bannerbanner
Твердый сплав
Твердый сплав

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Кончилась ночь, и ничего не было сказано о том, что хотел Лавров произнести, а Катя – услышать. Лавров довел Катю до ее парадной, – путь снова прошел в молчанье. Но он не мог уйти не сказав:

– Ну вот, мы и пришли.

Глаза у Кати блестели, когда она подняла их на Лаврова.

– Катя!

Девушка вздрогнула:

– Что?

Она смотрела на него долгим и, как показалось Лаврову, тревожным взглядом, будто видела его впервые и пыталась понять, что же все-таки происходит…

Через минуту она бегом поднималась по лестнице. Лавров остался у парадной один.

Он вытащил папиросы и стоял, шаря по карманам за спичками, но их не было, – кончились, стало быть. Тут вспыхнул перед ним розоватый огонек и знакомый голос проговорил:

– Пожалуйста, Николай Сергеевич.

Лавров отпрянул. Против него стоял Брянцев, держа зажженную спичку.

– Вы?

– Да. – Брянцев не замечал смущения Лаврова, он был хмур, и под глазами у него лежали глубокие тени. – Майор просил вас немедленно пройти к нему. Вас и Воронову.

С Лаврова словно хмель слетел:

– Что случилось?

– Поднимемся за ней, – вместо ответа предложил Брянцев.

Но Катя уже спускалась, по лестнице дробно стучали ее каблуки.

Когда она побежала наверх, у нее было одно желание: скорее к себе, в комнату, раздеться, юркнуть под одеяло и, накрывшись с головой, подумать о том, что сегодня было. Она не утерпела и выглянула в лестничное окно; Лавров был не один. Второй – она знала его – был помощник Курбатова, значит надо бежать вниз, он там неспроста.

– Что случилось? – крикнула она из дверей.

– Когда Позднышев ушел с работы? – спросил ее Брянцев.

– В пять, нет, в половине шестого. Да, в половине шестого, это я точно помню. Я ушла в восьмом, два часа спустя.

– Куда? Куда он пошел?

– Его вызвал друг. Они собирались где-то встретиться.

– Где?

– Я не знаю. Что же случилось все-таки, скажите ради бога?

Брянцев отвернулся:

– Позднышева пытались убить. Он в больнице.


В субботу, под выходной, Брянцев, уходя с работы, столкнулся у входа с музыкантом Головановым. Брянцев узнал его сразу по фотографиям, которые приходилось видеть на афишах и в журналах. Высокий, худой, чуть сутулый, словно стеснявшийся своего роста, Голованов стоял перед дежурным и говорил, волнуясь:

– Простите, мне надо видеть… срочно видеть кого-нибудь из следователей. По очень важному вопросу. Сегодня, сейчас.

Дежурный взглянул на Брянцева – тот кивнул; тогда дежурный попросил у Голованова документы и выписал пропуск:

– Комната шесть.

Рассказ был не длинен, музыкант очень нервничал и говорил поэтому сбивчиво, однако все, что он говорил, складывалось в стройный рассказ о судьбе человека его, Брянцева, поколения. Но если Брянцев рос, как большинство советских детей, в семье, в школе, в пионерском отряде, – то у Голованова была совсем иная судьба. Брянцев пошел на фронт, Голованова не брали – слаб здоровьем. И если для Голованова война кончилась в тот самый день, когда об этом сообщили по радио, для Брянцева она продолжалась до сих пор.

Слушая Голованова, Брянцев видел не только то, что тот хотел рассказать. Жизнь человека талантливого, сильного в своем таланте, вставала перед Брянцевым.

2

…Голованов помнит себя лет с пяти, – помнит комнату, единственным своим окном выходившую на двор, со всех сторон стиснутый дровяными сараями. За двором и сараями начиналась пригородная равнина, безлюдная, изрытая окопами и воронками, – там ребятишки подбирали позеленевшие стреляные гильзы, части сломанных винтовок и иногда – латунные пуговицы с тиснеными орлами.

Семья жила в Нейске, небольшом промышленном городке, и занимала комнату бывшей конторы завода. Отец рассказывал, что в этой комнате был кабинет управляющего заводом фирмы «Сименс-Шуккерт», герра Ратенау.

По утрам мальчика будил заводский гудок. Глухой, он то повисал в воздухе, то, словно прижатый ветром к земле, растекался по сторонам, чтобы где-то снова взмыть вверх и оттуда прислушаться к собственному эху.

Он вставал вместе с отцом; мать вставала раньше. Она ходила по комнате и кашляла, запахивая на груди серый штопаный-перештопанный платок. Когда она кашляла, отец тревожно поднимал от тарелки голову, а потом опускал ее еще ниже, чем раньше, словно чего-то стыдясь. Однажды мать уехала в деревню к своей родне; мальчик помнит вокзал, сутолоку, мелькающие тюки и корзины, помнит мать, стоявшую в дверях товарного вагона. Поезд тронулся, она что-то крикнула, запахивая платок привычным движением, – и навсегда ушла из его жизни.

Через год он пошел в школу, и отец, дневавший и ночевавший на заводе, облегченно вздохнул: школа смотрела за мальчиком, кормила его.

Хорошо было после занятий не идти домой, в холодную пустую комнату, а забраться в каморку школьного сторожа Федосеича и читать ему по складам книгу. Старик вертел от удивления бородой, восклицая: «Ах ты, елки-березки!» – а потом засыпал под чтение.

Однажды, забравшись по привычке к сторожу, мальчик увидел, что старик, ворча себе под нос, перебирает связку ключей:

– Рояля ей понадобилась. Достань ей роялю, а если она вовсе даже сломанная?..

Кряхтя, он вышел в коридор; мальчик пошел за ним. Все еще не успокаиваясь: «Рояля ей понадобилась!» – сторож остановился у дверей, которые обычно никогда не бывали открытыми. Замок долго не поддавался. Наконец, ключ в скважине заскрипел, заскрежетал, и на мальчика пахнуло пылью, плесенью и гниющим деревом.

Их тени ходили по голым стенам с ободранными обоями. Масленка светила еле-еле, и приходилось то широко раскрывать глаза, то щуриться, чтобы разглядеть комнату.

– Вот она, – кивнул старик на что-то густо обросшее пылью. Тряпкою он провел по ровной поверхности, и вдруг из-под тряпки вырвалась и заблестела черная полоска.

– Роялью называется. Не знаешь? Играют на ней. Вот, глянь-ко.

Он откинул крышку.

– Ткни пальцем-то. Да не бойся, не кусается. Смотри.

Своими короткими, распухшими от ревматизма, скрюченными пальцами он ударил по клавишам, и пыль на крышке дрогнула от раздавшихся звуков.

– Тут, слышишь, ровно вода звенит, ручеек – жур-жур-жур, а здесь вот солнышко светит, а тут гром. А? чего рот-то раскрыл? Не видал? Хитрая, брат, штука, люди на ней десять лет учатся играть.

Это был первый урок музыки.

«Рояля» понадобилась учительнице: та на уроке сказала ребятам, что у них будет пение. Скоро пришел и учитель – долговязый с рыжими усиками, в дымчатых очках, замотавший шею зеленым шарфом:

– Это – до, это ре, дальше ми, фа, соль… поняли? Начали – до, ре, ми, ми, ми…

Поначалу от этого «ми» все прыснули, но потом привыкли и тянули «ми» уже с удовольствием.

Мальчик как-то подошел к учителю пения и сказал, что ему бы хотелось научиться играть. «Играть? Ты – чей? Головановский? Это что ж – заводского Голованова, да? Ну, тогда можно. Оставайся после уроков».

Потом учитель шипел: «Дурень, тупица, тебе бы только в обоз идти, ассенизаторский». Мальчик плакал, не понимая, почему он тупица, но, раз заболев музыкой, он уже не мог вылечиться.

Что было дальше? Отец пошел на завод и не вернулся, его нашли на дороге мертвым, а неподалеку валялись дымчатые очки. В карман отца была всунута записка: «Красному директору от истинных хозяев завода». А учитель музыки исчез, как сквозь землю провалился, но потом кто-то портил станки, а в мешке муки на общественной кухне нашли однажды толченое стекло…

И вот – детдом. Уже другие преподаватели, люди ласковые и внимательные. Год мальчик прожил там, учась, помимо прочего, играть на скрипке, которую ему подарил завод. И, как знать, может, совсем иначе сложилась бы его судьба, если б не один – смешной теперь, а тогда грустный случай.

Кто-то принес в школу мяч. С гиком и визгом ребята гоняли его на перемене по коридору, и, забыв обо всем на свете, Сережа Голованов бросился в эту азартную игру, пиная мяч ногами, кричал и пел, как вдруг наткнулся на фарфоровую вазу, стоявшую на тумбочке возле окна, и прежде чем он успел вытянуть руки, ваза упала и разбилась вдребезги.

В коридоре сразу же стало тихо, только мяч шуршал, откатываясь в угол. Мальчик еще не понимал, что случилось, и недоуменно смотрел на осколок, с которого маслянистыми глазами улыбалась розовая рожица амура. Он уже не помнит, кто из ребят подошел к нему и сказал, тоже глядя на осколки:

– Дорогая штука. Попух ты, Серега.

Один из закадычных дружков по школе дернул его сзади за куртку:

– Хочешь, я скажу, что я это разбил, а? Мой батька заплатит.

– Не надо. Я сейчас домой пойду.

И, схватив в классе свой ранец и шапку, он выскочил на улицу, трясясь от страха.

Тихо и протяжно, словно котенок, пропищала дверь в комнату. Там никого не было. Скрипка лежала на табуретке возле кровати; когда он откинул тряпку, закрывавшую ее, и тронул струну, одинокий звук долго ныл в воздухе, будто жалуясь на боль и не находя себе выхода. Не все ли было равно, куда идти. Он взял скрипку и осторожно, стараясь не шуметь, вышел, осторожно закрыв за собой дверь, и осторожно спустился по лестнице.

…На одной из станций, названия которой он уже не помнит, где-то между Москвой и Ленинградом, он решил сыграть в зале ожиданий, благо не было видно милиционера, а народ собрался подходящий, большей частью женщины, – эти всегда что-нибудь дадут.

Он сыграл «польку», потом «жалостливую» песню и увидел, что кто-то краешком платка уже вытирает глаза и лезет в корзину. Он начал еще одну «жалостливую», но, сразу заслонив свет в окнах и мельтеша, подошел поезд, и, кое-как собрав куски пирогов и яйца, он выскочил на платформу: поезд был попутный, на Ленинград. По перрону прогуливались двое бойцов железнодорожной охраны. Он шмыгнул вдоль стены, дошел до угла и спрятался за ним, надеясь пойти в обратную сторону, когда эти двое пройдут мимо. Все было бы хорошо, если б один из них случайно не обернулся. Бежать было бессмысленно; боец схватил мальчика за плечо, и тот вскрикнул.

– Чего орешь?

– Отпустите! – вдруг услышал он. – Слышите, товарищ боец!

Из окна вагона, стоявшего как раз перед ними, высовывался широкоплечий человек в военной гимнастерке. Голос у него был властный, и боец нехотя убрал руку. Человек в гимнастерке увидел у мальчика скрипку и сказал:

– А ну-ка подойди сюда, скрипач!

Из-за его спины показалось другое лицо, узкое, с большими черными глазами.

– Ты чего здесь делаешь?

– Я… я здесь играл.

– Что играл?

Мальчик ответил, и широкоплечий улыбнулся.

– Небось сбежал из дома? Только правду говори – сбежал?

К чему было врать этому человеку? Ну, сбежал, только не из дома.

Широкоплечий вдруг задумался:

– Знаешь что, лезь-ка ты сюда. Вон в те двери. – И крикнул какому-то военному, стоявшему у подножек вагона: – Товарищ Быстров, пропустите мальчика.

Прошел час, прежде чем Сергей рассказал им о себе, а человек в гимнастерке все расспрашивал его и наконец попросил что-нибудь сыграть. Сергей развернул свою скрипку.

– Чайковского можешь?

– Могу.

Широко расставив ноги, стал посредине купе и сыграл «Тройку». Они – черноглазый и другой, в гимнастерке, – переглянулись:

– Еще что-нибудь…

Стараясь не сбиться, он начал играть песенку, дней пять назад услышанную в зале ожиданий от крестьянина, но песня была короткой, а ему не хотелось кончать, и он продолжал ее, чуть прикрыв глаза, и, собрав в себе все силы, играл дальше, придумывая на ходу.

– Я не знаю этого, – сказал человек в гимнастерке. – Что ты играл?

– Не знаю, – ответил он.

– Как так – не знаю?

– Начало не мое, а середина и конец – мои.

Они снова переглянулись. И вдруг человек в гимнастерке звонко рассмеялся:

– А помните наш спор, Валериан Павлович? Вы говорили, что десятилетия пройдут, прежде чем из нашего народа выйдут в мир таланты. А вот прошло пятнадцать лет – и пожалуйте. Нет, Валериан Павлович, в нашем народе таланты растут, как грибы в дождик, надо их только собирать умело. – Все еще смеясь, он потрепал мальчика по голове. – А покормить-то тебя я забыл. Нечего сказать, гостеприимный хозяин. Садись и ешь. Вот тебе бутерброды.

Ради приличия он отнекивался, а потом решил, что стесняться нечего, и поел с удовольствием. Еда клонила ко сну, и он задремал, свернувшись на диване, сквозь полусон слушая речи двух пассажиров.

– Вот вам совершенно новый человек, – говорил черноглазому главный, как он определил его. – Он городового в глаза не видел и не увидит. Пареньку, конечно, не сладко жилось, так ведь мы только в начале пути. Сын токаря, красного директора. Я верю в него, ей-ей верю… Вы говорите – наследственность, культура в крови, а мы сами вложим ему в кровь нашу культуру…

Больше мальчик ничего не слышал. Когда его разбудили, в купе уже было темно и черноглазого не было. Тот, который взял мальчика в поезд, стоял одетый, в кожаном пальто и фуражке:

– Вставай, тезка, приехали.

Они вышли на перрон. Там стояло несколько военных, они козырнули и вытянулись, увидев их. На привокзальной площади стояли две машины, в одну из них они влезли, «главный» поздоровался за руку с шофером и сказал:

– А ну, Вася, в первый детдом, и домой.

– И всегда вы каких-то мальчишек да девчонок возите, Сергей Миронович, – заворчал шофер. – Небось, как резину менять – доставай, брат, как знаешь…

Тот захохотал:

– Чего ты ругаешься! Погоди, эти мальчишки да девчонки еще нас возить будут. Вот увидишь: состаримся, и будут нас возить.

Впервые в жизни мальчик ехал на автомобиле. За стеклом мелькали витрины, люди – он ничего не мог разобрать толком. Наконец, они приехали, и шофер помог открыть дверцу.

– Вылезай, будущий шофер.

– Будущий музыкант, – поправил его новый дорожный знакомый. – Погоди, погоди, еще хвастать будешь, что возил его. Пошли, музыкант, в детдом, только условимся: не убегать.

Внизу их встретила пожилая красивая женщина; Сергей Миронович поздоровался с ней и назвал по имени-отчеству. Разговаривали они тихо, отойдя в сторону; единственное, что донеслось до мальчика: «определить его в школу художественного воспитания»; потом Сергей Миронович подошел к Сергею и протянул руку:

– До свиданья, герой. Скучно будет – звони по телефону. Эх ты, Паганини…

А через полтора года этого невысокого, с ясной улыбкой человека не стало. Была площадь, и толпа, и в морозном декабрьском воздухе сухо звучали трубы. Толпа захлестнула мальчика и понесла к широким ступенькам вокзала. Мальчик плакал. И то ли слезы помешали ему разглядеть подробнее, то ли сгустившаяся темнота – но показалось ему, что мелькнуло где-то рядом знакомое лицо учителя пения, уже без дымчатых очков, но с тем же зеленым шарфом. Они встретились взглядами. С этим человеком в сознании Сергея была связана и смерть отца, и все плохое, страшное. Почему он оказался здесь? Изо всех сил мальчик начал протискиваться к нему – какое-то огромное, сильное в ненависти чувство вело его тогда, желание схватить за руку, крикнуть что-нибудь обидное, – но нет, того уже не было, исчез, словно растворился в толпе.


Что было потом? Комсомол, школа, консерватория. Ему было двадцать лет, когда началась война. Голованов рассказал и о той ночи, когда он перешел фронт у Солнечных Горок. Кто с ним шел? Он не помнит. Лида? Нет, лиц он не видел тогда, – он еле шагал, у него мутилось в глазах. Глаза у него плохие – он начал терять зрение еще в детстве – от коптилок и недоедания.

Брянцев, наконец, записал последние слова показаний Голованова: «Я, Сергей Гаврилович Голованов, работник Филармонии, живу в настоящее время на даче в Замошье». Дальше Голованов говорил, что вечером, в пятницу, он ловил на речке рыбу, в месте, скрытом кустами, но ловил не удочкой, а на донку, так что удилище не высовывалось из-за кустов.

Часов в девять мимо кустов медленно прошли двое: их не было видно, Голованов слышал только их голоса. По-видимому, они продолжали начатую беседу:

– … но я же вам говорю, он может докопаться до причин аварии, и тогда все эти годы – кошке под хвост. Нет, нет, пусть четвертый его уберет.

– Если вы уберете Позднышева, я не уверен, что это… понравится. В конце концов, следы…

– Подите вы к черту с вашей трусостью, а я не желаю класть свою голову, – взвизгнул один из них, и Голованов вздрогнул: в интонации ему послышалось что-то очень знакомое. Те двое, все еще споря, прошли; Голованов осторожно раздвинул кусты и выглянул.

Пожилой человек, отчаянно жестикулируя, продолжал доказывать своему собеседнику, что он не намерен рисковать своей головой, а тот, военный, по-видимому офицер, долговязый, с тонкой как у осы талией, шел молча, прутиком сбивая разросшуюся вдоль тропинки пышную поросль. Как только они скрылись, Голованов, забыв про снасть, бросился в поселок, переоделся и минут за двадцать до прибытия поезда, шедшего в город, был уже на станции.

Пожилой пришел один. Мелко семеня, он пробежал по перрону, выпил газированной воды, купил газету. Он никого не замечал, сел на скамейку и успел просмотреть всю газету – от передовой до объявлений на четвертой странице. Наконец, поезд подошел, и Голованов оказался рядом с этим пожилым; в отделении вагона было пусто.

Коротки дорожные встречи! А когда поезд идет, мерно постукивая на рельсах, и делать ровным счетом нечего, люди становятся словоохотливыми.

Самое любопытное, что разговор начал не Голованов, а тот, пожилой:

– Вы не знаете, когда мы будем в городе?

– В первом часу. А вы разве не из Замошья, не с дачи?

– Нет, ездил к знакомым. Ужасно неудобное расписание для дачных мужей и… работающих гостей.

Он сам засмеялся своей шутке, и Голованов поддержал этот смех. Дальше разговор пошел как по маслу, и, подъезжая к городу, Голованов уже знал, что этот пожилой – бухгалтер с «Электрика», и что завтра ему на работу, и что он не успеет выспаться – к старости началась бессонница, – знаете, очень мучительная штука…

В конце головановских показаний было написано:

«Этого человека я знал много лет назад. В моей памяти он связан с убийством моего отца, директора завода в Нейске. Он исчез из Нейска после убийства. Последний раз я видел его в Ленинграде на похоронах С.М. Кирова, но задержать его тогда мне не удалось…»

– Ну что? – спросил Бондаренко, присутствовавший при беседе, когда Голованов ушел. – Что ты думаешь?

– Надо ехать на завод, Павел.

– Предупредить Позднышева? Я узнавал, такой там работает.

– Взять бухгалтера. Он может наделать дел, если его не изолировать сейчас.

Но они опоздали. В коридоре заводоуправления, несмотря на поздний час, было людно, но тихо, все говорили шепотом, оборачиваясь к двери директорского кабинета. Санитары и врач поднимались по лестнице вместе с Брянцевым и Бондаренко, и поэтому неловко было входить в кабинет вместе с ними; офицеры остались в коридоре, и Брянцев шепотом спросил одного из рабочих, что случилось.

– Позднышев…

– Да что вы? – Брянцев сделал вид, что Позднышева он, разумеется, знает. – Что такое?

– Не знаю. Пришел часов в семь в цех, ходил грустный, пил воду, а потом – упал, судороги…

Санитары вынесли Позднышева на носилках. Он был без сознания. Брянцев на секунду увидел высокий лоб неестественной, мраморной белизны и губы, искривленные от боли. Потом он взглянул на Бондаренко. Тот указал ему глазами на дверь директорского кабинета, и они вошли, не постучавшись.

Директор не обернулся. Он стоял возле врача, складывавшего в чемоданчик шприцы и коробки с ампулами.

– Вы уверены в этом?

– Да, симптомы совершенно точные.

– Это смертельно, доктор?

– В зависимости от дозы, общего состояния организма… Да мало ли еще от каких причин.

Теперь уже Бондаренко подошел к врачу:

– Что вы установили?

Врач поднял глаза и, увидев офицера, ответил так же лаконично и, как показалось, устало:

– Отравление птомаином… рыбным ядом. Я… нужен вам еще?

– Нет, нет, спасибо.

Врач ушел. Директор, Бондаренко и Брянцев остались одни.

Брянцев молчал, вопросы задавал Бондаренко. Бухгалтера, конечно, уже нет на заводе? Где был Позднышев сегодня? Кто это может сказать? Да, позовите, пожалуйста, его помощников.

Бондаренко выяснил, что Позднышеву позвонил друг, они договорились встретиться в шесть. Звонок был в пятом часу, до этого Позднышев выходил из цеха один. Кто этот друг? Уралец, электрик, Василий. Все. Больше ничего узнать не удалось. Бондаренко шепнул Брянцеву: «Узнай адрес бухгалтера», – и тот тихо вышел из кабинета.

В отделе кадров народ еще был, и Брянцеву быстро дали адрес Войшвилова. Когда Брянцев снова подошел к директорскому кабинету, Бондаренко уже выходил оттуда.

3

…Перед Брянцевым лежали материалы обыска, произведенного в квартире Войшвилова. Самого его дома не оказалось.

Под железным листом возле плиты на кухне был обнаружен коленкоровый сверток. Там были аккуратно сложены паспорта – пять штук! Брянцев листал их. Со всех пяти фотографий глядело одно и то же лицо: фамилии, даты и места рождения, словом, все остальное – было разным.

В один из паспортов, выданный Солнечногорским отделением милиции гражданину Дьякову Аполлону Марковичу, была вложена справка о том, что гр. Дьяков А.М. 27 октября 1941 года действительно был направлен в эвакогоспиталь, как пострадавший при переходе через линию фронта.

Судя по всему, незадолго до обыска в квартире было двое: в пепельнице лежали окурки «Казбека» и «Беломора» – ясно, что их курили разные люди. Сидели недолго, от силы час, выкурили три папиросы. Тот, что курил «Казбек», нервничал и выкурил две штуки.

Но основной находкой были все-таки бумажки, которые теперь Брянцев брал в руки особенно осторожно. Там была таблица с боевыми данными новой скорострельной пушки, крохотный чертеж, при первом взгляде на который не трудно было отгадать замок этой же самой пушки, и отпечатанные на машинке сведения о количестве электрооборудования, изготовленного на заводах министерства за год для армии. «Ну, ладно, – подумал Брянцев, – я еще могу допустить, что скромный бухгалтер в конце концов мог как-то узнать об электрооборудовании. Но откуда у него эти сведения о пушке?»

Впрочем, сопоставляя рассказ Голованова и результаты обыска, Брянцев понимал, что «скромный бухгалтер» – вовсе не Войшвилов, Дьяков или кто-либо еще, а матерый разведчик, пойманный на месте преступления.

Курбатов все еще не возвращался, и Брянцев был даже рад этому. Он работал с лихорадочной поспешностью, закуривал папиросу и бросал ее, потом вытаскивал из пачки и закуривал новую. Уже было воскресенье, но Брянцев не знал, что Курбатов договорился с Лавровым и Катей ехать в Солнечные Горки, и потому спешил сделать как можно больше до его приезда, чтобы Курбатов мог сразу же начать расследование.

Прежде всего Брянцев позвонил в управление милиции. Не подавали ли за последние шесть-семь лет заявления о пропаже паспортов – номера такие-то, фамилии такие-то, в том числе и на фамилию Войшвилова в раймилицию Солнечных Горок он звонить не стал: паспорт может быть фальшивым – это во-первых, архивы же, надо думать, были давным-давно уничтожены. Он позвонил в Москву, в центральное бюро справок: «Мне нужен домашний телефон Позднышева Никиты Кузьмича. Да, я подожду. Какой номер? Спасибо».

Через десять минут он говорил с женой Позднышева, она уже знала все и утром собиралась вылететь.

– Простите, один вопрос. У вашего мужа есть друг на Урале, Василий?

– Да, Василий Павлович Коростылев. Они вместе учились, вместе работали. Были вместе в Германии.

– Его телефон и адрес вы знаете?

– Телефона у него нет. – И она продиктовала Брянцеву адрес.

Через несколько минут в Свердловск уже шла телеграмма Коростылеву и фотография Дьякова-Войшвилова по фототелеграфу.

Лихорадочность внезапно сменилась усталостью. Когда Брянцев сел и начал писать доклад, у него задрожали пальцы. Он стиснул ручку и заставил себя писать; строчки, однако, получались корявыми, буквы так и прыгали у него в глазах.

Доклад Курбатову был окончен.

В воскресенье вечером приехал сам Курбатов.

– Ну как дела? – пожал он руку Брянцева и продолжал сам, не дожидаясь ответа: – Кое-что мне удалось установить.

Водокачка была взорвана двадцать девятого октября, иными словами, через два дня после того как группа перешла фронт. Стало быть, железнодорожник-подрывник был липовый. Что с вами, Брянцев?

Прочтя доклад, Курбатов откинулся в кресле.

– Это – удача, лейтенант. Но как Позднышев?

Брянцев вспыхнул. Он попросту забыл позвонить в больницу и сейчас, рдея как маков цвет, слушал, что говорит в трубку Курбатов.

– Состояние тяжелое?.. Температура?.. Благодарю вас.

Курбатов расстегнул верхнюю пуговку рубашки и ослабил галстук:

– Да, жаль старика. Однако будем работать. Поезжайте за Лавровым и Вороновой.

На страницу:
5 из 7