bannerbanner
Православно-славянская цивилизация в геополитических учениях Новейшего времени
Православно-славянская цивилизация в геополитических учениях Новейшего времени

Полная версия

Православно-славянская цивилизация в геополитических учениях Новейшего времени

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2


Андрей Гвоздев

Православно-славянская цивилизация в геополитических учениях Новейшего времени. Монография

Рецензенты:

Е. М. Шемякина, кандидат философских наук, доцент;

О. О. Козарезова, кандидат философских наук, доцент.


Автор выражает благодарность переводчику В. Ю. Степанову за помощь в работе с иностранной литературой


© Гвоздев А. В., 2019

© Издательство «Прометей», 2019

Введение

Когда приступаешь к такой теме, как «православно-славянская цивилизация», охватывает волнение: так много написано по этому поводу. Возможно ли все охватить и осознать? Свое исследование мы хронологически ограничили рамками Новейшего времени, то есть с 1918 г. (по устоявшейся с советского времени хронологии истории – с 1917 г., разница не существенна) по наши дни. Начало указанного периода было ознаменовано выходом первого тома «Заката Европы»[1] О. Шпенглера (1880–1936), книги, по словам К. А. Свасьяна, исследователя творчества и переводчика Шпенглера, претендующей на вакансию «философии эпохи»[2].

Несмотря на то, что Шпенглер не относил русскую культуру к числу «высоких культур», он отвел ей достойное место среди «множества мощных культур». Большое значение Шпенглер уделял православному началу русской культуры, чем задал тон и ориентиры последующим исследователям.

Проблема самобытности той или иной культуры может быть поставлена только в рамках цивилизационного подхода. О. Шпенглер считается на Западе основоположником цивилизационного подхода к изучению истории. Однако мы прекрасно знаем, что цивилизационный подход разрабатывался русскими мыслителями еще в XIX в. Романтик «любомудр» В. Ф. Одоевский (1803–1869) в романе «Русские ночи» провозгласил: «Запад гибнет!»[3]. Цивилизации у него рождаются и погибают, сменяют друг друга. «Когда азийские царства, которых имена, как грозные привидения, являются нам на страницах истории, в кровавой борьбе спорили о первенстве мира, свет истины тихо возрастал в пустыне евреев; когда науки и искусство Египта погасли в разврате, – Греция обновила их силу в своих объятиях; когда дух отчаяния заразил все общественные стихии гордого Рима, – христиане, этот народ народов, спасли человечество от погибели; когда в конце средних веков ослабевшая деятельность духа готова была поглотить сама себя, – новые части света дали новую пищу и новые силы ослабевшему старцу и продлили его искусственную жизнь»[4].

Это еще не есть цивилизационный подход, так как смена культур у Одоевского представляет собой эволюцию человеческого развития, цивилизации существуют не параллельно, а последовательно. Однако у русского романтика можно найти органический подход с присущими ему жизненными циклами. «…Высшее развитие сил какого бы то ни было организма есть начало его конца»[5], – говорит главный герой о возможной гибели Запада. И самое главное, у Одоевского есть мечта о том, что русская культура сменит западную и будет доминировать в мире. «Мы поставлены на рубеже двух миров: протекшего и будущего; мы новы и свежи; мы непричастны преступлениям старой Европы; пред нами разыгрывается ее странная, таинственная драма, которой разгадка, может быть, таится в глубине русского духа…»[6].

Примечательно, что прозвище героя, который высказывал мысли о гибели Европы и будущем России, – Фауст. У Шпенглера европейская культура называется «фаустовской». Интересная получилась перекличка между малоизвестным романом русского писателя, изданным в 1844 г., и признанным трактатом выдающегося немецкого ученого.

Одоевский сильно повлиял на славянофилов, особенно на И. В. Киреевского (1806–1856), который входил в кружок «любомудров». Славянофилы развили учение, противопоставляющее два вида просвещения: латинское и православно-славянское[7]. Тем самым они оказались на пороге цивилизационного подхода, который со всей полнотой был выражен Н. Я. Данилевским (1822–1885) в книге «Россия и Европа». Правда, В. С. Соловьев (1853–1900) в полемике с Данилевским заявил, что теория культурно-исторических типов была разработана немецким историком, профессором Университета Бреслау, Генрихом Рюккертом (1823–1875) в книге «Учебник всемирной истории в органическом изложении»[8]. Биограф Данилевского и пропагандист его взглядов Н. Н. Страхов (1828–1896) категорически отрицал плагиат: «Но один Н. Я. Данилевский оценил все значение этой мысли и развил ее с полной ясностью и строгостью. Рюккерт не только не положил ее в основание своего обзора, а говорит о ней лишь в прибавлении (Anhang) ко всему сочинению, в конце второго тома»[9]. Соловьев в ответ на это утверждение заявил, что слова Страхова «прямо противоречат истине. Мысль о культурно-исторических типах излагается Рюккертом в нескольких главах первого тома»[10]. В подтверждение этого тезиса Соловьев приводит ряд крупных цитат, из которых следует, что Рюккерт не признавал одного единственного направления в историческом развитии человечества.

Если даже Соловьев прав, то это не умаляет ценности работы Данилевского, цель которой заключалась в обосновании православно-славянского культурно-исторического типа. Что касается влияния Данилевского на Шпенглера, этот вопрос остается открытым. Шпенглер нигде не упоминает имя Данилевского, однако пересечений в их концепциях много. На это мы обращаем внимание в своей работе.

В данной монографии православно-славянская цивилизация рассматривается в контексте геополитики. Подходы Данилевского и Шпенглера позволяют это делать: цивилизации рассматриваются как живые организмы, занимающие место в пространстве и времени. А. Тойнби (1889–1975) начал, а С. Хантингтон (1927–2008) продолжил разработку концепции столкновения цивилизаций. В трудах евразийцев получили развитие идеи синтеза и диалога типологически разнородных культур.

Таким образом, рассматривая культуру как важнейший элемент геополитики, где центр тяжести смещается от военной экспансии к культурному воздействию, мы можем говорить о культурной геополитике или геокультуре.

В настоящее время в терминологический аппарат культурологии активно внедряется понятие «геокультура». Это слово неоднозначно. Употреблять его начал Иммануэль Валлерстайн, который под геокультурой понимал комплекс базовых ценностей и парадигмальных мыслительных приемов, характерных для капиталистической мир-системы[11].

Дмитрий Замятин геокультурой называет дисциплину, изучающую географические образы. «Геокультурный образ – это система наиболее мощных, ярких и масштабных геопространственных знаков, символов, характеристик, описывающая особенности развития и функционирования культур и цивилизаций. <…> Геокультурные образы определяют глобальные стратегии поведения наиболее крупных политических, экономических и культурных акторов»[12].

Социолог Вячеслав Кузнецов в своей фундаментальной монографии определяет геокультуру как сферу деятельности человека по обеспечению мира и безопасности в многополярном мире[13].

Мы будем понимать геокультуру как культурный фактор в геополитике. «Только если геополитика развивает идеи социально-экономической и политической организации общества, идущие от традиций древнегреческих или древнеримских полисов (греч. πολις – город), то геокультура углубленно рассматривает эволюцию и особого «душевного» отношения к этому пространству»[14].

Особую актуальность данная тематика получила в наше время, когда остро встали проблемы межэтнических отношений и началось формирование Евразийского Союза. Идеи православно-славянской цивилизации были востребованы как государственной идеологией, так и оппозиционными гражданскими организациями. Современный российский геополитик К. Э. Сорокин подчеркивает злободневность этой темы: «… Геополитика может и должна послужить России. Хотя модернизация данной науки в случае нашей страны должна быть, видимо, даже более глубокая, чем на Западе. Ведь десятилетиями она развивалась западными учеными и обслуживала прежде всего западные интересы, поэтому ее использование у нас потребует внесения „национально-цивилизационных“ поправок (вот здесь как раз и могут пригодиться идеи, наработанные в спорах западников, славянофилов и евразийцев)»[15]. Особую актуальность в этой связи приобретают вопросы цивилизационной специфики и собственной идентичности современной России, «без чего ее возможность занять достойное место в мультицивилизационном мировом политическом пространстве представляется весьма проблематичной, когда как перспективы геополитической „черной дыры“ приобретают для страны вполне реальные очертания»[16].

Более остро ставил вопрос А. С. Панарин (1940–2003): «Таким образом, вопрос о национальной идентичности России, о ее праве быть непохожей на Запад, иметь собственное призвание, судьбу и традицию, на наших глазах превращается в вопрос о нашем праве на существование вообще, о национальном бытии как таковом»[17].

В качестве приложения к монографии приводится предисловие к немецкому изданию «Бесов» Достоевского А. Мёллера ван ден Брука, также публикуется наш доклад об И. Валлерстайне и рецензия на книгу Ю. И. Венелина (1802–1839) «Истоки Руси и славянства». Последние две работы несколько выходят за рамки заявленной темы: Валлерстайн не затрагивал религиозной тематики, а Венелин по хронологическим соображениям. Однако обе статьи непосредственным образом связаны с темой монографии.

1. Православная цивилизация в трудах зарубежных авторов

1.1. Русский псевдоморфоз Освальда Шпенглера

Освальд Шпенглер не был специалистом по русской культуре, его рассуждения большей частью основаны на знании текстов Ф. М. Достоевского (1821–1881) и Л. Н. Толстого (1828–1910), также упоминаются Н. М. Карамзин (1766–1826), И. С. Аксаков (1823–1886), М. Горький (1868–1936). Шпенглера, на первый взгляд, трудно заподозрить в особых симпатиях к России: «примитивный московский царизм», «лишенный городов край»[18], – выражения, которые часто можно встретить в его трактате. Предназначение народа – «еще поколениями жить вне истории»[19] – будто бы вторит П. Я. Чаадаеву (1794–1856) немецкий мыслитель. Однако его ход мысли близок славянофильскому дискурсу. Схожи с А. С. Хомяковым (1804–1860) и Н. Я. Данилевским, например, рассуждения Шпенглера о России и Европе. «Лишь слово „Европа“ с пребывающей под его влияние совокупностью идей связало в нашем историческом сознании Россию с Западом в одно ничем не оправданное единство. Здесь, среди воспитанной на книгах читательской культуры, чистой воды абстракция привела к колоссальным последствиям в реальности. Эти читатели в лице Петра Великого на столетия подменили историческую тенденцию примитивной народной массы, при том, что русский инстинкт справедливо и глубоко – с нашедшей свое воплощение в Толстом, Аксакове и Достоевском враждебностью – отграничивает „Европу“ от „матушки России“. Запад и Восток – понятия, наделенные подлинным историческим содержанием. „Европа“ – пустой звук»[20].

Историю русской культуры Шпенглер делит на три этапа: допетровская Русь, для которой характерна русскость, петровская Русь, олицетворенная Л. Н. Толстым, и будущая, провозвестником которой является Ф. М. Достоевский.

Эталон русскости Шпенглер находит в былинах об Илье Муромце времен Киевской Руси. «Всю неизмеримость различия между русской и фаустовской душой можно проследить уже на разнице между этими песнями и “одновременными” им сказаниями об Артуре, Германарихе и Нибелунгах времени рыцарских странствий – в форме песней о Хильдебранде и о Вальтере»[21]. Затем следует московская эпоха «великих боярских родов и патриархов, когда старорусская партия неизменно билась против друзей западной культуры»[22].

Петровская Русь описывается Шпенглером через важнейшую культурно-географическую характеристику – исторический псевдоморфоз, под которым он понимает «случаи, когда чуждая древняя культура довлеет над краем с такой силой, что культура юная, для которой край этот – ее родной, не в состоянии задышать полной грудью и не только что не доходит до складывания чистых, собственных форм, но не достигает даже полного развития своего самосознания. Все, что поднимается из глубин этой ранней душевности, изливается в пустотную форму чуждой жизни; отдавшись старческим трудам, младые чувства костенеют, так что где им распрямиться во весь рост собственной созидательной мощи?! Колоссальных размеров достигает лишь ненависть к явившейся издалека силе»[23].


Фото 1. Освальд Шпенглер


Здесь мы можем наблюдать очередное пересечение с идеями Н. Я. Данилевского. Если Шпенглер заимствует свой термин из минералогии, то русский мыслитель выделяет три способа распространения цивилизаций, обращаясь к ботанике: пересадка, прививка и почвенное удобрение. Аналогом шпенглеровского псевдоморфоза является прививка, когда местная культура (дичок) становится средством для более развитой и сильной цивилизации (благородного черенка). «Таким точно греческим черенком или глазком была Александрия на египетском дереве, так же точно привил Цесарь римскую культуру к кельтскому корню, – с большою ли пользою для Египта и для кельтского племени, предоставляю судить читателям. Надо быть глубоко убежденным в негодности самого дерева, чтобы решаться на подобную операцию, обращающую его в средство для чужой цели, лишающую его возможности приносить цветы и плоды sui generis (своего рода – лат); надо быть твердо уверенным, что из этих цветов и плодов ничего хорошего в своем роде выйти не может. Как бы то ни было, прививка не приносит пользы тому, к чему прививается, ни в физиологическом, ни в культурно-историческом смысле»[24].

Что касается ненависти «к явившейся издалека силе», то она, по Шпенглеру, в русском псевдоморфозе выражается в оппозиции двух геокультурных символов: Москва – святая, Петербург – сатана. Для доказательства своего мнения Шпенглер приводит цитату из письма И. С. Аксакова: «Первое условие освобождения русского народного чувства это: от всего сердца и всеми силами души ненавидеть Петербург»[25]. Шпенглер ошибочно атрибутирует это письмо как адресованное Достоевскому. На самом деле письмо от 6 июля 1863 г. предназначалось H. H. Страхову и было им же опубликовано в воспоминаниях[26]. Шпенглеру оно могло стать известным по биографии русского писателя, составленной Ниной Гофман, которая в свою очередь изучила труды H. H Страхова[27] и привела большой фрагмент текста письма в своей книге[28].

Несмотря на то, что резкие слова были написаны И. С. Аксаковым в полемическом задоре (он был разгневан заявлением журнала «Время» о том, что тот якобы первым открыл существование русской народности, а славянофильство – момент отживший), Шпенглер правильно интерпретирует геокультурные образы Аксакова. Годом ранее цитированного письма Иван Сергеевич в газете «День» резко противопоставлял две столицы. Петербург для него был символом измены чувству народности: «Разрыв с народом, движение России по пути западной цивилизации, под воздействием иного просветительского начала, измена прежним основам жизни, поклонение внешней силе, внешней правде, одним словом, – вся ложь, все насилие дела Петрова, – вот чем окрашен был городок Питербурх при своем основании, вот что легло во главу угла при созидании новой столицы»[29]. Надежды на возрождение он возлагает на древнюю столицу: «Москве предстоит подвиг завоевать путем мысли и сознания утраченное жизнью и возродить русскую народность в обществе, оторванном от народа. Довольно сказать, что Москва и Русь одно и то же, живут одною жизнью, одним биением сердца…»[30].

Восприятие всего, что приходит из Европы как отравы и лжи характерно, по мнению Шпенглера, для «подлинной русскости»[31]. Немецкий мыслитель отказывал Москве в наличии собственной души, но разделял убеждение славянофилов в раздвоенности русской культуры: «Общество было западным по духу, а простой народ нес душу края в себе. Между двумя этими мирами не существовало никакого понимания, никакой связи, никакого прощения»[32].

На наш взгляд, сходство с идеями славянофилов и Н. Я. Данилевского у немецкого мыслителя не является случайным: это можно объяснить влиянием Достоевского. В противопоставлении двух столпов русской культуры, Толстого и Достоевского, Шпенглер отдает явное предпочтение последнему. Толстого же он называет не кем иным, как отцом большевизма[33]. Аргументация Шпенглера не является бесспорной. Он вменяет Толстому излишнюю социально направленную рассудочность, так свойственную Западу, ненависть к собственности и государству. И самое главное, отрицание того западнического образованного общества, порожденного Петром I, к которому он сам и принадлежит. «Из него одного, подлинного наследника Петра, и происходит большевизм, эта не противоположность, но последнее следствие петровского духа, крайнее принижение метафизического социальным и именно потому всего лишь новая форма псевдоморфоза. Если основание Петербурга было первым деянием Антихриста, то уничтожение самим же собой общества, которое из Петербурга и было построено, было вторым: так должно было оно внутренне восприниматься крестьянством. Ибо большевики не есть народ, ни даже его часть. Они низший слой «общества», чуждый, западный, как и оно, однако им не признанный и потому полный низменной ненависти»[34]. Даже христианство Толстого Шпенглер связывал с коммунизмом: «Он говорил о Христе, а в виду имел Маркса»[35].

Примечательно, что вожди большевизма не считали Толстого своим. В. И. Ленин (1870–1924) назвал его лишь «зеркалом русской революции», в целом относя писателя к выразителям идей русского крестьянства, то есть класса трудящегося, но не передового. «Толстовские идеи, это – зеркало слабости, недостатков нашего крестьянского восстания, отражение мягкотелости патриархальной деревни и заскорузлой трусливости „хозяйственного мужичка“»[36], – писал Ленин в 1908 г.

Л. Д. Троцкий (1879–1940), с одной стороны, всячески открещивался от Толстого: «Учение Толстого – не наше учение», «Вера Толстого – не наша вера», «Толстой не считал себя революционером и не был им», «Толстой не считал себя социалистом – и не был им», – писал лидер социал-демократии в некрологе, опубликованном в венской «Правде». Однако это был лишь риторический прием. В конце статьи Троцкий сделал такой вывод, что знал бы о нем Шпенглер, обязательно привел бы его в качестве подтверждения тезиса о большевизме Толстого. Не будем углубляться в тему большевизма самого Троцкого на момент написания статьи (1910 г.), для Шпенглера большевик – радикальный революционер. «Толстой не знал и не указал пути вперед из ада буржуазной культуры, – писал Троцкий, – но он с неотразимой силой поставил вопрос, на который ответить может только научный социализм. И в этом смысле можно сказать, что все, что есть в толстовском учении непреходящего, бессмертного, так же естественно вливается в социализм, как река в океан»[37].

Достоевский для Шпенглера – святой, апостол первого христианства, воплощение русскости. «Подлинный русский – это ученик Достоевского, хотя он его и не читает, хотя – и также потому что – читать он не умеет. Он сам – часть Достоевского. Если бы большевики, которые усматривают в Христе ровню себе, просто социального революционера, не были так духовно узки, они узнали бы в Достоевском настоящего своего врага»[38].

Расширительное употребление термина «большевики» Шпенглером опять затрудняет понимание смысла его последнего высказывания. Здесь имеются в виду богостроители (А. М. Горький, А. В. Луначарский (1875–1933) и др.), которые в 1909–1913 гг. создавали фракции в РСДРП и вызывали резкую критику со стороны Г. В. Плеханова (1856–1918) и В. И. Ленина за синтез марксизма и религии.

А. Луначарский в религии видел, прежде всего, социальное учение. О раннем христианстве он писал: «Это религия, которая ожидала, призывала всеми силами души страшную террористическую революцию, которая была бы не только сокрушительной для царства богатых, но которая утолила бы бесконечную жажду мести демократии перспективами вечных мук, которыми она будет наслаждаться»[39]. Он всячески дистанцировался от богоискателей. «Конечно, мы, марксисты, отрицаем существование какого бы то ни было бога, и искать его нечего <…>. Бога нужно не искать, толковал я, его надо дать миру. В мире его нет, но он может быть. Путь борьбы за социализм, то есть за триумф человека в природе, это и есть богостроительство»[40], – оправдывался за свои ошибки перед расширенной редакцией газеты «Пролетарий» Луначарский в июне 1909 г.

Примечательно, что богостроитель не видит в Достоевском «настоящего своего врага», а пытается «завербовать» в союзники: «Да, Достоевский – социалист. Достоевский – революционер! – заявил Луначарский в своей речи, посвященной столетию русского писателя, – Ему в величайшей мере присуща мысль, что люди должны построить себе новое царство на земле. И этот идеал рая на земле, гармонической жизни в полном смысле этого слова опять-таки в полной мере присущ Достоевскому. Поэтому Достоевский не мог не ощущать на себе гнета самодержавия и всех ужасов зла, греха и преступления, тесно спаянных с ним»[41]. Осуждая излишнюю смиренность писателя перед самодержавием, Луначарский отмечал, что «в свое христианство Достоевский внес максимум революционности»[42].

Ранний Луначарский, как это должно быть свойственно, по Шпенглеру, большевику, видел в Христе социального революционера и представлял Достоевского сектантом, борцом с церковью, наподобие толстовца: «Эта церковь, торжества которой ждет Достоевский, <…> – не нынешняя церковь господствующих, а воссозданная церковь угнетенных и обездоленных, церковь подлинного Христа, а не великого инквизитора»[43]. Вообще, когда читаешь эти строки, то создается впечатление, что Луначарский перепутал Достоевского с Толстым. Однако надо полагать, что это была искренняя интерпретация Достоевского. Статья писалась в апреле 1921 г., когда закончилась гражданская война и было объявлено об отмене режима военного коммунизма. Это было время молодого революционного энтузиазма.

Ровно через десять лет в предисловии к однотомнику Достоевского Луначарский откорректировал свое отношение к писателю: «Однако церковная революция протекает у Достоевского еще в большем „смирении“, чем у Толстого его сектантская революция. Это – задание на сотни лет, это – отдаленное будущее или даже нечто потустороннее. Возможно, что, как у Толстого, так и у Достоевского, по самой мысли автора, гармоничная соборность есть только нормативный идеал или нечто осуществляющееся в вечности, в бесконечности, в метафизической плоскости»[44]. Эти критические высказывания гораздо ближе к реальному Достоевскому, чем революционный образ писателя, созданный Луначарским в богостроительный период. Он начинает узнавать «настоящего своего врага».

А собственно большевики давно разгадали в Достоевском своего метафизического противника. «Архискверное подражание архискверному Достоевскому»[45], – такой отзыв дал Ленин на одно сочинение современного ему автора.

Большевики отдавали дань уважения раннему творчеству Достоевского, его участию в петрашевском движении, каторге, но не могли простить «Бесов», «Дневника писателя».

«Достоевский был страстным и злобным во всем, – писал Л. Троцкий, в том числе и в вероломном своем христианстве»[46]. В своей антирелигиозной статье он прямо назвал русского писателя контрреволюционером за критику атеизма и социализма. «Он понял, что рай небесный и рай земной отрицают друг друга»[47].

Троцкий в своих отзывах о Достоевском часто демонстрирует то «крайнее принижение метафизического социальным», которое, по мнению Шпенглера, является отличительной особенностью большевизма. Слова героя романа «Подросток» Версилова «только я один в Европе, с моей русской тоской, тогда был свободен» интерпретируются Троцким в либеральном смысле. «Версилов не видит, что он, не в пример европейскому консерватору или петролейщику, был «свободен» не только от привязи сословных традиций, но и от всяких возможностей социального творчества. Та самая безличная среда, которая давала ему объективную свободу, тут же представала перед ним как объективная преграда»[48].

Подобное отношение к политической позиции Достоевского определило стратегию увековечения его памяти. В Москве до 1997 г. был всего один небольшой своеобразный памятник Достоевскому работы С. Д. Меркулова, да и тот перенесли в 1936 г. с Цветного бульвара в сквер бывшей Мариинской больницы, где родился писатель. Изображения Достоевского нет среди горельефов писателей на фасаде Российской государственной библиотеки. В Санкт-Петербурге памятник Достоевскому появился только в 1998 г.

Однако, может быть, возрождение интереса к великому писателю в наши дни свидетельствует о том, что сбывается одно из пророчеств Шпенглера. «Христианство Достоевского принадлежит будущему тысячелетию»[49], – писал немецкий философ, то с надеждой, то с опаской вглядываясь в Россию революционных лет. «Верно ли, что религиозным гением обладают лишь арамеи и русские? И чего следует ожидать от будущей России теперь, когда – именно в решающем для нее столетии – препятствие в виде ученой ортодоксии оказалось сметено?»[50]. В этом мнении Шпенглер был выразителем настроений немецких поклонников Достоевского. Редактор первого полного собрания сочинений на немецком языке Артур Мёллер ван ден Брук (1876–1925) писал: «Но новый Будда или Иисус теперь может родиться только в славянском мире. Только в лоне славянства лежит возможность новой, окончательной религии, где не будет место символу, а только чувство»[51]. Это утверждение не мешало ему в 1914 г. пойти в армию добровольцем и воевать на Восточном фронте. В послевоенные годы он призывал к союзу с Советской Россией против либерального Запада. В большевизме Мёллер ван ден Брук видел национальную реакцию против западного марксизма. В 1923 г. он предложил политическую концепцию «Третьего Рейха»[52]

На страницу:
1 из 2