе! В пролубь бы его тишком да с концами, дак опосля не оправдашься! Бергалы разочарованно вздохнули и разошлись по лагерю – кто дров подкинуть в костёр, кто поправить сбрую, объедающей тальник, лошади.
Серебристый и гибкий, с тёмными полосами поперёк верхнего плавника, хариус стоял несносимо в холодном подлёдном потоке и ловко выхватывал ртом с поверхности воды всякую съедобную мелочь: личинок, дохлых осенних мошек и комаров, клочки зелёного ила и мха. На этом перепаде воздушная подушка между коркой льда и стремниной была изрядная – лёд не успевал нарасти, как его сбивала своенравная волна, шлифуя тыльную часть ледяного панциря и оставляя ему возможность утолщаться лишь вверх, по внешней стороне. Солнечные лучи косо били в прозрачный, схожий с линзой, лёд, и, преломляясь, вертикально прошивали слой студёной воды до каменистого, мозаичного дна.
Вдруг радужные круглые глаза хариуса испуганно отметили движение огромных размытых теней выше по течению, над стылыми глыбами порожистого льда. Пять продолговатых, слитых в единую цепь существ, проходя, на какой-то миг закрывали солнце, темнел и тут же светлел искристый лёд, а вот шестая тень неожиданно разломилась пополам, удлинённая её задняя часть вскинулась над порогом. А меньший кусок этой тени рухнул камнем вниз и, проломив обманчивый ледяной панцирь, мгновенно был подхвачен стремниной и с силой затолкан под лёд. За секунду до этого хариус крутнулся, показав молочное своё брюхо, и молнией унёсся вниз по реке, да с такой скоростью, с какой гонцы разносят по округе радостное известие о скором прибытии в их оголодавшие веси хлебного сытного обоза.
– Братцы, еврей утоп!
– Коня, коня лови! Потопчет ить нас всех!
– А харч с им был?
– Да кто ж его знает! Он теперь сам харч налимам да сомам!
– Не мелите, пустобрёхи, чё ни попадя. Человек ить погиб да ишо и комиссар наш геройский!
– Знамо дело, Никифор, он хошь и еврей, а всё ж не мошка какая. Всё мы разумеем, энто нервное у нас.
– Чуток погодь, угомонимся. Пропал комиссар!
– Под лёд ить не полезешь, да и где ж там нашаришь теперь! И, небось, снесло Осипа Михалыча уж невесть куда!
На берегу у костра, когда возбуждение от происшествия несколько улеглось, чоновцы, посовещавшись, решили прямо здесь разбить временный лагерь. Тайга, дрова рядом, сторона подветренная, забьём высвободившуюся лошадь, навялим, наморозим мяса, отдохнём, а там уж и далее двинем вниз по руслу, пойма не так убродна, можно кой-где и верхом, не всё же ноги гробить! Комисарова доброго жеребца, который и стал причиной гибели Гомельского, когда, оскользнувшись на бугристом льду, с испугу взвился на дыбы, вырвал из рук хозяина повод и ударом мощного копыта случайно сбросил того с высокого козырька в обледеневшую протоку, забрал себе один из бергалов Игнат в обмен на своего мерина.
Фенька в разговорах не участвовала, как выбрались на берег, расседлала Игрунька, бросила на снег потник, поверх постелила реквизированную у кержаков овечью доху и прилегла на ней, головой от реки. Сделала вид, что задремала на морозном неласковом солнышке, однако ей было вовсе не до сна. Когда Осип Михайлович ушёл под лёд, Феньке впервые за весь этот треклятый поход стало не по себе. Не то чтобы она шибко переживала смерть Гомельского – мало ли видывала за эти годы, как гибли люди, сама не прочь была помочь некоторым из них перебраться в потусторонний мир – но давно уж она присматривалась к комиссару, не потому что был рожей пригож, а чувствовала в нём скрытую, тёмную силу.
Эту силу она впервые познала на полях Гражданской, и не только на жёстких топчанах и мягких перинах, где её с садистским наслаждением мяли и тискали чернявые да картавые чекисты, а она, изнемогая от дьявольского вожделения, стонала, теряла сознание и царапалась, что еще больше раззадоривало ухажеров. О, это были незабываемые дни и ночи! И эта-то сила мнилась Феньке самой наисладчайшей из всех, какие бывали на земле. Другая, более ёмкая и страшная грань этой силы открылась ей с первых боёв, в которых, к слову, Фенька сама редко участвовала, но чаще с любопытством наблюдала за их ходом с командных пунктов и высоток.
Цепи плохо обмундированных, неряшливо одетых мобилизованных красноармейцев серыми волнами текли по полю в сторону колчаковских, добротно оборудованных окопов, прямо на ураганный огонь. Людей выкашивало десятками. Вот упало красное знамя, и бойцы сначала попятились, а потом и беспорядочно побежали назад. Однако из тех окопов, откуда всего несколько минут тому назад красноармейцы поднялись в атаку, раздались дружные ружейные и револьверные хлопки, и короткими очередями застрочил пулемёт. Это заградотрядовцы – латыши, мадьяры и китайцы под командованием ночных Фенькиных хахалей таким вот неслыханным прежде в истории войн способом, придуманным недавно Троцким, пресекали всяческую панику в красных наступающих войсках. Феньке тоже дали пострелять из маузера. И хоть бы раз она промахнулась! Русские крестьяне, обезумев, метались между двух огней и наверняка полегли бы все под перекрёстным огнём, да подоспела конница алтайских партизан и вместе с опамятавшими красноармейцами выбила беляков из укреплённых окопов.
Взятых в плен раненых офицеров и солдат порубили в соседней балке всё те же молчаливые латыши, мадьяры и китайцы. Комиссары равнодушно наблюдали за кровавой расправой с бугра. Помалкивала, стоя рядом с ними, и Фенька. То ли утомил её бой, то ли придавило осознание той по-настоящему страшной и жуткой силы, что втянула нынче Феньку в свою орбиту и строго определила девке её место. И теперь без присмотра и спросу Феньке не то что шагу не ступить, а и пустить в свою душу какую-либо маломальскую змейку любой крамолы непозволительно. С того дня Фенька-Стрелок прониклась каким-то собачьим обожанием своих повелителей, правда, крохотной, однако всегда ноющей занозой где-то под сердцем было горькое чувство своей убогости и никчемности перед этими сверхчеловеками.
И Фенька тайно лелеяла мечту когда-нибудь стать одной из них, а для этого надо было обзаводиться не только зыбкими партнёрами по постели, временными командирскими должностями, но и надёжными товарищами по партии, из тех, что прочными невидимыми нитями всемогущей паутины опутали теперь одну шестую часть Земли – с кондовым названием «Россия».
Кандидатура утопшего намедни комиссара тоже рассматривалась как вполне подходящая. Вывели бы его из тайги, глядишь, и сошлись бы поближе. «Да, чё же нынче-то об этом голову ломать! – бросила вслух Фенька. – Корми уж рыбок, комиссар!»
Двигаться рекой намного легче, нежели биться по грудь в сугробах по заметённым логам и склонам. Снег в колено на относительно ровной прибрежной полоске позволял ехать верхом. Чоновцы радовались, что не смалодушничали и не бросили в тайге изнурённых глубокими снегами лошадей. В грубых сердцах все увереннее пошевеливалась надежда, что всё обойдётся и они живыми выберутся из тайги. Когда же за очередным поворотом они наткнулись на свежий путик, то у этой самой надежды даже и крылья выросли!
По лыжне чоновцы обогнули лесистый утёс и, перевалив через гребень отрога, спустились в тесную низинку, где в углу, под скалой, скрытая двумя заснеженными кедрами, ютилась охотничья избушка. Взяв наизготовку карабины, бергалы незаметно подобрались к избушке и почти одновременно махнули руками, приглашая притаившихся за кедрами Феньку и Кишку: «Ступайте сюда! В избе нет никого – дверца рогулькой подпёрта!» В помещении было тепло, печурка еще не остыла, значит, хозяин не далее как утром покинул его, видно, ушёл капканы в саймах и кулёмках проверять. Только обогрелись, поскидали с себя на широкие нары шинели и будёновские шлемы, разулись, как узкое оконце снаружи стало залеплять снежными хлопьями. Начиналась вьюга.
– Оно и вовремя, пущай наши следы заметёт, – Фенька отошла от окна, – печь топить покуль не будем. Затаимся. Авось хозяин вернётся, чтоб он до срока нас не обнаружил, а мы б его врасплох встретили. И никакой махорки – от ей вонь на всюю тайгу.
– Ох и башковитая ты, Аграфена! – восторженно откликнулся Кишка-Курощуп. – Не по-бабьи прям кумекаешь! Не здря ты в командирах у нас!
– Я, Никиша, жизнью научена, – польщенно молвила Фенька. – Игнат, ты с Фролом у дверей будешь дежурить. Мы вздремнём покуль с дороги. Опосля Тимофей и ты, Никифор, смените их. И чтоб мне – ухо востро держали!
Под утро, когда изба выстудилась, а метель всё не унималась, Фенька позволила протопить одной закладкой печь, чтобы хоть воды накипятить да стылое вяленое мясо подогреть. Вот этот-то дым и учуял пробивающийся сквозь метельную мглу к избушке с обхода своих угодий Прокоп Загайнов.
Собственно, и обхода-то полноценного не удалось совершить, так, вынул из капканов двух собольков, да специальным зарядом в одну дробинку, чтоб не портить шкурку, снял пяток загнанных лайкой на пихты белок, но проверить дальние, под хребтом Толстушонок, участки помешала нежданная снеговерть.
Прокоп неслышно поманил Трезорку, развернулся и ушёл в ближний распадок, откуда при ясной погоде хорошо видна избушка. Под седой пихтой вырыл нору в снегу, наломал мохнатых лап и устелил ими низ, а также плотно закрыл лаз. Минут через тридцать, когда охотник согрел своим дыханием нору до такой степени, что снег на стенках помягчел, Прокоп задремал. Трезорка, свернувшись клубком, чутко улёгся в ногах.
– Чё делать с конями? Ума не приложу, – широкоскулый, с близко посаженными медвежьими глазками-буравчиками, Тимофей стряхнул у двери с шинели и шапки снег, обмёл утеплённые сапоги и прошёл к столу. – Сумёты по крышу, жрать конягам неча, овес вот последний по торбам рассыпал. Покуль хрумкают, а дале, лапы кедровы ли чё ли мелко рубить? Да поди ж, и скотина жрать таков продухт не станет?